Author Archives: timsher

Книга, религия, революция

Этот очерк — своего рода «повторение пройденного». Я уже касался всех или почти всех вопросов, здесь собранных. Однако есть тут и вещи, которых я ранее не высказывал.

***

Религия и революция вырастают в нашей части света на одном корне. Этот корень — книга. Есть у них и другие общие черты. Разумеется, цели и последние ценности у религии и революции совсем разные.  Наименьшее допущение религии: есть в мире Некто или нечто, кроме физики, «тел и сил»… Из него вырастает все остальное. «Передовой» человек и помыслить об этом таинственном X боится. Но он тоже верующий, только предмет его веры — по «эту» сторону бытия.

Принято думать, будто религиозные верования — только те, которые говорят о существовании и свойствах богов. Это мнение пора исправить. Религиозные верования суть любые верования о предметах религии, будь то положительные или отрицательные. Атеизм есть религия. Когда сообщается, будто «британские ученые раскрыли тайну околосмертного опыта» (которая, естественно, «оказалась эволюционным приспособлением, наблюдающимся уже у мышей»), нельзя сомневаться, что этими учеными руководила своего рода религия, пусть и отрицательная.

Европейский ум давно ищет веру. Разумеется, в XVII столетии он усомнился во всех общепринятых истинах. Декарт дал картину механического мироздания, из которой исключен однако человек, единственное существо во вселенной, обладающее духом; Гоббс признал ту же картину мира, что и Декарт, за исключением духа, а у механического человека, в уме которого происходят вычисления с заранее, будто бы, предопределенным исходом, отнял и свободу воли. Условно говоря, до 1789 года это мышление more geometrico [1] процветало; на людей и историю смотрели как на геометрические фигуры. Уже «Просвещение» создало предельно отвлеченную идеологию, приложимую, казалось, к любым отношениям и обстоятельствам — почти религию, т. к. религия есть наиболее обобщенное мировоззрение. У истоков этой идеологии стоял Гоббс, о котором мы еще будем говорить особо.

После краха революции наступило и разочарование в геометрии. XIX век при своем начале был временем поиска идеологий, т. е. всеобъемлющих учений, могущих заменить католичество. Геометрическое мышление, рассматривающее людей и их отношения как круги и треугольники, было уже выработано, оставалось им воспользоваться. Началась борьба за религию и против разума, увенчавшаяся успехом после победы марксизма. Но можно ли назвать религией мировоззрение без мысли о божестве? Можно. Борьба за религию есть борьба за осмысленность жизни (потерянную европейцем в «век разума»). Марксизм был одним из удачливых последователей просвещенства этом пути. Он также выработал учение, приложимое почти к любым мыслимым обстоятельствам — до сих пор притягательное. Кое в чем (вера в «естественное состояние», воспринятое в виде «первобытного коммунизма») он наследует Гоббсу.

I. Левое как религиозное

Религиозное (и даже библейски-религиозное) поведение значительно более устойчиво, чем религиозные представления, и воспроизводится даже тогда, когда эти представления выцветают. В наши дни на месте христианских сект недавнего прошлого стоят секты политические, как правило левого толка. Политическая «левизна» движения определяется не заботой об общественной справедливости, как думали прежде, но его христианоподобностью и зараженностью моральными оценками. Новейший русский либерализм есть именно левое движение. Я об этом уже не раз говорил в других местах.

Главная его черта — запредельные нравственные требования, применяемые всегда к «другому» и никогда к себе и своим, особенно если этот другой — Государство Российское. При несомненном облике религиозной секты, это секта нехристианская, т. к. нравственного совершенства она требует только от врагов. «Друзьям» прощается все, в особенности почитаемому как доброе божество «Западу».

Опора этой секты — интеллигенция, т. е. верующий класс. Причем в «современных» условиях, т. е. начиная с XVIII столетия, эта вера исключает религию. Само по себе количество веры в обществе не изменяется. Можно даже говорить о законе сохранения количества веры. Меняется только ее направленность.

Внутреннее противоречие интеллигенции в том, что жить без религии она не может, но и религию ненавидит. А потому ищет заменителей веры на всех возможных путях. Предмет ее поклонения — «критическое» мировоззрение, однако понимать его следует как безоговорочное принятие предмета веры при таком же безоговорочном отвержении всего, что этой вере противоречит. Это не просто «люди веры». Это, в первую очередь, книжники, для которых непосредственные жизненные впечатления вторичны, а первичны — идеи, принимаемые прежде всего в морально-оценочном смысле.

II. Книжник и книга

Революция есть победа книги над жизнью. Но ведь и христианство тоже, в его чистой форме. Революция начинает там, где христианство (в его церковной или сектантской форме) перестает быть действенной силой.

Христианство ввело некогда наивного ново-европейского читателя в мир книги. Разве это плохо? Само по себе — нет, но поскольку читатель был наивен, то есть доверчив, «истина» для него воплотилась в книгах, иначе говоря, записанное в книге стало истиной. Отсюда и другое следствие: уничтожая книгу, мы как бы убавляем истинность мнения, в этой книге высказанного. Отсюда средневековая страсть к сожжению книг. — Культура, не основанная на книжности, не испытавшая этого семитского влияния (а «книжник», сколько можно судить, появился именно на восточной почве), была, возможно, менее легковерна. Грек классической эпохи мог еще посмеиваться над модной новинкой — книгой (есть греческая комедия, в которой герой раздает тумаки, приговаривая: «Так в книге написано!»).

Вход в культуру нового, неопытного читателя всегда, можно предположить, сотрясает ее здание. Книга — орудие большой силы, если не прямо взрывчатое вещество. Боюсь, правда, что сегодня мы переживаем не «приход», а уход читателя. Революционные силы по-прежнему кипят, по меньшей мере в России, но питаются они не книгой. В остальном картина та же: наивный читатель находит в первой прочитанной им странице «истину».

Ум, не подготовленный к чтению, делается жертвой последней прочитанной книги. Способность принимать идеи не в качестве «истин» требует воспитания и дается не сразу. Наивному читателю я бы противопоставил читателя опытного, который понимает, что находит в книгах не «истины», но мнения. Формированием такого читателя должна была бы заниматься средняя и высшая школа, но ее задача после 1917-го — передать «верное мировоззрение» и определенный запас технических знаний.

Просвещение есть вырабатываемая опытом способность, с позволения сказать, воспринимать идеи, не зачиная от них. Не всякая идея в просвещенном уме пускается в рост; этот ум сам решает, какие семена прорастить, а какие нет. В невозделанном уме оплодотворяющую силу имеет первая попавшаяся идея, какова бы она ни была. Просвещенный ум сам решает, от какой идеи зачинать.

А человек книжный часто не имеет в себе ничего кроме того что в него вложили. Умение мыслить не состоит в прямой связи с умением читать. Власть «логических выводов» особенно сильна над слабыми умами. Культура и человечность строятся совсем не на «логике».

Набоков говорил: революция, пробуждая в «народе» интерес к чтению, чем дальше, тем больше вкладывала в протянутую руку камни. Революция потому так борется за доступность книги, что ей жизненно важно доставить наиболее опасную книгу наиболее неподготовленному к ней читателю. Излюбленная революционерами цитата «знание – сила» должна быть исправлена: наибольшую взрывчатую силу имеет знание, доставленное на неподготовленную к нему почву.

Революция нуждается в письменном «источнике истины», оправдывающем разрушение существущего порядка любыми средствами. Сначала это была Библия, затем светские книги. Гоббсу, который мечтал о принудительном единомыслии, следовало бы указать на опасность печатных книг как таковых. Все революции, начиная с реформатской (революции по сути, хотя и прикрытой библейскими идеями), продолжая английской (также вычитавшей идеи в Библии), продолжая французской и русской, возгорались от сочетания книги и неподготовленного к ней читателя. В большинстве случаев это была Библия; французская революция сама создала себе «писание»; Россия нашла его в религиозно понятом (впрочем, изначально религиозном на свой лад и догматическом) марксизме.

Сама по себе книга, безусловно, не создает революции. Она создает класс людей, который с наибольшей готовностью примет участие в разрушении, если для него представится случай. Всякий «максимализм» основывается на книжных идеях. Идея, вытащенная на улицы, о которой говорил Достоевский, есть та самая первая прочитанная, а потому принятая за истину, идея, о которой сказано выше. «Просвещение масс» состоит именно в заражении их этой «первой идеей». На «вторую» у них не остается времени, сил и аппетита.

Для революции нужна идея, для идеи — служители, т. е. люди веры. Без них никакие обстоятельства не сложатся в революцию. Приходит революционер: книжник с ножом.

III. О революциях

Революция — икона новейшего времени. В ней видят некое «богоявление», торжество «Истории» над косностью. История, как я говорил уже, в современной картине мира занимает место Бога. Она судит; она моральна; у нее есть «правильная» и «неправильная» сторона… Однако никакого торжества «истории» в погроме (каким является очищенная от пышных слов революция) найти нельзя, как и смены «дурного» порядка «хорошим», «отсталого» — «передовым» и так далее, а в особенности — смены закономерной. Настоящее содержит зародыши множества будущих — вопреки христианско-марксистскому представлению о потоке времени, стремящемуся к предопределенному итогу. Нет никакого однонаправленного пути развития. Одновременно живут и борются много различных будущих, и победа одного из них — явление, так сказать, статистическое. Оно побеждает не потому, что от века предназначено к победе.

Что было бы без революции, то будет и после революции, только грубее, беднее, с потерей невозвратных наследственных богатств.

Поговорим немного о революциях. [2]

Основное интеллигентское заблуждение: революция случается «потому что», т. е. есть нечто неизбежное, рациональное и предсказуемое. Правда в том что революция иррациональна. Она не «назревает» и не «разражается», как «очистительная гроза» (излюбленное сравнение). Революция непредсказуема, а непредсказуема потому, что бывает сочетанием трудных, но не катастрофических обстоятельств с бесхарактерностью или неготовностью правительства. То, что стало сегодня революцией, вчера никого не обеспокоило бы — и не обеспокоит завтра. Дело не в том, что «истомленный ярмом народ поднялся против угнетателей». Если бы все было так просто, «советская власть» и года б не простояла. Нет. Революцию делают не «страдания», но дурные обстоятельства вместе с безволием или неуместной добротой сильных. За эти безволие или доброту народы потом расплачиваются столетиями.

Людовик XIV разорил Францию, говорит Кареев. Революция в «экономической» ее части была ответом на это разорение. «Старый порядок» вовсе не был «старым»: он был порядком Людовика XIV. Английские предреволюционные порядки также не были «историческими», устоявшимися. Революцию разожгли относительные новизны, заведенные неугомонными Стюартами. Не о грехах «старого порядка» шла речь, но о новом или новейшем влиянии отдельных личностей.

Опасна даже не сама революция, как переворот, но деятельность верующего класса, которому этот переворот открывает дорогу. [3] Сама по себе «революция» — только минута слабости, когда падает государственный порядок. То, о чем мечтает интеллигенция — не революция, а ее следующий день, когда на место растерянных государственных людей приходит верующий класс — если это ему удается — и налагает на жизнь цепи «идеи». [4]

Революция случается не там, где есть давние неразрешенные задачи, но там, где к этим задачам добавляется некая особая «закваска», которую можно условно назвать «интеллигенцией» в указанном выше смысле «людей веры».

Революция не случается, ее делают. Что значит «сделать революцию»? На месте лояльности вырастить неудовольствие. Из неудовольствия создать бунт. Оседлать бунт и захватить власть. Где здесь место «народу»? Под седлом.

Революция есть отстранение или уничтожение сильных слабыми, причем сильных во всех смыслах, включая ум и культуру. От этого клейма избавлены, кажется, только те революции, которые в то же время — восстания против иноземного господства. Они национальны, цельны, не основаны на зависти одной части народа к другой, как это было во Франции, или на недоверии, как это было в России. «Буржуазия натравила народ на дворянство», говорил один современник французской революции. У нас же интеллигенция натравила народ сама на себя. Французский переворот — торжество тогдашнего полуобразованного класса. Русский — самоубийство того же класса (а вместе с ним и гибель настоящего культурного слоя).

Революция есть явление «отрицательного отбора». Для устойчивости государственного порядка нужны не войско, не ценности как таковые, но нечто противоположное «книжникам с ножами»: многочисленный класс людей, желающих жить не для Престола, родины или «идеи», а для себя. Живущие для себя, своего труда, успеха, дарования — несут страну на своих плечах. Более того: они естественно, без всяких дополнительных побуждений «патриотичны». Если, конечно, они не потомки переживших революцию и, вместе с ней, эпоху беспробудной лжи со стороны несостоятельного правительства… Такой опыт внушает глубокий цинизм и угашает какие бы то ни было чувства к государству, от имени которого выступает это правительство.

