П. Б. Струве заметил однажды: беда России в том, что в ней было слишком много интеллигенции, и слишком она была влиятельна. Многим это суждение покажется неосновательным. Ведь интеллигентность, интеллигенция у нас в России кажутся всесильными, нужнейшими благами, в особенности после установления «нового порядка», который жестоко — по мнению некоторых — боролся именно с ними. Так ли это?
Поговорим об интеллигенции и «новом порядке».
I. Определение
Преже всего определим предмет речи. Что мы имеем в виду, говоря об интеллигенции? Всех грамотных? Всех получивших образование? Всех, кто не занят физическим трудом? В прошедшем веке этот вопрос обсуждался не раз. Остановлюсь на определении, данном Струве. Интеллигенция, говорит он, не то же, что «образованные классы общества вообще, включая и церковь, и бюрократію, и городское сословіе». И далее:
«Интеллигенція не классъ, не сословіе, не вообще образованный слой общества и не какая-нибудь совокупность классовъ и группъ, установленная по какимъ-либо внѣшнимъ признакамъ. Интеллигенція есть часть образованнаго класса, объединенная опредѣленнымъ общественнымъ міровоззрѣніемъ, особымъ, ей свойственнымъ, самосознаніемъ».
Иначе говоря: «„интеллигенція“ есть часть образованнаго класса, начиненная опредѣленнымъ идейнымъ зарядомъ, <…> вся суть именно въ идейной начинкѣ». Такой «идейной начинкой» у нас в России были те или иные «политические истины». Непременные условия «интеллигентности» также: отсутствие религии — и безнациональность, понимаемая как чуждость не «русскому-народному» (у него-то хватало сторонников), но русско-европейскому, имперскому, о котором говорилось в этих очерках выше. Интеллигентность — просвещение без предания, кругозор ее ограничен умственной модой; интеллигентность всегда сегодня, у нее нет вчера. Все это входит в расширенное определение интеллигенции, данное кн. Александром Волконским:
Четыре основныхъ признака опредѣляли «интеллигента»: 1) обладаніе учебнымъ дипломомъ; 2) оторванность отъ родной почвы (des déclassés); по этому признаку интеллигентомъ будетъ и столичный адвокатъ, стыдящійся своей матери крестьянки, и князь Кропоткинъ, порвавшій не только со всѣмъ плохимъ, что было въ его средѣ (сіе было бы только похвально), но и съ тѣмъ, что въ этой средѣ было правильнаго и достойнаго; 3) отрицательное отношеніе къ церковному началу, слѣдовательно къ существованію объективной истины; когда бытіе послѣдней не отрицалось полностью, то отрицалось по меньшей мѣрѣ отраженіе Истины въ уже данномъ намъ богооткровеніи. Отсюда безграничный субъективизмъ всего міровоззрѣнія… пока мысль не попадала въ тиски политическаго исповѣданія данной партіи; 4) отрицательное отношеніе по меньшей мѣрѣ къ русской власти, a обычно ко всякой власти и всякой государственности (кромѣ существовавшей въ мечтахъ государственности будущаго «новаго человѣчества»). Кто сознавалъ, что имѣетъ общимъ съ этими людьми лишь 1-й пунктъ, не могъ причислять себя къ интеллигенціи.
Таким образом понимаемая «интеллигенция» была силой «левой» в смысле, указанном в предыдущих очерках, т. е. заряженной наступательным морализмом, [1] свойственным библейской религии, однако без ее сердцевины — собственно веры. Ради этого морализма она стремилась когда-то к революции, затем — оправдывала ее дела, затем и помогала «новому порядку». Раскаявшиеся были, список их открывает А. А. Блок, но список этот немногочислен. Под конец существования «нового порядка» начался перелом в интеллигентском к нему отношении, но об этом мы поговорим позже.