IV. «Единая Истина»

Всякая революция вносит в мир свою «испепеляющую истину» — последнюю правду, отменяющую все прежние. Всякая революция создает всеобъясняющее мировоззрение, подобное тому, какое давала народам Церковь, но исключительно посюстороннего характера. Назову такие всеохватные мировоззрения идеологиями.

В своей вере в единую истину революционер наследует не только Аристотелю («не может быть двух неложных мнений об одном предмете»), но и библейскому «познаете истину». Между первым и вторым, вероятно, не было той пропасти, какую мы привыкли видеть между Афинами и Иерусалимом. Ветхий Завет писали просвещенные люди своего века… А вот язычник не понял бы, о чем речь: познавать, с его точки зрения, нужно себя (т. е. свою ограниченность). Пока в силе идея «истины», будет и борьба с инаковерием.

В эту борьбу революция вкладывает все свои силы. И хуже того: революция и всякое движение к ней ведущее хотят быть непременно моральны, так, чтобы их враги были и врагами нравственности и самого Добра. Опыт показывает: любое неразборчивое в средствах политическое движение будет движением моральным. Только «единая истина» дает силы лгать. Борьба ради моральных целей воодушевляет слабых людей, заставляя их забыть о собственном несовершенстве. Вспомните Ключевского о казацких погромах: «думали, что, поборая по обижаемом русском Боге, делают доброе дело». Национальный социализм может быть понят только как моральное явление. Сила всех разновидностей социализма (говоря шире — левого движения) в применении нравственных оценок к вещам, не имеющим нравственного измерения. Я бы даже сказал: нет другого пути для широкого разлития «зла» (сознательно употребляю слово из моралистического словаря), кроме пути морали. У злонамеренных одиночек, преступников и безумцев, не нашедших своим поступкам нравственной основы, нет будущего.

Социализм («левое движение») — фаза, через которую с необходимостью проходит ветшающее христианство. Господством морального отношения к вещам он напоминает христианство, посюсторонними ценностями от него отличается. Можно даже предположить, что нет иного выхода из христианства, кроме как через врата социализма. Формы его могут быть разнообразны. «Избранный народ» находят в угнетенном классе, в обиженной нации или даже, как я не раз говорил, в преследуемых людях «третьего пола». Важнее всего здесь страдательное положение «избранных». Моралистическое мировоззрение сосредотачивается на преследуемых, извращенным образом толкуя евангельское: «блаженны изгнанные за правду». «Правда» отбрасывается, как маловажное обстоятельство; основанием святости делается именно изгнанность, преследование. Социализм, в некотором роде, есть невнимательно прочитанное христианство — или же христианство, прочитанное левым поклонником Гегеля, можно сказать и так.

Оба социализма, классовый и национальный — имеют библейские корни. Или «моральное мировоззрение» и «избранный народ-пролетариат», или «моральное мировоззрение» и «избранный народ-арийцы». Классовые социалисты убивали «язычников» или лишали всех прав; национальные с лишения прав начали, а попыткой массового убийства закончили. [5] Метод национальных социалистов кажется более решительным — но опыт показал, что «классовые» добились большего: Россия ушла на дно морское и не всплыла больше; культурные линии пресеклись; наследство осталось без наследников… тогда как «язычники», с которыми боролись национальные социалисты, живы и процветают.

Теперь мы видим натиск социализма «третьего пола», переплетенного с новым национальным социализмом (обратного действия — все преимущества видящим на стороне не-белых народов). Так будет и дальше. Западный мир будут сотрясать судороги левого движения всех видов, пока он не откажется от мечты об уравнении гор с долинами, т. е. от христианского образа мыслей. Уйти от христианского мышления значит уйти и от революционерства — к жизни в истории.

Но перейдем от современных революций к их вечному прообразу: христианскому перевороту.

V. Христианская революция

Христианская революция была (подобно революциям нового времени) переворотом во имя «разума». «Верую ибо абсурдно» говорилось наиболее материалистически настроенным проповедником новой веры о наиболее оскорблявших его частях нового учения; вообще же христианская проповедь была «разумнее» и «современнее» языческой. Не зря христианское богословие не разлучалось с Аристотелем. Несмотря на свою любовь к тонким оттенкам, когда речь идет о душевной жизни, в области разума оно приняло черно-белое Аристотелево мировоззрение. Романтично (в смысле метода познания, не в смысле любви к таинственному) и тонко христианство в отдельных случаях, когда ему нужно, а в остальных — так же склонно к упрощениям, как всякий рационализм. Христианство есть рационализм в религии, несмотря на романтическую поэму, известную под именем «Нагорной Проповеди». Впрочем, и это определение неполно. Христианство бывает одним в одних случаях и другим в других, в силу неоднородности состава, что и составляет его силу. В своих основаниях оно романтично— несмотря на его культ старости, несмотря на рационализм. Оно легко поддается стилизации в духе молодости, смутных чувств, чаяний, надежд…

Конечно, победа христианства не только означала победу более «рационального» над менее рациональным. Это была еще и победа Империи над раздробленностью и свободой богочтения и культа, хотя и значительно отложенная, запоздалая по сравнению с ее политической победой. Христианство есть Небесная Империя. Апостолы — настоящие римляне; «римство» побеждающего и победившего христианства несомненно, и это прежде самого понятия о католическом Риме. Католический Рим, духовная империя — поздние всходы гораздо более ранних зерен.

Христианство рационализует божественное. Будучи продолженной в протестантизме, эта линия дает сначала жестокие и упрощенные, затем слащавые и опять же упрощенные толкования Божией воли, а затем — и упразднение Божества, сокрытие Eго за ширмой Истории.

Церковное понимание жизни как цепи искушений и наказаний, т. е. как своеобразного воспитательного процесса, ценность которого не в нем самом, а в его плодах — это понимание дает жизни смысл за ее пределами… Здесь притягательная простота христианства — и «историзма», который проповедует совершенно то же самое, только без Бога. Не в последнюю очередь этим упрощением, видимостью «полного знания» о божественных вещах, христианство отпугивает людей по сей день. Христианство, как ни странно, сходится с современным догматическим материализмом в вопросе разумности и познаваемости мира…

Однако христианство может восприниматься не только разумом, как было в Западной Европе, но и чувством, т. е. переживаться художественно. Таким художественным переживанием оно было у нас на Руси. Романтическая сторона христианства (т. е. обращенная внутрь человека) сильна и глубока — может быть и сильнее умственной его стороны. Однако на этой романтической стороне не построить общества (откуда слабость нашей государственности до Петра).

В области нравственности христианство было менее рационально и совсем не следовало за Аристотелем (учившим, как известно, что зло — в уклонении от середины и что желания не душевредны при условии их умеренности). Ради спасения оно требовало напряжения всех сил. Некоторые говорят: да, надо требовать «всё», чтобы получить «хоть что-нибудь». Но мне кажется, что «будьте совершенны, как совершен…» — опасный призыв. Меру нашего совершенства определяет всегда другой человек, и определяет по себе. Кроме того, требование постоянного совершенства, как невыполнимое, создает безысходные внутренние напряжения. Сила христианства еще и в том, что оно вывело религию в область невозможного, в область движущихся гор и горчичных зерен. Уже упомянутый Гоббс в XVII веке определил возможную для честного христианина праведность как «желание больше не грешить» — что спасительно и единоственно доступно для большинства людей, но совсем, совсем не отвечает мысли Писания, что бы Гоббс на этот счет ни говорил.

Христианство внесло в мир — кроме прочего — мысль о бесполости божества, или, что то же самое, об отсутствии божественного основания у пола, что лишило отношения полов всякой защиты. Христианство вообще выросло на почве презрения к миру. Христианские секты также. Но между Церковью и сектами была большая разница в степени и качестве этого презрения. Церковь видела в мире нечто ненужное. Мы сами по себе, а он сам по себе. Для члена секты же — мир есть чудовищный Грех, в который он вовлечен против собственной воли, насильственно, от которого нет спасения. Все радуются (грешат!), любят (снова грешат!), словом, «у всех есть тайна от этики», как говорил Киркегор. Церковь смотрела проще: «Согрешил? Плюнь. Это дрянь, батюшке расскажешь — отсохнет». Отсюда, кстати, чудовищное отношение русского языка к любви полов: скверно, гадко, и сказать-то нельзя иначе, как отвратительными словами. «Дрянь, плюнь, отсохнет». Однако таким извращенным образом в жизнь церковного люда все-таки попадала «мирская» радость. Сектанты смотрели на вещи серьезнее и доходили до самооскопления…

«Чистое христианство», к сожалению, испепеляюще. Из попыток «жить по Евангелию» получаются одни секты, и это неслучайно. Только унаследованная от язычества культурная широта (вся — внебиблейской природы) делает «христианское общество» (с науками, искусствами, философией) возможным. Мы редко задумываемся о том, что будет, если вычесть язычество из смутного понятия «христианской культуры». Останутся после такого вычитания — «пост и молитва». То хорошее, что произросло в средневековой Европе, проросло мимо христианства или в его косвенных лучах.

И вот мы подошли к силе, которую христианство лишило трона: к Старшей Религии, язычеству. Однако прежде поговорим об одной загадочной христианской черте.

VI. Монархическое богословие

Христианство — религия Царства. Его мироздание упорядоченно и управляется премудрым Царем. Монархизм здесь внутренний, не от желания понравиться земной власти. Гоббс вполне оправданно скажет, что смысл истории мира с христианской точки зрения — в возникновении, сохранении и торжестве Царства Божия; что добрый христианин есть хороший подданный. Потому и «демократическое христианство» выглядит бледно: у него нет внутренних оснований. Христианство не раз обвиняли в прислуживании мирской власти. Однако вопрос глубже. Христианство так хорошо уживалось с кесарем и его слугами потому, что уверовало в иерархию. Оно иерархично. «Звѣзда отъ звѣзды разнствуетъ во славѣ».

Библейское богословие не напрасно называют «монархическим». Однако удивительно то, что создал ее народ, навсегда потерявший царя и царство. Далее: Библия содержит не просто «монархическое богословие», но насыщена отвращением к израильской монархии и мечтой о всеобщем уравнении. Ее учение вполне можно назвать богословием монархически-уравнительным. Миром, согласно Ветхому Завету, правит Единый Правитель, отправляя при надобности посланников-ангелов (которыми стали прежние независимые божества) — и рядом с этим «сокрушатся все высокие башни» и «последние будут первыми». На протяжении церковной истории чаще и громче звучали первые ноты, но никогда не замолкали вторые.

Вывести монархические пристрастия Ветхого Завета из наличной политической жизни древних евреев затруднительно. Сравним библейскую религию с греческой. Боги греков были греки. Хорошо. Гомер любовно показывает грекам этих богов со всеми их слабостями. Бог евреев был Царь; однако Ветхий Завет то и дело показывает читающему, как дурны цари. Ветхий Завет ведь антимонархическая книга. И при этом евреи создали монархическое богословие, разделяемое и магометанами и христианами. Это более загадочно, чем греческий случай…

И другое. История говорит, что «пророков» знали и другие ближневосточные народы; в самом понятии «пророка» нет ничего враждебного религии и царству. Однако Библия (будучи книгой «умышленной», пользуясь словцом Достоевского) сохранила для нас память только о пророках-бунтарях и уравнителях, врагах царства, то есть древнейших революционерах. В этом отношении жизнь Библии в европейских культурах — пример того, как книга определяет действительность…

Впрочем, допустим, что человек находит не бога-друга, но Вседержителя — когда на земле им правит могучий царь. Продолжая эту мысль, мы можем сказать: человек поклоняется темным, безликим силам, правящим его жизнью, не осознавая этого — когда им правит такая же безликая «демократия». Если религиозные представления и правда связаны с формами общественной жизни; если современный человек не изъят (как ему мнится) из-под власти законов, управлявших прежними поколениями, — такое допущение вполне оправданно. Современность, вполне возможно, поклоняется таким богам, каких находит в своей жизни…

Вернемся к побежденному язычеству.

VII. Язычество

Прежде всего надо сказать, что языческий мир погиб не потому, что он был «плох». «Первой причиной успеха христианства была просто слабость и утомленность противника: язычество потеряло веру и в науку, и в себя», говорит о побежденной стороне Эрик Доддс. [6]

Языческий мир не был так чужд новой вере, как хотели бы думать христиане. Давным-давно в нем распространились философские секты, учившие благой жизни, т. е. предлагавшие рядовому язычнику мир в отношениях с собой и мирозданием, который впоследствии пообещало европейцу христианство. Древняя философия была, как правило, сводом нравственно-философских правил (за что ее и осуждали мыслители нового времени); просто при отсутствии принуждающей внешней силы философских школ было много и личность могла выбирать между ними, не опасаясь обвинения в ереси и обещаний вечного проклятия. Даже «многобожие», излюбленная мишень для христианских проповедей, ослабело в позднем языческом мире, признавшем Марса, Венеру и прочих богов слугами мироправителя Зевса. Хотя нельзя сказать, чтобы оно было неоправданно. Мы не можем чтить божественную Полноту Жизни «вообще», но только разные Ее стороны — под разными именами. Иначе в белизне Единого погибнут все цвета. Кончится дело всеистребляющей «единой истиной». И внутри будто бы монотеистического христианства есть это почитание разных сторон божественного под разными именами…

И относительно «идолов» и природных сил, будто бы «обожествляемых» язычниками — думаю, как и в нашем мире, мало кто из людей думающих смешивал статую с изображаемым ей богом. Что же касается «поклонения природе»… Природа была для эллинов иконой, божественным образом. Для эллина божественное разлито в мире, ему причастны дерево и человек. Эта мирская божественность, отблеск бога на прекрасном человеке или красивом пейзаже, уничтожена христианством. Для него всё в мире или грязно, или лишено ценности. Современный западный человек по-прежнему христианин в основных своих побуждениях. В любви к прекрасному человеку, юноше или девушке, он видит или грязь, или удовлетворение желания; в мире — только бескрайнее поле «ресурсов», которые надо исчерпать ради все того же удовлетворения желаний. Христианство обездушило отношение к людям и вещам — все привязанности, все чувства направив за пределы мира.

Упреки в безнравственности, направляемые язычникам проповедниками новой веры — можно направить всем жителям больших городов, а уж тем более современных. Скажем, с точки зрения скромного мусульманина из какой-нибудь азиатской деревушки — христианские города воистину объяты развратом… Совестливые христиане и перед концом Старого мира говорили о наших христианских городах то же самое.

А вот одна эллинская мысль, в самом деле чуждая нашему мышлению: боги сорадуются людям, богов надо радовать. Их нельзя почтить скорбью или бездельем (день субботний). Хочешь радовать богов — будь бодр и деятелен… И еще. В области воспитания христианин и язычник пользуются разными средствами. Христианство воспитывает стыдом, язычество достоинством. Проповедь «смирения» у христиан нечувствительно переходит в проповедь заниженной самооценки. Яркий пример воспитания стыдом дает Диккенс. Достоинство в мир воспитания стыдом проникает контрабандой. Воспитание стыдом, к сожалению, основано на занижении личной ценности, то есть на убыли достоинства…

Я перечислил те качества Древнего мира, какие первыми приходят на ум. Их, несомненно, больше. Суды «истории» несправедливы, что бы не говорили сторонники «историзма». Достигая «узловой точки» (о которых мы будем говорить в следующем очерке) и делая новый выбор, культура некоторое время победоносно развивается… пока не придет к новому выбору, а может быть, и падению. Так было и с христианством. Оно оказалось исключительно долговечно, но на протяжении последних трех столетий, чем дальше тем больше, сила его переходит к светским движениям религиозного характера — движениям левым.

VIII. Христианство и противохристианство

В нашей культуре сейчас время атеистического застоя. Не Бог умер. Умерло (или близко к тому) христианство, а прежде выжгло ниву религиозной мысли. Теперь некому предложить европейцу иное, нежели христианское, мышление о божественном. Даже будучи врагом христианства, современный человек все равно останется поборником «единой истины». Он вообще может быть только сторонником той или иной из наличных «единых истин». Чтобы выйти из христианского круговращения мыслей, нужно вернуться к борьбе как основе. Имею в виду, конечно, не пустое формообразование, поощряемое массовой культурой, но состязание мировоззрений, основанных на интуициях души и выводах разума.

Любой нынешний громкий «антихристианин» есть, при ближайшем рассмотрении, человек христиански мыслящий; действительная свобода от христианства состоит в удалении от ревнивых «истин», соответственно и от опровержений того, что истинами считается. Превращение христианства в антихристианство не так уж трудно, т. к. ядро христианства составляет вера, а направить ее можно в любую сторону. Взять хотя бы утилитаризм. Тут и фанатизм, и вера, и пророк (Бентам). Кстати, юность тем более увлекается новым учением, чем более оно нетерпимо. Что не обращается напрямую к способности любви или ненависти — то непривлекательно. «Долговечны бывают речи острые и страстные», говорит историк романтизма Пьер Ласер…

Если христианство поощряет лиричность, если не прямо восторженность (как я не раз уже говорил, черты детства и юности), то выступают против него нередко не «с точки зрения разума», как многим хотелось бы думать, а с точки зрения подавленности и тоски. «Вот истинное лицо мира и жизни», восклицают поклонники «разума». Однако психологическая обусловленность и этого взгляда очевидна. У современного человека есть немало причин для тоски, и от многих радостей он отрезан — от радостей созерцания природы, от радости осмысленного труда. Нынешний человек окружен большим числом материальных благ, но и более несчастен, чем прежде…

Отмирание религии в наиболее свободных странах Запада связано еще и с тем, что движущей силой там после 1945 года стал гедонизм. (Естественное превращение утилитарной морали: «наибольшее счастье наибольшего числа лиц», поскольку же «счастье» не поддается измерению, неизбежно истолкование его как удовольствия.) Гедонистическая религиозность теоретически возможна, но маловероятна…

Никакого настоящего движения мысли в сторону нового мироощущения и понимания божественных вещей мы пока что не видим. Мы крутимся в водовороте обломков, оставшихся от крушения Старого мира, пытаясь придать ему вид твердой земли. Но никакой твердой земли у нас нет. Есть попытки опереться на когда-то бывшие земли: на Старый мир (редко), на мир, созданный революцией (господствующее направление в России)…

Однако мировая тайна не перестает существовать оттого, что мы потерялись в промежутке между двумя эпохами, оконченной и наступающей.

IX. Мировая тайна

Нас окружает мировая тайна, даже если мы забываем об этом в кругу ужасов и удовольствий. Кроме тайны собственного рождения, будущей смерти, иногда, редко — тайны вдохновения, мы знаем тайну мира с чужих слов. Мистический опыт почти всегда чужой. Религия переводит его в область повседневного, дает нам доступ к чужому опыту — если у нас нет своего. Этой тайне, к сожалению, глубоко враждебно повседневное понимание науки, широко разлитое посредством среднего и высшего образования, а также «научно-популярных» книг…

Мировая тайна проявляется в человеческой жизни религией. Ее пробуждают нарушающие течение жизни события, и напротив, безмятежное или бесцельное течение жизни связано с потерей ее живого чувства. И судьба наша (когда она есть у человека) напоминает о тайне мира; она и есть эта тайна. Лицо этой тайны — время, в которое мы брошены. Отношения с культурой, отношения с божественным — отношения со временем. Кто не связан любовью или ненавистью со своей эпохой, тот вне культуры и религии.

Человек, кстати заметить, может выйти из христианства по двум причинам: потому, что он не видит мировой тайны — или потому, что он не удовлетворяется христианским ее пониманием. Христианство рационализует все вещи, в том числе и эту. Поскольку все вещи, строго говоря, находятся по ту сторону слов — скорее всего и то действительное содержание мировых тайн находится «по ту сторону» церковного о них мнения.

Сердце тайны — Бог, божественное начало — по ту сторону «богов». Однако молиться началу без имени и качеств мы не можем. Качества, какие мы предпочитаем видеть в наших богах — те, о каких осмеливаемся просить для себя. Просить уже, в свою очередь, у той силы, которая наполняет своим огнем нарисованные нами на темном небе фигуры богов. Боги суть образы, в которых народ выражает свое понимание божественного; начала формируемые, но и формообразующие.

Говоря о Боге, мы имеем в виду Мироправителя и Творца. Под богом мы понимаем божественное существо, не единственное в своем роде и не творящее миров. Сделав это уточнение, скажу: жизнь есть игра с невидимым богом. Впрочем, разница эта смутная. Иногда мы не знаем, к божеству ли собственной судьбы, души обращаемся, или к Творцу мироздания.

Это личное богословие. Но в каждой почти душе есть личное понимание религии, которое только при большой удаче разделяется этой душой с другими. Оно совершенно законно; странно было бы, напротив, не иметь никаких мнений об океане, объемлющем и нас, и наш мир. Оно из тех принадлежащих нам вещей, которые совершенно, никогда, никоим образом не вычитываются из книг, но выносятся из нашей собственной неповторимой судьбы. Это «личное богословие» — наверное, самая удаленная в человеке точка от Книги как источника установленной религии и революции, с разговора о которых я начал очерк.

***

Вероятно, у высказанных на этих страницах мыслей не может быть никакого «заключения». Что следует из того, что мы находимся на отмели между двумя морями? Ничего. Разве что необходимость памяти о море, нами покинутом, даже о внимательном изучении его течений, чтобы понять, как принесло нас на эту отмель у пересыхающих вод — и надежда на то, что мы увидим еще новое море.


[1] Геометрическим образом (лат.).

[2] Замечу сразу: к русским событиям августа 1991 г. сказанное ниже отношения не имеет. В 1991 г. у нас не было революции. Падение «нового порядка» было естественным и вполне ожидаемым; его ускорили, однако, слабость и неспособность правительства. «Народная власть» могла существовать только в условиях террора, громогласной пропаганды и устранения всех мнений, несогласных с официально разрешенными. В силу естественной усталости от террора и относительного личного добродушия после-сталинских правителей эти три опоры пошатнулись, после чего разрушение «социализма» и возвращение к нормальному порядку стало вопросом времени. И чем дольше это возвращение откладывалось, тем более уродливым должно было оно стать. Люди, которые еще смутно помнят, как пользоваться свободой, и и люди, потерявшие всякую привычку к независимости, проявят себя по-разному. Однако надо сказать, что поздне-советская интеллигенция выработала к 1991 г. то самое восторженно-апокалиптическое мировоззрение, каким отличались наши предки в царствование Николая II, и точно так же видела в себе силу света, поборающего тьму. «Тьмой» поздний большевизм, восстановивший в некоторой мере русскую образовательную систему, охранявший до известных пределов личность и собственность, назвать было никак нельзя. Скорее это было значительно ухудшенное и оглупленное переиздание русского самодержавия — в силу низкого развития правителей, истребления веками накопленной культурной почвы и опрощения всех форм жизни.

[3] Разжигание страстей, имеющих целью «новое небо и новую землю», вот смысл и отличительная черта «революции» — в отличие от обыкновенного политического переворота.

[4] Почему французский верующий класс сменил Писание на сочинения Руссо и Дидро? Потому что к XVIII столетию французы уже не имели живых религиозных интересов. Протестантское дело было проиграно. Сотни тысяч людей, сохранивших живую веру — французских кальвинистов, — покинули страну. Вера верующего класса направилась на предметы материальные…

[5] Легко было одному русскому историку литературы утверждать, что «власти надъ жизнью литература не имѣетъ». Какой народ создал идею расовой чистоты и расовой избранности, идею истребления не принадлежащих к избранным — тот от нее и пострадал. То, что библейское истребление целых народов, скорее всего — кровожадный миф, ничему не помешало. Вот пример воздействия идеи на жизнь!

[6] Э. Доддс. Язычник и христианин в смутное время.

Visits: 15

Николай Любимовъ. Противъ теченія. Бесѣды о революціи. Разговоръ двадцать шестой

Пріятель. Странное впечатлѣніе въ запискахъ людей конца прошлаго вѣка во Франціи производитъ сравненіе главъ описывающихъ французскую жизнь образованнаго круга въ предреволюціонную эпоху съ изображеніемъ невѣроятныхъ явленій эпохи революціи. Особенно это рѣзко у лицъ кото­рыхъ переворотъ засталъ въ лѣтахъ зрѣлыхъ и преклони ыхъ какъ у Мармонтеля и аббата Мореле. Точно двѣ разныя страны!