II. Интеллигенция и «новый порядок»
Струве говорит, между прочим, что следует отличать интеллигенцию и «образованные классы общества вообще, включая и церковь, и бюрократію, и городское сословіе». «Новый порядок» устранил перечисленные им классы и — без преувеличения можно сказать — создал царство интеллигенции. Если погонщиками от начала и до конца были невежественные члены «партии», то волю их исполняли люди, получившие известное образование и «идейные» в упомянутом выше смысле.
Напрасно интеллигенция хочет, чтобы в ней видели исключительную жертву «нового порядка». Жертвой были прежние образованные классы, а наряду с ними все укорененные в национальной истории и культуре, все имеющие прошлое. В отличие от них, роль именно интеллигенции, то есть идейно заряженных и притом образованных людей, не была исключительно страдательной. Машины пропаганды, воспитания, образования вращались их руками.
И позднейший «новый порядок», по окончании террора, имел несомненно интеллигентский облик — с библиотекой на месте храма, с пользой на месте смысла. Все сложное, важное, глубокое было из этой библиотеки изъято (кроме по ошибке разрешенного тогда Достоевского). Господствовало в ней давно известное русской образованной публике «научно-популярное» мировоззрение с его легкими, общедоступными объяснениями всего, что превосходит геометрию.
И по сей день в отношении «нового порядка» интеллигенция двойственна. Осуждая «народную власть», она одобряет революцию. Такое раздвоение возможно потому, что между «новым порядком» и интеллигенцией видится пропасть. Последняя, будто бы, ни словом, ни делом не виновата в первом; «новый порядок» был гонителем интеллигенции — и только. Интеллигенция предстает, как я уже сказал, жертвой по преимуществу. Это далеко от истины. Интеллигенция приветствовала крушение Старого мира и на протяжении всего существования «нового порядка» была проводницей его идей — за исключением последних «советских» десятилетий, когда и выработался господствующий сегодня (прежде невозможный) тип интеллигента-циника. Об интеллигентском цинизме мы поговорим несколько позже.
Интеллигенция, с одной стороны, самовоспроизводится; с другой — самовоспроизводится с понижением уровня. Понижение уровня естественно, когда нет опоры на прошлое; когда образование ограничивается передачей некоторой суммы знаний; когда на личность не накладывает отпечатка самопознание, даваемое религией и искусством. То, что было частью более широкого культурного мира, не может стать целым — разве только интеллигенция когда-нибудь расслоится и новые, независимые ее части создадут собственное предание. Однако предание создается слишком медленно. В этом главная трудность современной культуры: чтобы быть, культура нуждается в традиции, но создать ее скоро и по желанию нельзя, можно только присоединиться к уже существующей. А желания и способности вернуться в историю, присоединиться к уже существующему преданию современность не имеет, т. к. такое возвращение обесценит все мелкие ценности и всех мелких кумиров эпохи.
Культурный мир, из которого изъяты все составляющие, кроме «интеллигенции», ожидает единомыслие. This was sometimes a paradox, but now the time gives it proof. Интеллигенция есть сословие с общими мыслями. Умственная разнородность дается только разностью воспитания, образования и усвоенного предания — а все эти силы давно перестали действовать. Царство интеллигенции — общество единомыслящих. Это следует не только из опыта, но и из данного П. Б. Струве определения: «часть образованнаго класса, начиненная опредѣленнымъ идейнымъ зарядомъ». Идея или захватывает некоторый круг целиком, или остается ему чуждой.
«Идея», применительно к интеллигенции, есть почти то же, что вера. Вера всеохватна, ревнива и исключительна. К развитию интеллигенции применимы только законы веры. Или интеллигент верит, или его изгоняют. История русской мысли — история изгнанников. История русской веры (начиная с середины XIX столетия) — история интеллигенции. Безрелигиозность интеллигенции этому не противоречит — напротив, это подтверждает: одна вера исключает другую.