Авторъ. Историки революціи разсматривающіе событіе съ высоты своихъ политическихъ теорій нерѣдко прогляды­ваютъ что дѣйствующими лицами этого событія были живые люди и забываютъ ту массу страданій которая была прине­сена въ страну совершателями переворота болѣе всего гово­рившими о благѣ человѣчества. Во что обошлась революція и что она произвела? Теоретикъ революціонной доктрины на­говоритъ объ этомъ чудеса. Наблюдатель безпристрастный усмотритъ что революція какъ государственный переворотъ произвела одно—перемѣщеніе власти отъ законной династіи, чрезъ безумный. Конвентъ, въ руки геніальнаго похитителя престола. Его войнами, во имя началъ вовсе не революціон­ныхъ, опредѣлилось само всемірное значеніе французской ре­волюціи какъ историческаго событія. Не было политическа­го положенія презрѣннѣе того въ какое революція съ первыхъ лѣтъ своихъ поставила Францію. Лордъ Аукландъ (Auckland), представитель Англіи въ Голландіи, въ офиціальный бумагѣ на­зываетъ членовъ Конвента „мерзавцами (misérables) образую­щими то что они называютъ Національнымъ Конвентомъ“, ихъ собраніе „соединеніемъ негодяевъ, мнимыхъ философовъ, меч­тающихъ въ избыткѣ тщеславія о средствѣ утвердить новый общественный порядокъ“. Боркъ еще въ 1790 году говорилъ въ парламентѣ о Франціи: „Францію съ политической точки зрѣнія можно разсматривать какъ исключенную изъ европей­ской системы: политически она не существуетъ“. Эти факты я встрѣтилъ въ переводномъ сборникѣ Recueil de discours prononcés au Parlement par Fox et Pitt (Paris 1819; IX, 90; XI, 5, 57).

Выдвигая среднее сословіе какъ политическую силу, Фран­цузское правительство, какъ мы видѣли, близоруко на­дѣялось опереться на эту силу. Оно не замѣчало что выдвигаетъ такимъ образомъ не среднее сословіе, само по себѣ представлявшее косную политическую массу, но тѣхъ кого мы назвали ходатаями за это сословіе, интеллигентное разночинство, преобразовавшееся затѣмъ въ якобинство. Мо­гущественнымъ революціоннымъ рычагомъ было чувство за­висти и озлобленія именно въ этомъ межеумочномъ классѣ. Серіозной грани въ правахъ дворянъ и не дворянъ уже не было, феодализмъ былъ уже разрушенъ, дворянство не было правящимъ классомъ, доступъ въ него чрезвычайно облег­чился. Но въ общественномъ сужденіи еще была пропасть между понятіями дворянинъ и не дворянинъ. Суетный ти­тулъ былъ знаменіемъ касты. Средняго сословія нѣтъ, говорилъ Черутти, ибо каждый рвется изъ него выйти. Это относи­лось именно къ тому разночинному классу въ которомъ ли­шеніе суетнаго отличія чувствовалось какъ ядовитое оскор­бленіе. Дворянство губило себя и прожило старую Францію, прожило ее и чрезъ посредство тѣхъ своихъ членовъ которые въ сословіи являлись органами саморазрушенія и чрезъ по­средство тѣхъ которые пребывали въ тупой надменности. Дурное правительство въ обществѣ жившемъ для наслажденій— вотъ что произвело революцію. Несостоятельность королевской власти, несостоятельность высшихъ классовъ, наименован­ныхъ аристократами, и въ качествѣ таковыхъ уничтожен­ныхъ революціей, обратили политическое движеніе въ про­цессъ преобразованія Франціи изъ монархическаго государ­ства въ государство демократическаго строя и притомъ съ устраненіемъ религіознаго элемента изъ государственной жизни. Какой тягостный революціонный процессъ начался съ тѣхъ поръ, до сихъ поръ продолжающійся, неизвѣстно чѣмъ имѣющій окончиться, можетъ-быть грозящій прекрасной стра­нѣ полнымъ паденіемъ! Чрезъ сто лѣтъ тревожнаго суще­ствованія она и теперь стоитъ предъ тою же задачей какую хотѣла разрѣшить въ первые годы революціоннаго движенія. Вотъ почему такъ живучи революціонныя преданія и, при всемъ несомнѣнномъ безуміи процесса, Франція не научилась еще, еще не можетъ смотрѣть на него трезвыми глазами. Тамъ это понятно. Но мы-то куда тянемся, въ угоду нашихъ доморощенныхъ будущихъ Робеспьеровъ, Демуленовъ, Дан­тоновъ и пожалуй Маратовъ? Всѣ пріобрѣтенія въ какихъ усматривается прогрессъ человѣчества въ послѣднее столѣ­тіе свершались параллельно революціи, но непосредственно ею обусловлены не были. Революція сама по себѣ обратила было образованную Францію въ страну варваровъ.

Пріятель. Развернемъ записки Мореле. Аббатъ Мореле, скончавшійся девяностолѣтнимъ старцемъ въ 1819 году, былъ авторъ многихъ политико-экономическихъ сочиненій, членъ и потомъ секретарь Французской Ака­деміи. Онъ переЖилъ революціонный погромъ, заставшій его на шестьдесятъ второмъ году жизни, былъ свидѣтелемъ разрушенія Академіи, участвовалъ потомъ въ ея возстановленіи и является живою связью двухъ эпохъ. Мо­реле съ любовью останавливается на изображеніи дореволю­ціоннаго житья-бытья и вводитъ читателя въ міръ старой, любезной, образованной, салонной Франціи, когда жилось весь­ма привольно, главные интересы въ образованномъ кругѣ со­средоточивались на вопросахъ литературы, искусства, науки; вопросы политики обсуждались еще какъ вопросы философ­скіе. Страсти разгорались по поводу музыкальнаго соперни­чества Глюка и Пиччини. Мармонтель, другъ Мореле, женив­шійся на пятьдесятъ четвертомъ году на его восемнадцати­лѣтней племянницѣ, пересталъ посѣщать его завтраки, чтобы не встрѣчаться съ прежними друзьями своими, аббатомъ Арно и г. Сюардомъ, съ которыми разошелся по слѣдующему поводу. Первый напечаталъ въ Journal de Paris по поводу оперы Пиччини, либретто которой было составлено Мармонтелемъ, что Пиччини написалъ Орландино, тогда какъ Глюкъ создастъ Орландо, а Сюардъ въ свою очередь принялъ сторону Глюккистовъ.

Мореле описываетъ маленькій кружокъ собиравшійся въ Отӭлѣ у вдовы Гельвеція и въ Пасси у Франклина, растроившійся съ отъѣздомъ въ 1785 году знаменитаго Американца на родину; разсказываетъ анекдоты, приводитъ куплеты сво­его сочиненія, оканчивавшіеся припѣвомъ:

Le verre en main
Chantons notre Benjamin!

Онъ приводитъ шутливое письмо стараго Франклина къ Mme Helvetius. Американскій философъ, унесшій изъ Фран­ціи наилучшія воспоминанія, шлетъ фантастическое посланіе къ своей пріятельницѣ. Онъ очутился, пишетъ, въ Елисей- скихъ Поляхъ въ компаніи Сократа и Гельвеція. Покой­ный Гельвецій разспрашиваетъ о женѣ, разсказываетъ какъ послѣ продолжительнаго горя наконецъ утѣшился найдя новую подругу. Подруга оказалась не иная кто какъ покойная жена Франклина. Гельвецій совѣтуетъ Франклину, если тотъ желаетъ имѣть успѣхъ у Mme Гельвецій, обратиться за хо­датайствомъ къ аббату Мореле, задобривъ его хорошимъ кофе со сливками. Мореле такъ дорожитъ счастливыми воспоми­наніями кружка что присоединяетъ къ главѣ о немъ рисунки комическихъ фигурокъ грубо набросанныхъ Франклиномъ.

Перевернемъ нѣсколько главъ. Мы въ 1793 году. Француз­ская Академія закрыта. Мореле лишился средствъ существо­ванія и чтобы сохранить небольшую пенсію за тридцать пять лѣтъ полезныхъ трудовъ долженъ былъ получить „сви­дѣтельство политической благонадежности“, certificat de civisme отъ Парижской коммуны. Свидѣтельство надлежало получить прежде всего въ своемъ участкѣ отъ мѣстнаго комитета обще­ственной безопасности. Оттуда оно поступало въ общій со­вѣтъ коммуны, засѣдавшій въ думѣ. Совѣтъ или утверждалъ свидѣтельство или отвергалъ его. Мореле получилъ свидѣ­тельство отъ комитета своего участка въ Элисейскихъ По­ляхъ. Разъ восемь ходилъ въ думу, но безполезно. Не нахо­дили его бумагъ вслѣдствіе большаго скопленія просителей. Наконецъ пришла его очередь. Въ сентябрѣ 1793 „я явился, пишетъ онъ (Мéт. I, 436), въ думу часовъ около шести ве­чера. Два амфитеатра на концахъ залы были заняты женщи­нами изъ простонародья, вязавшими чулки, починивавшими платья и штаны, въ большинствѣ съ горящими глазами, сол­датскими ухватками, съ лицами достойными кисти Гогарта. Ихъ нанимали чтобъ участвовать въ спектаклѣ и апплодировать въ эффектныхъ мѣстахъ“. Въ семь часовъ открылось засѣданіе. Читали протоколъ предыдущаго, въ которомъ от­мѣчено что патріоты съ великою радостію услыхали объ арестѣ Бальи „пролившаго кровь гражданъ на Марсовомъ Полѣ“. Въ другой статьѣ протокола коммуны упоминалось о постановленіи чтобы хорошенькія женщины не являлись въ бюро мерій съ ходатайствами объ освобожденіи аристо­кратовъ. Геберъ (Hébert) жаловался что декретъ не испол­няется. При апплодисментахъ Геберъ громилъ „хорошень­кихъ женщинъ“. За чтеніемъ протокола послѣдовалъ пріемъ депутацій отъ пяти участковъ представившихъ каждый сво­ихъ новобранцевъ. Группы входили съ барабаннымъ боемъ, нѣкоторыя съ музыкой. Ораторы отъ имени товарищей обѣ­щались „очистить почву свободы отъ спутниковъ деспотизма, низвергнуть всѣхъ тирановъ съ ихъ троновъ, скрѣпить кровью зданіе свободы“. Президентъ отвѣчаетъ каждому и въ концѣ всякой рѣчи запѣваетъ Марсельезу. Собраніе подхватываетъ хоромъ. Одинъ изъ ораторовъ клялся „равенствомъ, свободою и братствомъ, единственною троицей въ какую хотимъ вѣрить и которая, вѣруемъ, едина и нераздѣльна“. Хлопанье, бро­санье вверхъ шапокъ. „Это поразило меня, прибавляетъ Мо- реле, какъ предвѣстіе уничтоженія христіанской религіи, скоро послѣдовавшаго“. Послѣ депутацій вышелъ какой-то раненый солдатъ и началъ рѣчь: „Граждане, я служивый, рана у меня: вотъ она. Посланъ чтобы присягу принесть, что вотъ клянусь умереть на своемъ посту, истребить тирановъ и проч. (j’ai-t- été à l’armeé, et j’ai-t-eu une blessure que la vlà et l’on m’a-t-on envoyé faire mon serment que je jure de mourir à mon poste, d’exterminer les tyrans etc)“. „Апплодисменты, какъ теперь принято говорить, покрыли рѣчь. Раненый герой былъ такъ доволенъ что счелъ долгомъ начать опять сначала. Выслу­шали и вновь апплодировали. Но когда онъ хотѣлъ повто­рить рѣчь въ третій разъ, ему дали не безъ труда понять что довольно и что всякому свой чередъ“. Потомъ явились три австрійскіе дезертира и ломанымъ языкомъ принесли присягу. Пришла очередь просителей свидѣтельствъ. Противъ Moреле возбуждено сомнѣніе. Одинъ изъ присутствовавшихъ выразилъ что ему помнится Мореле лѣтъ пятнадцать то­му назадъ писалъ что-то въ защиту деспотизма. Пред­ложена коммиссія съ порученіемъ ознакомиться съ сочи­неніями Мореле и сдѣлать докладъ. Въ коммиссію назначены граждане Віаларъ (Vialard), тотъ самый что возбудилъ со­мнѣніе, Бернаръ и Парисъ. Мореле долженъ былъ тащить къ нимъ свои сочиненія. Віаларъ выслушалъ объясненія уче­наго аббата, жаловавшагося на понесенныя потери. „Вы по­теряли, да и всѣ также. И я утратилъ мое положеніе съ революціей“. Мореле поинтересовался какое было это поло­женіе. „Онъ храбро отвѣчалъ: я былъ дамскій парикмахеръ, но всегда любилъ механику и представилъ въ Академію Наукъ тупеи (toupets) моего изобрѣтенія“. Таковъ былъ первый коммиссаръ. Инкриминированное сочиненіе оказалось Теорія парадокса (Théorie du paradoxe), гдѣ Moреле иронически хвалитъ Ленге (Linguet) по поводу его выходокъ въ пользу восточнаго деспотизма и правительствъ Персіи и Турціи. Бернаръ оказал­ся бывшій священникъ женившійся на молодой особѣ „весь­ма безобразной и грязной“, по описанію Мореле. Парисъ былъ учитель. Этотъ зналъ нѣкоторыя сочиненія Мореле, и бѣд­ный аббатъ возложилъ было на него нѣкоторыя надежды; но повредилъ себя позволивъ въ бесѣдѣ вдвоемъ высказать ужасъ по поводу казней умножавшихся съ каждымъ днемъ. Парисъ отзывался потомъ что Мореле очень неостороженъ. Четыре раза ходилъ Мореле въ Думу, оставался отъ шести до одиннадцати часовъ вечера; нѣкоторые изъ просителей говорили ему что имъ случалось ждать до двухъ и трехъ часовъ ночи. Тѣ же сцены проходили предъ его глазами съ небольшими варіаціями. Пѣли Марсельезу по многу разъ, потомъ какіе-нибудь куплеты. Поетъ президентъ фальши­вымъ басомъ, съ удивительными ужимками. Поетъ какой-то юноша, съ позволенія собранія, длинную пѣсню своего сочи­ненія, въ двѣнадцати куплетахъ. Одна скромная женщина изъ простонародья замѣчаетъ Мореле: „странно что они про­водятъ время засѣданій въ пѣніи; развѣ затѣмъ они здѣсь?“Мореле такъ и не добился свидѣтельства. Состоялось по­становленіе что такъ какъ участки слишкомъ снисходи­тельно роздали свои удостовѣренія, то надлежитъ отмѣнить выданныя и требовать новыхъ. Это послужило впрочемъ къ счастію Мореле. Неизвѣстно какая судьба ждала бы его еслибы стали обсуждать его благонадежность. До Мореле дошелъ разговоръ о немъ Гебера въ ресторанѣ близь Тюильри. Кто-то сказалъ что свидѣтельства раздаются слишкомъ легко. Вотъ де выдали аббату Мореле, а онъ писалъ противъ Руссо (и въ этомъ преступленіи Мореле былъ не повиненъ, противъ Руссо не писалъ). Геберъ замѣтилъ: „ты ошибаешься, Мореле не получилъ свидѣтельства, его отослали въ коммиссію. Когда докладъ будетъ готовъ и онъ явится,—будетъ принятъ какъ слѣдуетъ. Впрочемъ эти старые попы намъ больше вредить не могутъ. У нихъ ничего нѣтъ. Они рады попасть въ тюрьму чтобъ ихъ кормили на счетъ націи. Ну, мы имъ этого удоволь­ствія не доставимъ“.

Въ апрѣлѣ 1794 года, въ Фонтенэ, въ окрестностяхъ Пари­жа, въ дверь загороднаго дома г. Сюардъ постучался пут­никъ, съ длинною бородой, въ оборванной одеждѣ, раненый въ ногу и умирающій съ голоду. Это былъ извѣстный мате­матикъ, членъ Академіи Наукъ, писатель, журналистъ, вид­ный революціонный дѣятель маркизъ де-Кондорсе. Сюардъ, удаливъ прислугу, призналъ несчастнаго укрывшагося изъ Парижа и нѣсколько дней скитавшагося въ окрестностяхъ столицы; далъ ему хлѣба, сыру, вина и отправилъ изъ дому, обѣщая выхлопотать чрезъ одного госпитальнаго смотри­теля инвалидный паспортъ и прося тайкомъ придти черезъ день. Кондорсе не явился болѣе. На третій день Сюардъ услышалъ что какого-то человѣка арестовали въ Кламарѣ. Это былъ несчастный академикъ. Онъ обратилъ на себя вни­маніе одного изъ вольнопрактикующихъ шпіоновъ, какими тогда кишѣла Франція, своимъ видомъ и жадностію съ ка­кою ѣлъ яичницу на постояломъ дворѣ, куда послѣ скитанія по лѣсу зашелъ истомленный голодомъ. Его посадили подъ стражу. Въ ночь онъ отравился ядомъ какой всегда носилъ съ собою. Сюардъ вспомнилъ что при прощаньи онъ гово­рилъ: „если буду имѣть ночь предъ собою, не боюсь. Но не хочу чтобы меня вели въ Парижъ“. По ироніи судьбы, во время своего укрывательства въ Парижѣ Кондорсе писалъ Историческую таблицу успѣховъ ума человѣческаго (Tableau historique des progrès de l’esprit humain) изданную по его смерти (Paris, 1795). Не останавливаюсь на страшныхъ кар­тинахъ революціонныхъ казней.

Авторъ. Ты указываешь черты изъ той эпохи когда во власть поднялся тотъ сбродный классъ къ которому принад­лежали коммиссары разсматривавшіе сочиненія Мореле: не многимъ выше стояли и члены Конвента. Припоминает­ся мнѣ очеркъ общественной жизни въ Парижѣ въ пере­ходную эпоху, когда монархія лежала уже поверженною, но республика еще не наступила. Очеркъ принадлежитъ извѣст­ному нѣмецкому писателю Коцебу. Чрезъ нѣсколько мѣся­цевъ по смерти жены Коцебу, желая разсѣяться, предпри­нялъ въ концѣ 1790 года поѣздку въ ПариЖъ. Не имѣя осо­беннаго знакомства, онъ могъ наблюдать общественную жизнь только на улицѣ и особенно въ театрѣ. Тѣмъ не менѣе от­мѣченныя имъ черты весьма интересны именно для характе­ристики зачинавшагося перехода отъ предреволюціоннаго общества, когда тонъ давали дворъ и высшіе классы, къ эпо­хѣ когда прекрасная страна грозила превратиться въ громад­ный кабакъ и тюрьму. Сочиненіе называется Мое бѣгство въ Парижъ въ зимній мѣсяцъ 1790 года (Meine Flucht nach Paris im Wintermonat 1790. Kotzebue, Kleine gesamm. Schriften, Leipzig 1791, IѴ). Вотъ нѣсколько отрывковъ.

„19 декабря (1790). О свободѣ и обо всемъ что къ ней отно­сится болтаютъ здѣсь всюду до отвращенія. Нашъ парикма­херъ, членъ національной гвардіи и ревностный демократъ, называетъ короля не иначе какъ le pauvre homme, а короле­ву la coquine, la misérable femme du roi; когда въ добромъ расположеніи духа—la femme de Louis XѴI, если же въ на­смѣшливомъ, la femme de pouvoir executif. Вообще позво­ляютъ себѣ громко говорить: жаль и вредно что королеву не убили 6 октября, когда къ тому было такъ близко. Народъ въ безпокойствѣ что императоръ Леопольдъ двинетъ свои войска во Францію. Разсказываютъ что королева нашла подъ салфеткой записку заключающую угрозу что ея голова бу­детъ на пикѣ поднесена ея брату если онъ осмѣлится кос­нуться французской свободы.

„Нѣсколько дней тому назадъ въ Оперѣ былъ порази­тельный случай. Играли Ифигенію. Послѣ хора: „воспоемъ, прославимъ нашу королеву (chantons, célébrons notre reine) герцогиня Биронъ и нѣкоторые въ сосѣднихъ ложахъ заапплодировали, закричали bis! bis! что обыкновенно не при­нято въ Оперѣ. И когда актеръ осмѣлился заставить хоръ повторить, герцогиня бросила ему на сцену лавровый вѣ­нокъ. Этого было довольно и слишкомъ чтобы привести публику въ ярость. Закричали, затопали, обозвали гер­цогиню catin; все бросилось наружу, накупили и нахватали апельсиновъ, яблоковъ, грушъ, и мягкихъ и жесткихъ. Вся ложа во мгновеніе была покрыта плодами, а бѣдная гер­цогиня синяками. И еще счастье что брошенный вмѣстѣ ножикъ не попалъ въ нее. Кучка болѣе озорная чѣмъ злодѣйская притащила пучки розогъ чтобы раздѣлать­ся съ ней предъ всею публикой. Герцогиня имѣла настоль­ко присутствія духа что дала въ волю накричаться и оста­валась спокойною. Выдь она изъ ложи, ее разорвали бы въ фойе; позволь себѣ оскорбительное слово или жестъ, ее ра­зорвали бы въ ложѣ. Наконецъ все поуспокоилось. Герцо­гиня собрала всѣ яблоки, груши и апельсины, не забыла и ножикъ, и послала все къ маркизу Лафаейту, приказавъ ска­зать ему: „вотъ нагляднѣйшія доказательства французской свободы“ (des preuves frappantes de la liberté française). Ак­теръ Энне долженъ былъ на другой день смиренно просить у публики прощенія и полученный вѣнокъ публично растоп­тать ногами. Герцогиня, говорятъ, выѣхала изъ Парижа.

„Доказательства распущенности можно встрѣтить на каждомъ шагу. Кучеръ фіакра везшаго насъ вчера въ hôtel d’Angleterre et de Russie, гдѣ мы остановились, называлъ мо­его товарища mon ami. Тотъ спросилъ смѣясь: „серіозно ты думаешь что я твой другъ?“—Ah, ba, отвѣчалъ кучеръ,—мы всѣ равны (nous sommes tous égaux). Нашъ лонлакей, приведя экипажъ чтобы намъ ѣхать въ оперу, безъ церемоніи попро­силъ позволеніе сѣсть вмѣстѣ съ нами, такъ какъ де не хо­роша погода“.

Коцебу былъ въ Италіянскомъ театрѣ. Играли піесу Sargines. Слова: il faut vaincre ou mourir pour son roi! вызвали громъ рукоплесканій. „Еслибы судить по этому громкому одобренію, можно бы подумать что каждый Парижанинъ горитъ желані­емъ умереть за того самаго короля котораго зоветъ pauvre homme“.

Особенно заслуживаетъ вниманія сдѣланное Коцебу описа­ніе спектакля 24 декабря въ Національномъ Театрѣ (théâtre de la Nation). Давали трагедію Брутъ и піеску пользовав­шуюся большимъ успѣхомъ и касавшуюся современныхъ со­бытій Пробужденіе Эпименида въ Парижѣ. Въ трагедіи съ увлеченіемъ „доходившимъ до безумія“ хлопали стихамъ:

Destructeurs des tyrans, vous qui n’avez pour rois
Que les dieux de Numa, vos vertus et nos lois… …
Je porte en mon coeur
La liberté gravée et les rois en horreur! и т. д.

Зато нѣкоторые стихи произвели волненіе въ противополож­номъ смыслѣ. Актеру почти не дали кончить монологъ за­ключавшійся словами:

Les droits des souverains sont ils moins précieux?
Nous sommes leurs enfants, leur juges sont les dieux!

Не меньшая вспышка была при стихахъ:

Rome а changé de fers et sous le joug des grands
Pour un roi qu’elle avait a trouvé cent tyrans.

„При этихъ словахъ какой-то дерзновенный, монархически настроенный, сидѣвшій въ ложѣ втораго ряда, вздумалъ за­хлопать. Весь партеръ пришелъ въ движеніе, поднялись съ мѣстъ. Тотъ шикаетъ, другой кричитъ: „ахъ, какъ это глупо“. Образуются угрожающія группы, стонъ стоитъ отъ криковъ, стука, топанья. Всѣ глядятъ въ сторону откуда раздалось хлопанье. Актеры остановились и ждутъ чѣмъ кон­чится. Наконецъ бурныя волны улеглись мало-по-малу. Хло­павшаго не нашли. Покажи его сосѣди, висѣть бы ему безъ милости на фонарѣ.