Между этим самовоспроизводящимся слоем и «новым порядком» была определенная гармония, о которой в наши дни вспомнили, надеясь даже на ее возвращение. Дети «занимались в кружках», взрослые читали «научно-популярную литературу»… Независимой личности в кругу этих занятий не было места.
И еще об одном следует сказать. Когда со сцены ушли все образованные классы, кроме интеллигенции — даже и она, в своем прежнем составе, оказалась недостаточно беспочвенной для новой власти. Боясь относительно старой культуры русского Центра и Северо-Запада, эта власть позвала на помощь Юг. В 1920-е годы Одесса у нас победила Москву и Петербург. И поныне культурная линия «Одессы» не имеет себе противодействия; Москва же и Петербург не оставили наследников. Вернее сказать, наследство их — книги. При этом возвращение сохраненной белой эмиграцией линии русской культуры — не утратившей национальных (т. е. имперских, романовских) корней и притом преодолевшей революцию — почти ни для кого в России нежелательно, т. к. не оставит места советским и послесоветским ложным кумирам. Для процветающего теперь «творческого класса» выгоднее всего оставить национальную культуру там, где она есть — в архивах. [2]
Итак, при «новом поряке» библиотека не только стояла на месте храма. Хуже того: сочинения в ней были тщательно отобраны. Нельзя не поразиться, глядя на издававшиеся тогда книги. Подавляющая их часть написана не в силу горячего, искренного стремления создать именно эту книгу, выполнить именно эту работу; ни за одной почти книгой не стоит личности, если это не тома классиков — обезвреженных пропагандой и тем, что я называл в прежних очерках «искусством мимосмотрения». Всё это книги для развлечения, не затрагивающего душу и ум. Даже гуманитарное знание было иссушено и обезврежено, выражалось при помощи обессиливающего творческий труд и читательское понимание жаргона.
III. Самопознание на жаргоне
Утрата ясной, прозрачной, проникающей в свой предмет речи означала гораздо больше, чем простое падение литературного качества.
Я уже говорил о том, что люди, у которых время отняло способность выражения сложных мыслей, и себя понимают не сложнее, чем могут выразить. Все опрощается: понимание себя, своего места в мире, мира и жизни в целом. Даже «ученый» класс безъязыкий, а вернее — чем «ученее», тем хуже, т. к. «научной» считается только речь, непонятная самому говорящему, полная «слов со смутным значением», как указывал еще Зощенко.
Ведь что значит — отнять способность точного выражения мыслей? Отнимаются не просто слова, отнимаются самые первозданные понятия. Вместо «достопримечательность» полуобразованный говорит: «интересный культурный и социальный объект». Это невыразимо комично и бессмысленно, зато — по мнению говорящего — обличает его ученость. В приложении к философии, всякому мышлению о глубоком и первоначальном — это приводит к лепету, перемалыванию обрывков чужих мыслей, вообще к попыткам заменить мышление — сопоставлением цитат.
Нет самопознания на жаргоне, нет и поэзии. Поэзия требует ясности, высшей осознанности, ей не годятся смутные слова. Самопознание дается или религией, или поэзией, или соединением обеих. Тут и там человек находит готовые формулы, которые может или буквально приложить к себе (что все делают в детстве и юности), или использовать в поиске формулы своей собственной, незаемной. Человеческое — зыбко, неопределенно, двоится, чугунные слова «обезьяньего языка» его не выражают. Лучше всего для передачи «человеческого» подходит поэзия,
«разсказъ о томъ, какъ Богъ (жизнь, сущность времени) пронизываетъ человѣка; религіозный опытъ со стороны индивидуальнаго въ немъ»,
как говорит Борис Поплавский. Шекспир, Библия — наилучшим образом воспитывают сознающую себя личность именно потому, что они менее всего «научны», они о частном, личном, тайном. Кто воспитан условной «библиотекой», «научно-популярным мировоззрением», уверен, что «ничего сложного в человеке нет — простые процессы возбуждения и торможения», тот никогда не придет к высшему развитию. Мы то, во что верим и — прибавлю — то, что мы можем выразить.