„Смѣшно мнѣ было смотрѣть какъ эти бѣдные, маленькіе Французы все что говорили и дѣлали великіе Римляне при­лагали къ себѣ… При словахъ

Sois toujours héros, sois plus, sois citoyen!

y каждаго портнаго высоко поднималось сердце въ груди. Пріятно было слышать какъ легко сдѣлаться болѣе чѣмъ героемъ!“

Въ піесѣ Пробужденіе Эпименида выражается какъ дол­женъ былъ думать революціонный, но благомысленно по тому моменту настроенный Парижанинъ. Театръ представлялъ Тюильрійскій садъ. Аристъ разсказываетъ своей дочери Жо­зефинѣ что Эпименидъ, проживъ нѣкоторое время, засыпаетъ на сто лѣтъ и потомъ пробуждается къ новой жизни. Онъ долженъ сегодня проснуться. Что онъ увидитъ? Найдетъ „меньше блеску и больше правды, суетность и глупость въ траурѣ и народъ за что-нибудь почитаемый“ (compté pour quelque chose). Является Эпименидъ. Радъ вновь увидѣть садъ насаженный для Лудовика Великаго; сожалѣетъ что го­сударь этотъ предпочиталъ печальный Версаль этому весе­лому мѣстопребыванію. Аристъ отвѣчаетъ что „потомокъ Лудовика Великаго, кумиръ Франціи, предпочелъ жить здѣсь среди народа, принося съ собою покой и счастіе. Его не окружаетъ уже чужеземная стража“ и пр. Все это мѣсто нельзя было почти разслышать отъ восторженныхъ воскли­цаній публики. Всѣ кричали bis! bis! и актеръ долженъ былъ повторить.

Эпименидъ. Уничтожены ли всѣ злоупотребленія?

Аристъ (пожимая плечами). Многія.

Эпименидъ. У придворныхъ теперь значитъ другая си­стема? (въ партерѣ крики: non! non!} Не обманываешь ли меня?

Аристъ. Мудрый монархъ не спрашиваетъ болѣе совѣта отъ придворныхъ.

Эпименидъ. Спрашиваетъ значитъ парламенты?

Аристъ. Нимало.

Эпименидъ. Кого же?

Аристъ. Каждый честный человѣкъ его совѣтникъ. Каждая провинція шлетъ своихъ ко двору. Нельзя все сдѣлать въ одинъ день. Нѣкоторые разыграли печальныя роли, но это прошло. Небо очищается, кто будетъ теперь еще думать о буряхъ. Все идетъ хорошо, свободный народъ любитъ сво­его короля, повинуется королю, а монархъ законамъ. (Громкое одобреніе.)

Въ седьмой сценѣ Эпименидъ удивляется что журналист Горги позволилъ себя распространять невѣрныя извѣстія и выражаетъ опасеніе не посадили бы дерзновеннаго въ Басти­лію. Съ удивленіемъ слышитъ что Бастиліи нѣтъ болѣе. „Какъ, укрѣпленіе противъ котораго тщетно воевалъ великій Конде три мѣсяца?“

Жозефина (шутливо). Теперь люди искуснѣе. На это требуется часъ или два.

Д’Аркуръ. (Одно изъ дѣйствующихъ лицъ.) Нѣсколько храбрыхъ гражданъ взяли трудъ освободить городъ и разру­шить стѣны служившія мстительности тирановъ, подозри­тельности министровъ, прихотямъ любовницъ.

Mme Brochure покупаетъ летучіе листки: ни одной пѣсен­ки, все политика. Эпименидъ освѣдомляется о великихъ по­этахъ своего времени.

Эпименидъ. Мольеръ?

Mme Brochure. Его время прошло.

Эпименидъ. Какъ, болѣе не слыхать его прекрасныхъ стиховъ?

Mme Brochure. Иногда въ театрѣ, но это постные дни.

Эпименидъ. Но Корнель?

Мme Brochure. Боже оборони.

Эпименидъ. Расинъ?

Mme Brochure. Стиховъ больше не читаютъ. Каждый вѣкъ имѣетъ собственныя глупости. Цѣлыхъ десять лѣтъ стучала энциклопедія въ головахъ.

Жозефина. Потомъ пошла химія, наконецъ при дворѣ появилось немало экономистовъ, но ни однаго эконома. Те­перь политика на очереди. Каждый мастеритъ государство, и даже у кокетки на туалетѣ лежитъ книга о правахъ человѣка.

Является Monsieur Roture, бывшій королевскій цензоръ, лишившійся мѣста и не получившій пенсіона. Очень недо­воленъ новыми порядками. Ему совѣтуютъ найти какое-ни­будь мѣсто. Онъ сознается что хотя можетъ цензуровать Руссо и Вольтера, но самъ писать не можетъ.—Что же вы можете дѣлать?—Цензуровать.—И убѣгаетъ.

Арендаторъ (Pachter) говоритъ: Теперь не то. Мы ува­жаемъ храбраго дворянина, дерущагося за насъ на войнѣ, и работаемъ на него, но не хотимъ чтобы какая-нибудь шельма насъ притѣсняла. Мы знаемъ права человѣка.

Дворянинъ: Послушать этого малаго, можно подумать что мы равны. Да было прежде хорошее времячко во Франціи! Маркизъ кланялся предъ герцогомъ, купецъ предъ марки­зомъ, крестьянинъ предъ купцомъ и т. д. Заключаетъ поже­ланіемъ найти на широкомъ свѣтѣ уголокъ гдѣ было бы хотя немножко вкусу къ рабству и если найдетъ все только сво­боду бросится въ ближайшую рѣку.

Аббатъ: Отнимаютъ у насъ деньги и оставляютъ намъ обя­занности. Надо бы наоборотъ, сложить обязанности и оставить деньги.

Танцмейстеръ: Жалуется на паденіе искусства. „Не танцу­ютъ болѣе. Между аристократами были лучшіе мои ученики“. Заключаетъ извѣщеніемъ о предстоящемъ устраиваемомъ имъ праздникѣ по модѣ: національномъ балетѣ.

Являются офицеръ и два солдата національной гвардіи.

Эпименидъ. Чего хотятъ эти люди?

Аристъ. Вы требовали ихъ.

Эпименидъ. Я? Боже сохрани! Я просилъ портнаго.

Портной. Онъ предъ вами: я, рядовой.

Эпименидъ. И прокурора.

Прокуроръ. Сдѣлался гренадеромъ.

Эпименидъ. Нотаріуса.

Нотаріусъ. Вы видите его офицеромъ.

Д’Аркуръ. Мы всѣ солдаты. У короля столько воиновъ, сколько подданныхъ.

Начинается круговая пѣсня:

J’aime la vertu guerrière
Des nos braves défenseurs;
Mais d’un peuple sanguinaire
Je déteste les fureurs.

A l’Europe redoutables,
Soyons libres à jamais,
Mais soyons toujours aimables
Et gardons l’esprit français!

Увы! и эта любезность и этотъ духъ уже отлетѣли.

Начался балетъ. Націоналгарды гордо танцовали съ краси­выми дѣвушками украшавшими ихъ шляпы національными кокардами. Весь отрядъ проходитъ предъ публикой, отдавая честь. Развертываютъ бѣлое знамя съ надписью: свобода. За­навѣсъ падаетъ.

„А не малая, надо признаться, заключаетъ Коцебу, непо­слѣдовательность Французовъ въ Брутѣ прилагать къ ихъ королю что говорилось о Тарквиніи, а во второй піесѣ ра­достно хлопать тому что этотъ самый король больше не въ Версалѣ, а живетъ среди ихъ“. Явное свидѣтельство колеба­нія чувствъ толпы и ея отзывчивости на всяческія возбуж­денія. Піеса интересна, именно какъ характеризующая пере­ходное время. Все аристократическое исчезаетъ, но кабакъ еще не наступилъ.

Коцебу присутствовалъ еще при одномъ любопытномъ зрѣлищѣ. Онъ былъ въ Національномъ Собраніи.

Въ собраніе пускали по билетамъ. Истративъ шесть фран­ковъ, Коцебу и его два спутника добыли три билета и 3 января 1791 года отправились въ собраніе. Отъ воротъ гдѣ должно было оставить экипажъ до входа въ собраніе пришлось пройти два двора. „На одномъ была такая грязь что можно было завязить башмаки, другой былъ полонъ водой. Два Савойяра разложили доски и пропускали по нимъ за плату… Наконецъ приблизились мы къ самому зданію. Вслушиваюсь. Свобода уже гремѣла намъ навстрѣчу: шаговъ по крайней мѣрѣ за двѣсти до лѣстницы до меня долетѣли звуки грубаго смѣха. Смѣхъ шелъ изъ залы собранія. Насъ провели на галлерею; она вся, по крайней мѣрѣ въ три человѣческихъ роста, были набита посѣтителями и намъ не удалось за свои шесть франковъ найти удобнаго мѣста. Зала очень длинна и ши­рока. На обѣ стороны по длинѣ амфитеатра возвыша­ются лавки на которыхъ сидятъ члены собранія. Но многіе ходятъ вокругъ, или стоятъ въ среднемъ проходѣ, снуютъ взадъ и впередъ, имѣя въ рукахъ записные листки на кото­рыхъ отъ времени до времени дѣлаютъ отмѣтки. Споры се­годня были весьма живые. При нашемъ входѣ стоялъ на лѣвой сторонѣ какой-то молодой человѣкъ и декламировалъ противъ духовенства. Говорилъ о какомъ-то священникѣ ко­торый принося присягу присоединилъ: „согласно тому что сказалъ епископъ Лиддскій“. По этому поводу произошелъ великій шумъ. Кричали перебивая одинъ другаго, поддразни­вая, говоря bons mots и смѣясь неприличнымъ образомъ. Этотъ грубый смѣхъ, часто повторявшійся, казался мнѣ оскорб­ляющимъ достоинство собранія, и еслибъ я былъ его членомъ, этотъ хохотъ и насмѣшливыя выходки прогнали бы меня, какъ прогнали теперь въ качествѣ зрителя. Послѣ того какъ послѣдовало торжественное заключеніе: „духовенство должно приносить присягу безъ ограниченій“ собраніе перешло къ вопросу о свидѣтельскихъ показаніяхъ. Я уже мало интере­совался происходившимъ и ушелъ. Пришелъ я въ собраніе съ большими ожиданіями, удалился унеся самый мизерный образъ въ душѣ“.

Въ изданіи Архенхольца Минерва, въ первомъ томѣ 1792 года (Minerva, ein Journal von Archenholtz, Berlin, 1792, стр. 27) есть также любопытная картинка втораго Націо­нальнаго Собранія (Законодательнаго). Архенхольцъ, нахо­дясь въ Парижѣ, былъ 29 октября 1791 года, вскорѣ послѣ открытія Законодательнаго Собранія, въ одномъ изъ его за­сѣданій. Извѣстно что члены этого втораго собранія были, со­гласно постановленію перваго, всѣ новые, не засѣдавшіе въ Конститюантѣ. Это были, замѣчаетъ Архенхольцъ, „боль­шею частію молодые люди, отличавшіеся въ ихъ провинці­яхъ болѣе горячностью къ конституціи чѣмъ свѣдѣніями, болѣе юркою живостью чѣмъ разумѣніемъ и которые были, главное, лишены всякой опытности. Въ поведеніи многихъ изъ нихъ какъ внутри, такъ и внѣ собранія, прогляды­вала недостаточность образованія. По большей части они были изъ бѣдныхъ и могли потому рѣшаться на самыя смѣлыя законоположенія, ибо имъ терять было нечего. Парижъ былъ для нихъ невѣдомою страной. И при этомъ они больше всего боялись общества Якобинцевъ съ ихъ огром­нымъ вліяніемъ“. Архенхольцъ такъ описываетъ что ви­дѣлъ. „Для министровъ въ собраніи противъ президента осо­бая скамья, гдѣ они сидятъ какъ зрители, могутъ, если хо­тятъ, слѣдить за преніями, но не имѣютъ права выска­зывать своего мнѣнія объ обсуждаемыхъ предметахъ если не будутъ къ тому приглашены. Они сидѣли на своихъ скамьяхъ какъ и зрители въ галлереяхъ съ непокрытою го­ловой, тогда какъ напротивъ члены собранія сидятъ по­крывшись. Военный министръ, сидя на своемъ мѣстѣ, разбиралъ еще бумаги, когда какой-то дурно одѣтый, по ма­нерамъ судя, неблаговоспитанный юноша, парадировавшій здѣсь какъ законодатель, выступилъ и громкимъ голосомъ обратилъ вниманіе президента на непочтительное поведеніе министра не встающаго съ мѣста. Предсѣдатель, г. Дю-Кастель, напомнилъ дѣлающему замѣчаніе что еще выслушива­ніе министра не началось и что министръ вѣроятно не нуждается въ напоминаніи такого рода. Тотъ впрочемъ не­медленно всталъ и приступилъ къ объясненіямъ. Когда при­сутствовавшій тутъ же министръ юстиціи, Дю Поръ дю Тертръ, отличный патріотъ, хотѣлъ, съ цѣлью поддержать товарища по какому-то спорному пункту, дать ближайшія объясненія и просилъ быть выслушаннымъ, то въ отвѣтъ поднялся страш­ный шумъ. Какъ ни звонилъ предсѣдатель въ свой большой колокольчикъ, какъ ни кричали пристава приглашавшіе къ молчанію, шумъ длился нѣсколько минутъ. Когда наконецъ неистовый шумъ прекратился, предсѣдатель формально пере­далъ желаніе министра быть выслушаннымъ: предложеніе было отклонено огромнымъ большинствомъ голосовъ“.