IV. Цинизм как защитный прием
Удаленность от культурных корней, потеря способности ясного выражения мыслей, отказ от самопознания — в сочетании с непрерывной ложью «нового порядка», которой всякая хотя бы отчасти мыслящая личность пыталась сопротивляться, — искажали на корню старый интеллигентский тип.
Интеллигенция, благодаря каким-то темным подземным корням, долгое время видела добродетель в воздержании от цинизма; упражнялась если не в вере, то к доверии к определенному кругу предметов. Тип интеллигента-циника выработался достаточно поздно, когда «новый порядок» из угрозы стал посмешищем, однако смеяться громко было еще небезопасно. В наши дни этот тип вырос, укрепился, расцвел. Еще в начале прошлого века, да что там — еще во «внѣземельной Россіи» 1930-х гг. этот тип был крайне редок, почти не встречался.
Однако уже тогда был Г. Адамович — прообраз русского литератора новейшего времени, то есть охлажденный циник. «Убьетъ литературу, — говорил Адамович, — ощущеніе никчемности. Будто снимаешь листикъ за листикомъ: это неважно и то неважно (или нелѣпо въ случаѣ ироніи), это — пустяки, и то — всего лишь мишура, листикъ за листикомъ, безжалостно, въ предчувствіи самаго вѣрнаго, самаго нужнаго, а его нѣтъ».
Эта фраза: «всё ненужно» — венчает определенный тип развития. Лишнее подтверждение тому, что в искусстве, в области мысли материалисту делать нечего, т. к. если все умирает — то в самом деле все бессмысленно, все ненужно, зачем трудиться? А современную русскую культуру губит не только полупросвещенность, но и всеобщий, впитанный с самого детства материализм, вера в то, что ничего, кроме материи, на белом свете и нет. Кроме успеха и денег, кроме попечительной государственной власти, которой готовы рукоплескать, пока не иссякла ее щедрость, и притом ненавидеть ее только за то, что она — власть. Плоды такой «культуры» даже не ядовиты — они ничтожны.
Адамовича и последователей убивает отсутствие опыта духовной жизни. У Адамовича — непростительное, обязанное внутренней сухости и безблагодатности; у последователей — вынужденное, воспитанное с детства. Они знают вещи и только вещи; духовная жизнь для них — нечто далекое, может быть, «церковное»… «Въ искусствѣ, — отвечал Адамовичу Ив. Лукаш, — единственно-важно самобытіе художника. Онъ долженъ прежде всего (и это самое трудное) стать… самобытіемъ, оставить все чужое, кромѣ своего, если оно есть, „быть самимъ собою“», то есть — продолжим мысль Лукаша, должен привыкнуть жить внутри себя. Этого дети «нового порядка» не умеют. Они живут только «в коллективе» и «с коллективом», только с внешними целями и ради внешних целей…
Задача циника — обессмыслить все вокруг. Если этот циник занимается литературной критикой, например, ему нужно доказать, будто русские писатели только и мечтали, что об опрощении и бесформенности. Для такого критика вся целеустремленная и формообразующая эпоха Романовых — с Пушкиным, Достоевским, сложной (и всегда непризнанной современниками) мыслью — нож острый; ее нужно низвести до маловажной величины. Тут идут в ход двусмысленные ссылки на Чехова: Чехов, де, ни разу не упоминает Достоевского, потому что понимает его ничтожность. Циник вообще склонен ссылаться на других, на «все знают»: в одиночестве ему неуютно.
И еще циник любит чувствовать себя «современным». Все ему ненужное он отправляет в прошлое, к отсталым предкам. Для такого ума всё важное, цельное, жизнеопределяющее — было «когда-то раньше», но давно уже не существует; современность для этих людей пуста, лишена всякого смысла; смыслы и ценности были в прошлом, современность их может только «изучать». В действительности всё важное вечно — а значит, сегодня: философия, Бог или боги, судьба, борьба за культуру (прибавлю) против революции…
Цинизм разрушает не только пораженную им душу. Он еще и препятствует любому общекультурному развитию, т. е. движению «вперед и вверх». Когда верх берут циники — культура превращается в болото, в котором «все ненужно», кроме успеха и денег. Но надо признать: в своих истоках интеллигентский цинизм был средством если не сопротивления революции, то приспособления к ее всеохватной лжи.
V. «Революция» как моральное понятие
Поговорим о революции.
«Революция» — такое же неопределенное, смутное слово, как и «интеллигенция». Как правило, с ним соединяется определенный моральный пафос: «восстание народа», «сопротивление угнетению» и так далее. Пафос этот совершенно международен, один и тот же в России при «новом порядке» и, скажем, в Соединенных Штатах. Это неудивительно, ведь и современенный Запад — дитя мятежа.
«Революция» в наши дни — исключительно моральное понятие. В революции «историческое» мышление видит то, что наши предки называли «карой Господней». Пора, однако, развенчать это понятие, лишить его морального обаяния. Пора понять, что революция есть несчастный случай. Она не имеет никакого отношения к «восставшему народу», «борьбе за права» и прочему в том же роде. Народ вкладывается в погром, ставший возможным благодаря крушению государственного порядка, но это происходит уже после революции.
У нас в России «революции» предшествовало длительное помутнение рассудка, вызванное левым движением, корни которого тянутся до последней четверти XIX века. Истинный смысл неравенства в том, чтобы с высоты, которую дают богатство и культура, просвещать непросвещенных, образовывать необразованных. У нас же в России средне-высший класс, напротив, изнывал от собственной культурности (читай: силы) и мечтал о том, чтобы образованных приравнять к необразованным. Добровольная слабость была его идеалом.
А. Салтыков вспоминает о времени своего учения в Поливановской гимназии (1880-е гг.):
«Была у насъ и иная струя, шедшая извнѣ, изъ окружающей атмосферы. Это была струя всеобщаго упрощенія и опрощенія, по существу чисто большевицкая. Кое въ чемъ прикровенно, а кое въ чемъ и вполнѣ открыто, — это теченіе отвергало всю іерархію установленныхъ цѣнностей жизни. Такъ было въ нашей гимназіи. Что же было въ остальныхъ?.. Достаточно, впрочемъ, проглядѣть журналы того времени — и даже болѣе ранней эпохи — чтобы увидать, какъ большевизмъ перъ, въ теченіе десятковъ лѣтъ, на Россію, хотя онъ и не имѣлъ еще имени, чрезъ тысячи щелей, а порою даже — широкими дорогами».
На всем протяжении царствования Николая II, чем дальше, тем больше, Россия была в тумане марксистских и народнических грез, в обольщении «нового порядка». Уравнительно-опростительные мечты кружили головы. Пережитым и осознанным прошедшим революция стала только для «внѣземельной Россіи». Белая эмиграция была не просто «продолжением старой России». Напротив, она была Россией будущего — живым преодолением революции и того народнического, упростительного духа, который к ней привел; в «материковой» России, напротив, народнический дух победил, культура вернулась в 1860-е годы и в них осталась, чтобы после падения «нового порядка» удариться в разнообразное распутство.