Но довольно. Мы забѣжали впередъ. Время заключить нашъ довольно длинный очеркъ событій двухъ лѣтъ—съ эпохи со­званія нотаблей Калономъ—когда была подготовлена револю­ція. Мы начали наши бесѣды отрывочными очерками нѣ­сколькихъ революціонныхъ событій и невольно увлеклись ко внимательному изслѣдованію подготовительной революціон­ной работы. Этотъ трудъ оконченъ. Пойдемъ ли далѣе? Можетъ-быть. Пока остановимся на порогѣ революціон­ныхъ событій и взглянемъ на длинный путь какой при­шлось бы пройти еслибы пожелали подвергнуть ихъ такому же внимательному изученію. Печальная и потрясающая кар­тина! Подъ шумъ пустозвонныхъ декламацій, уличныхъ кри­ковъ, кровавыхъ столкновеній, при трескѣ разрушающагося государственнаго зданія, власть постепеннымъ паденіемъ пе­реходитъ въ руки разночиннаго класса революціонеровъ, немногочисленнаго, но сильнаго беззавѣтностью, не имѣ­ющаго ничего за собою въ прошедшемъ, увлекаемаго впе­редъ роковымъ рискомъ неизвѣстнаго будущаго; крайне непривлекательнаго въ отдѣльныхъ своихъ представителяхъ. Когда мы ближе и ближе знакомимся съ правдой событій, дѣянія героевъ революціи болѣе и болѣе разоблачаются предъ нами. Мы входимъ за кулисы, и зрѣлище представляется край­не неприглядное.

Пусть такъ, скажутъ намъ. Но піеса все-таки идетъ, вну­шая и ужасъ, и восторги, исторгая и смѣхъ, и слезы. Орудія мелочны, недостойны, но дѣло можетъ быть великимъ. Таин­ство преподанное недостойнымъ служителемъ не теряетъ дѣйствія для вѣрующихъ по заключающейся въ немъ чудес­ной силѣ. Идеи могли проводиться нечистыми людьми, вы­ставляемыя убѣжденія быть притворными, въ лучшихъ слу­чаяхъ напускными, но сами по себѣ быть великими пріобрѣ­теніями человѣчества. Потокъ можетъ состоять изъ грязныхъ пропитанныхъ иломъ струй, но обозрѣваемый съ высоты птичьяго полета являться величественнымъ и могучимъ. Сколько историковъ прибѣгаютъ къ этому пріему и рисуютъ величественную эпопею революціонныхъ событій. Но такъ какъ поднятіе это совершается исключительно воображеніемъ, то понятно картина можетъ представиться весьма различ­ною, смотря по тому какъ внутренно хочется чтобъ она представилась. Превращеніе хода событій въ движеніе яко­бы усмотрѣнныхъ идей и игру сочиненныхъ образовъ весьма обычный способъ историческаго изложенія. Но это не есть исторія въ положительномъ смыслѣ. Это есть превращеніе со­бытія въ миѳъ, для котораго дѣйствительность есть только канва. Есть событія настолько отдаленныя что другое къ нимъ отношеніе невозможно. Но французская революція есть собы­тіе настолько недавнее, оставившее столько документальныхъ слѣдовъ что тутъ возможно и должно быть другое отношеніе. Тутъ можно искать правды дѣйствительности. Нѣтъ сомнѣнія что въ исторіи, подобно какъ въ живомъ организмѣ, совершает­ся осуществленіе нѣкотораго предуставленнаго плана остаю­щагося недоступнымъ пониманію тѣхъ существъ въ которыхъ и чрезъ которыхъ онъ осуществляется и отражающагося въ ихъ сознаніи какъ отражается инстинктивное дѣйствіе въ со­знаніи существа его совершающаго, ощущающаго актъ, но не сознающаго его цѣли. Изучающій явленіе старается прони­кнуть въ этотъ планъ, но онъ можетъ сдѣлать это лишь въ очень ограниченныхъ предѣлахъ. Если хотимъ идти осто­рожнымъ путемъ естествоиспытателя, то должны дѣлать какъ естествоиспытатели. Изучимъ прежде всего явленіе въ его реальной правдѣ, обнаруживая дѣйствующія причины, causae efficientes и не перескакивая къ причинамъ конечнымъ, causae finales, разныхъ ступеней. Требуется представить ходъ собы­тій, а предлагается изображеніе путей провидѣнія сочинен­ныхъ историкомъ. Философско-историческая теорія прогрес­са много содѣйствуетъ миѳическому изложенію исторіи, при­надлежность историковъ къ политическимъ партіямъ еще бо­лѣе (по отношенію по крайней мѣрѣ къ событіямъ новаго времени).

Въ чемъ фактически состоитъ событіе именуемое фран­цузскою революціей? Оно состоитъ въ перемѣщеніи власти отъ короля и аристократіи къ интеллигентному разночин­ству въ формѣ національнаго Конвента и отъ Конвента чрезъ нѣсколько ступеней опять къ монархіи въ формѣ император­ской диктатуры. Въ періодъ какого мы касались въ нашихъ бесѣдахъ дѣло идетъ о паденіи существующей власти и по­степенномъ возрастаніи новой, отъ первыхъ ея начатковъ въ формѣ революціонной партіи. Главная движущая сила—стре­мленіе къ захвату власти. Остальное орудія дѣйствія. Въ ихъ числѣ были идеи вѣка, какъ были также деньги, какъ могли быть пики и ружья, какъ потомъ и были. Конечно дѣ­ло не дѣлалось такъ чтобы нѣсколько человѣкъ партіи сѣли вкругъ стола предъ шахматною игрой событій и составили планъ, разсчитавъ ходы. Но обстоятельства сложились такъ что именно этотъ разночинный класъ оказался въ условіяхъ благопріятныхъ для захвата власти. Исторія этого захва­та для насъ особенно поучительна, ибо подобный классъ по­явился и у насъ, и дѣлаются всяческія усилія, сознательныя и безсознательныя, возвести его въ силу.

Но почему именно этотъ классъ оказался въ условіяхъ наи­болѣе благопріятныхъ чтобы принять вываливавшуюся изъ рукъ законнаго правительства власть, принять временно, до той поры когда энергическій солдатъ разгонитъ правителей и сядетъ на тронъ? Дѣйствія опредѣляются понятіями. Въ чемъ основная идея революціоннаго движенія?

Революціонное движеніе было движеніе противомонархическое и противорелигіозное. Въ чемъ противоположность его идеи съ идеей монархическаго и религіознаго строя государ­ства?

Основная идея революціи есть—осуществить народное вер­ховенство. Государство есть группа равноправныхъ человѣ­ческихъ единицъ, управляемыхъ закономъ. Законъ же есть выраженіе коллективной воли этой группы. Воля эта есть ре­зультатъ коллективнаго разума группы. Такова простая, имѣющая видъ политической аксіомы, идея, осуществленіе которой въ дѣйствительныхъ человѣческихъ группахъ, по революціонному ученію, требуется для блага и прогресса че­ловѣчества. Но какъ ни проста идея въ отвлеченіи, осуще­ствленіе на практикѣ оказывается встрѣчающимъ такія труд­ности что набрасываетъ тѣнь сомнѣнія на самую, казалось, аксіому. Единицы оказываются крайне неравной величины, природа не вывела ихъ готовыми изъ своихъ нѣдръ: онѣ родятся, бываютъ дѣтьми и старцами; между собой физически неоднородны: одни мущины, другія женщины. Коллективный разумъ и коллективная воля оказываются неуловимыми и въ томъ смыслѣ какъ предполагаетъ теорія даже несуществую­щими, а потому всѣ попытки къ ихъ непрерывному правиль­ному обнаруженію тщетными, ведущими къ явной фальши. На практикѣ въ огромномъ числѣ случаевъ коллективный разумъ является коллективнымъ неразуміемъ, а коллективная воля стаднымъ подчиненіемъ.

Въ чемъ идея монархическаго и религіознаго строя государ­ства? Въ томъ что верховная власть не есть нѣчто зависящее только отъ воли наличнаго поколѣнія, а есть власть по исто­рическому праву, законная не въ силу сегодняшняго врученія, которое завтра можно отнять, а въ силу теоретически вѣчнаго права чрезъ рядъ поколѣній. Власть есть результатъ и завѣтъ исторіи. Но не есть ли это такая же фикція какъ и коллектив­ная воля? Мирабо приводилъ слова шута обращенныя къ коро­лю: что сдѣлаешь ты сказавъ да, если всѣ мы двадцать милліо­новъ скажемъ нѣтъ? Это такъ, но сила монархіи именно въ невозможности этого нѣтъ, въ присутствіи историческаго со­знанія въ народѣ, которое не должно смѣшивать съ коллек­тивнымъ разумомъ революціонной теоріи, ибо это есть фактъ который можетъ быть усмотрѣнъ каждымъ стороннимъ наблю­дателемъ, а не искусственная формула которую обязательно слагать нѣкоторому представительному собранію, интригой образованному, и которую требуется признавать въ качествѣ коллективнаго сознанія, хотя бы со стороны смотрящій наблю­датель въ сознаніяхъ громадной массы дѣйствительныхъ лю­дей ничего подобнаго не усматривалъ и даже усматривала бы нѣчто противоположное.

Когда власть является дѣятельнымъ историческимъ завѣ­томъ—это значитъ исторія дорога народу, и сознательно въ умахъ развитыхъ и безсознательно въ массахъ. Въ этомъ сила монархіи. Но вѣчнаго нѣтъ, народы не застрахованы отъ переворотовъ. Разница въ томъ что измѣненіе можетъ выходить отъ силы обстоятельствъ или сознанія интересовъ и можетъ выходить изъ идеи разрушенія. Первая посылка мо­нархіи—прочность строя. Первая посылка революціи—снести зданіе чтобы начать новую постройку. Опора прочности въ тѣхъ элементахъ которые связаны съ государственнымъ стро­емъ своими интересами, на которыхъ перемѣна должна ото­зваться болѣзненно. Мудрость правительства—не допускать чтобъ интересы эти были въ междуусобномъ противорѣчіи, грозящемъ потрясеніями, а единились бы въ общей государ­ственной цѣли. Элементъ наиболѣе подходящій къ цѣлямъ лом­ки и разрушенія—тѣ которые стоятъ или выходятъ внѣ свя­занныхъ своими интересами группъ, и для которыхъ главными внутренними возбудителями служатъ отвлеченныя понятія и единичные интересы честолюбія, удачи, въ лучшихъ случа­яхъ—служенія идеи.

Присутствіе историческаго сознанія въ народѣ великая гарантія прочности, но само по себѣ еще не ограждаетъ отъ переворотовъ. Поучительно что преданность королевской власти была чрезвычайно сильна въ предреволюціонной Фран­ціи въ значительной части дворянства и въ народѣ. Но это не помѣшало революціи. Дѣло въ томъ что раздробленное сознаніе можетъ легко быть лишено силы и обращается въ могущество лишь при объединеніи и направленіи. Вся рево­люція сдѣлана чрезъ распоряженія отъ власти исходившія вслѣдствіе ослабленія ея и захвата революціоннымъ элемен­томъ, воспользовавшимся всѣмъ арсеналомъ ея орудій.

Прибавлю въ заключеніе что нѣтъ двухъ понятій болѣе противоположныхъ какъ революція и свобода. Какая можетъ быть рѣчь о свободѣ въ процессѣ когда у одного власть вы­падаетъ и вырывается, а другимъ захватывается? Правда, когда идетъ борьба, власть отсутствуетъ. Открывается безна­казанное поприще всяческому своевольству. Но развѣ это свобода?