Нужно подчеркнуть: в России никогда не было «революции» в том детском смысле, какой этому слову придают левые. Было совпадение во времени трех разнородных явлений: религиозного по сути брожения умов «интеллигенции», смутного крестьянского недовольства, подогреваемого городской пропагандой, и солдатского, а точнее, дезертирского бунта в 17-м году. Ко всему этому прибавлялись слабоволие и «христианские» настроения Императора. Не будь первого из этих обстоятельств — умственного повреждения интеллигенции, — не сыграло бы роковой роли и третье. Что же касается крестьянства — интеллигенция походя лишила его доверия к Царю, на котором держалось русское государство. Чтобы утверждать это, не нужно быть монархистом: достаточно и простого здравого смысла…
VI. Заключение
Казалось бы, всё сказанное — чистая культурная археология, не имеющая никакого отношения к современности. В действительности все перечисленные силы продолжают действовать и сегодня. Культурный слой, видящий в себе сообщество избранных, преследуемых за правду, наступательно-моральный, когда речь идет о противниках, и снисходительный, если дело касается друзей — сейчас в небывалой силе. Продолжительное падение образовательного уровня (всё больше «фактов», все меньше «образования»), легкость обмена мнениями и усвоения поверхностных сведений, даваемая всемирной сетью — все это способствует его расцвету.
Что касается «идейной начинки», то левое движение наших дней нашло новую точку фокуса: либеральную идею, предлагающую людям, в области мнений и поведения, не «состязание», а бесплодное формообразование, причем по возможности во второстепенных вопросах. (Что удивительно: эта вера в «формообразование» свободно сочетается у многих с верой в «последнюю истину», доступную только избранным.) Нередко это формообразование подается как добросовестно сохраненное эллинское наследство. Притязания необоснованные. Суть эллинства: состязание как способ нахождения лучшего. Однако либеральная идея убеждена, что «лучшего» нет; а социализм свое «лучшее» знает заранее. Где есть «единая истина» — какие могут быть «состязания»?
При этом делаю обычную оговорку: состязание есть аристократическая идея; простое формообразование, о котором так пекутся либералы, ничего общего с состязанием и поиском лучшего не имеют. Вообще так называемые «толерантность» и «плюрализм» глубоко чужды всякому состязанию. Они требуют восхищения всякой деятельностью, хотя бы и лишенной всякой ценности, или еще хуже — с отрицательной ценностью. Утверждающие, будто у современного Запада эллинские корни — умалчивают о том, что состязание без оценки и без идеи лучшего было бы, на взгляд греков, пустой забавой.
Не будем же ни либералами, ни интеллигентами. Будем искать лучшего, причем «лучшего» не с точки зрения морали, особенно — партийной морали. Лучшее, определяемое морально, слишком удобопревратно и зависит от того, против какого врага будет направлена эта мораль. Для человека умственного труда достоинство без притязаний на «избранность», глубина мысли, ясность речи, самопознание — те общедоступные, при некоторых усилиях, виды лучшего, которые не зависят от нашего понимания нравственности. А если они не служат борьбе с «мировым злом» — тем лучше. Расчеловечивание, как показал опыт новейших социализмов, чтобы не ссылаться на более ранние эпохи, приходит как раз на пути последней и решающей борьбы со «злом».
Тимофей Шерудило
[1] Наступательный морализм проявляется в желании подвергнуть мир цензуре. Глубоко невежественные, но высоко идейные люди предписывают писателям, философам и ученым «правильное» содержание их умственного труда, а то и внешние его формы. Вопрос: «А эта грудь не слишком ли нага?» ставит, как правило, не сапожник. Всякий ханжа уверен, что если мы запретим упоминание предмета, то и сам предмет перестанет существовать и никого уже не побеспокоит. Последний пример — запрещение на Западе слова «слепой» в переносном значении (напр., «слепой поиск»), т. к. оно будто бы оскорбляет слепых. Слепых оскорбляет слепота. Ханжество не причуда, не крайность, но закономерное следствие из моралистического мировоззрения.
[2] Воспитанное новым порядком безоговорочное «приятие революции» заставляет даже филолога, признающего красоту традиционного правописания, прибавлять, что «конечно же, ничего возвращать не нужно». Таково и их отношение к прежней культурной линии: «конечно, не нужно».
Views: 86