Я врагъ революціи, я пишу противъ нея, изъ изученія эпохи и наблюденій жизни вынесъ сильнѣйшую антипатію противъ тѣхъ натуръ, алчныхъ къ власти, безсердечныхъ, насквозь фальшивыхъ, мелкой и завистливой души, изъ кото­рыхъ выработались революціонные вожаки якобинской эпохи и которые суть типическіе представители революціоннаго движенія не въ одной Франціи. Но если чувствую въ себѣ,— при легко смущающейся мягкости и внутренней робости нравственнаго существа своего,—какой-либо дѣятельный ин­стинктъ, то именно инстинктъ свободы, ближайше родствен­ный съ инстинктомъ безпристрастія и отзывчивостію на каждое угнетеніе и страданіе. Тѣ кому не нравится Противъ те­ченія готовы выставить наши бесѣды какъ Тенденціозное служеніе предвзятымъ идеямъ. Смѣю думать что бесѣды наши суть произведеніе свободнаго духа.

Пріятель. Аминь.

Русскій Вѣстникъ, 1881.

Visits: 4

Поветрие беспочвенности

Пока созревает следующее эссе о XVII веке, корневом для всех современных идей, я хотел бы снова поговорить о современности, а именно, о заразительной беспочвенности, своего рода всемирном поветрии. В нашей стране оно принесло, может быть, наибольшие плоды, но и на Западе тоже широко развернулось под знаменем «постмодернизма».

В сборнике «Время Сумерек» я уже упоминал о том, что революционная власть в России создала «новую интеллигенцию на другом этническом корне»:

«Когда русский просвещенный класс в значительной своей части отказался служить новой власти, та создала новую интеллигенцию на другом этническом корне — еще более беспочвенную, нежели прежняя, но до поры верную. Верность ее, однако, была верностью идее, а не стране, и потому недолговечна.  Эти люди нужны были большевикам как «европейцы ускоренного производства»; единственными европейцами и творцами культуры в России они видят себя до сих пор. К сожалению, это культурный класс без религии, Родины и аристократизма (т. е. выправки и традиции), а потому и без понятия внутреннего труда». [1]

Тогда я не стал касаться подробностей. Попробуем теперь поговорить об этом новом культурном классе. Назовем этот класс, по главной его особенности, классом «беспочвенников».

Что я называю беспочвенностью? Скажем так: беспочвенность есть чуждость собственной стране, отсутствие культурных воспоминаний, пристрастие к современному и еще более современному, тяга к новому независимо от его качества. Беспочвенность в том смысле, о котором я говорю, граничит с полуобразованностью, но не исчерпывается ей… Уже в таком кратком определении узнаётся «левое» мировоззрение XX столетия. Но не будем забегать вперед.

О беспочвенности много и ярко говорил в начале прошлого века Лев Шестов. Его «Апоѳеозъ безпочвенности» (1905)

«произвел впечатление разорвавшейся бомбы в русской литературе. Легкомысленные молодые люди грозили своим родителям: «Буду развратничать и читать Шестова». Известный защитник в процессе Бейлиса О. Грузенберг говорил, что у автора опыта адогматической философии «кислотный ум». Даже друзья Льва Ис<ааковича> говорили: «Мы этого от Вас не ожидали». [2]

Шестов — из еврейской семьи. «Кислотный ум!» Не «та ли самая» это была беспочвенность — «без религии, Родины и аристократизма», — о которой сказано выше? Нет. Поговорим немного о Льве Шестове.

I. Об «Апоѳеозѣ безпочвенности»

Книга эта освобождает мысль и сегодня не менее важна, чем в 1900-е годы. Вероятно, сегодня она еще нужнее, потому что современная мысль более догматична и более нетерпима, чем была мысль при конце «старого мира». Шестов — великий освободитель. «Беспочвенность», о которой говорил Шестов, означала свободу разума от догмы, а не от культуры. Если русские издатели конца XX века печатали «Апоѳеозъ» как «книгу об абсурдности человеческого существования», то это потому, что «книгой о поиске истины» почти никого у нас в те дни привлечь было нельзя. Впрочем, так оно и сейчас осталось.

Проповедь Шестова освобождающа. Когда-то, когда я искал противоядия от горделивого науковерия наших дней, я нашел его у Шестова:

«Для того чтобы вырваться изъ власти современныхъ идей, рекомендуется знакомиться съ исторіей: жизнь иныхъ народовъ, въ иныхъ странахъ и въ иныя времена научаетъ насъ понимать, что считающіяся у насъ вѣчными идеи суть только наши заблужденія. Еще одинъ шагъ: нужно представить себѣ человѣчество живущимъ не на землѣ, и всѣ земныя вѣчныя идеи потеряютъ свое обаяніе». [3]

Или вот, в другом месте:

«Нужно взрыть убитое и утоптанное поле современной мысли. Потому во всемъ, на каждомъ шагу, при случаѣ и безъ всякаго случая, основательно и неосновательно слѣдуетъ осмѣивать наиболѣе принятыя сужденія и высказывать парадоксы. А тамъ — видно будетъ».

Или вот еще важное о том же:

«У насъ ученики молчатъ, долго молчатъ, не пять лѣтъ, какъ того требовали пиѳагорейцы, а десять и болѣе — до тѣхъ поръ, пока не научатся говорить, какъ ихъ учителя. Потомъ имъ предоставляется свобода, которой они не хотятъ, да и не умѣютъ уже воспользоваться. Можетъ быть, у нихъ и были или по крайней мѣрѣ могли вырасти крылья, но они всю жизнь свою, подражая учителямъ, ползали по землѣ — гдѣ ужъ имъ теперь мечтать о полетѣ! Культурнаго, много учившагося человека мысль о возможности оторваться хотя бы на мгновеніе отъ земли приводитъ въ ужасъ — какъ будто бы ему было заранѣе извѣстно, къ какимъ это приведетъ результатамъ».

Шестов предлагает освобождение от догматизма, так же свойственному научному знанию, как всякому другому, а не от культуры. В мире «историков философии» (при жизни Шестова этот мир еще только становился, сейчас отвердел и воплотился вполне) невозможно самобытное философское мышление, т. к. во-первых, мерой культуры считается знание источников, а во-вторых, никто не осмеливается мыслить самостоятельно, пока не изучит все возможные источники, а когда он их изучит, юношеская блажь самостоятельной мысли уже пройдет…

Но сейчас видна и другая сторона «Апоѳеоза». При определенном желании из него можно вывести и чистый нигилизм. Да, разумеется, ради благой цели, ради освобождения духа — но «дух дышит где хочет», и там, куда его дыхание не достигает, рассвобождение может оказаться самодостаточной целью. Шестов все-таки нитшеанец по своим корням. О нитшеанстве можно с еще большим основанием сказать то, что Розанов говорил о своих писаниях: «капля кислоты в самую середку». И Нитше, и Шестов, и Розанов стремились к положительным ценностям, к богатству духа (как бы смутно это ни звучало), но применяли при этом сильные и разрушительные реактивы.

При всем сказанном, «беспочвенность» Шестова очень культурная и очень русская. После Шекспира он всякий раз вспоминает Толстого и Достоевского, а то и Чехова (которого стилизует в своем духе). Если он и поклонник Нитше, то прошедший сначала путями Достоевского. Если он «нигилист» в области мысли, то в смысле, указанном А. Любищевым:

«Большую роль в моем умственном развитии сыграл образ Базарова в «Отцах и детях» Тургенева. Не только у меня он способствовал развитию интереса к науке и к тому истинному нигилизму, который не признает никаких абсолютных авторитетов» (подчеркнуто мной). [4]

Подлинный нигилизм Шестова не в культурной области, а в отношении к творчеству. Здесь он воистину беспочвен, не знает вдохновения, тайных источников творчества и отрицает их в точности как положительные ученые отрицают то, чего не видели в лаборатории. «Восторги творчества?» — спрашивает Шестов, и отвечает: «какое там!» 

«…Творецъ обыкновенно испытываетъ одни огорченія. <…> Каждый разъ въ голову приходитъ новая мысль, и каждый разъ новую мысль, на мгновеніе показавшуюся блестящей и очаровательной, нужно отбрасывать, какъ негодный хламъ. Творчество есть непрерывный переходъ отъ одной неудачи къ другой. Общее состояніе творящаго — неопредѣленность, неизвѣстность, неувѣренность въ завтрашнемъ днѣ, издерганность».

Пушкин на вопрос о творчестве сказал бы иное:

Мой пріятель былъ самый простой и обыкновенный человѣкъ, хотя и стихотворецъ. Когда находила на него такая дрянь (такъ называлъ он вдохновеніе), то онъ запирался въ своей комнатѣ и писалъ въ постелѣ съ утра до поздняго вечера, одѣвался наскоро, чтобъ пообѣдать въ рестораціи, выѣзжалъ часа на три, возвратившись, опять ложился въ постелю и писалъ до пѣтуховъ. Это продолжалось у него недѣли 2, 3 — много мѣсяцъ и случалось единожды въ год, всегда осенью. Пріятель мой увѣрялъ меня, что он только тогда и зналъ истинное счастіе. [5]

Можно возразить, что я напрасно сравниваю разные, говоря словами Ив. Ильина, «творческие акты».  «У Шестова так, а у Пушкина так». Разумеется. Шестов говорит о себе и говорит очень красноречиво. Он в самом деле не чувствовал в себе божественной почвы, тайного источника творчества. Творческий акт Шестова был безблагодатен и происходил исключительно от ума. Здесь и была, как сказано выше, подлинная его беспочвенность. Творческий акт Пушкина исходил из вдохновения как силы чуждой уму и высшей ума, оттого и радовал творца.

Одну пушкинскую строку Шестов нередко вспоминает. В «Апоѳеозѣ» он говорит:

«Пока не требуетъ поэта къ священной жертвѣ Аполлонъ — изъ дѣтей ничтожных міра, быть можетъ, всѣхъ ничтожней онъ». Расскажите обыкновеннымъ языкомъ мысль Пушкина, и получится страничка изъ невропатологіи: всѣ неврастеники обыкновенно переходятъ от состоянія крайней возбужденности — къ совершенной простраціи. Поэты — тоже: и гордятся этимъ».

Читателю приходится сделать вывод, что автор или не понимает, что такое вдохновение (и потому же не понимает этих стихов), или делает вид, будто не понимает. «Вдохновение» не имеет никакого отношения к «состоянию крайней возбужденности», и любой внимательный читатель Пушкина найдет у него тому подтверждения. Как и любой автор, знающий вдохновение из личного опыта. Но Шестов или не знает, или, из каких-то своих соображений, притворяется будто не знает. И  в скобках заметим, что Пушкин нисколько не «гордится» вдохновением, а напротив, в приведенном уже «Отрывке» называет его «этой дрянью».

И еще. Должен сознаться: сейчас мне кажется, что «Апоѳеозъ» в больших количествах довольно трудно переносится. Не из-за трудности изложения — напротив, написан он легко и свежо, прекрасным русским языком, но из-за несколько натужной (хочется сказать «юношеской», но Шестову было тогда около сорока) бодрости автора, не устающего подкапывать и осмеивать общепринятые ценности.  Я бы даже сказал, что Шестов излишне старательно выдерживает тон Голоса из «Пролога» к «Дон-Жуану» гр. А. К. Толстого:

«Я живописи тѣнь. Я темный фонъ картины,
Необходимости логическая дань.
Я нѣчто вродѣ общей оболочки,
Я черная та ткань,
По коей шьете вы нарядные цвѣточки».

Во второй части «Апоѳеоза» Шестов возвращается к приведенному выше стихотворению Пушкина. С несколько большим пониманием, но по-прежнему «шестовизируя» (как это называли современники). Слова «Среди дѣтей ничтожныхъ свѣта // Быть можетъ, всѣхъ ничтожней онъ» — Шестов упорно понимает нравственно и говорит, что «ничтожный» значит «дурной»:

«…Поэтъ не способенъ къ нормальной жизни. Чуть Аполлонъ освободитъ его отъ службы, онъ сейчасъ же, забывъ алтарь и жертвоприношенье, начинаетъ заниматься какими-нибудь гадостями или пустяками. Или же предается совершенному бездѣйствію: обычное времяпрепровожденіе всѣхъ любимцевъ Музъ. Нужно замѣтить, что не только поэты, но и всѣ вообще писатели, артисты и художники большей частью ведутъ очень дурную жизнь».

Но Пушкин ничего не говорит о «дурном». Пушкин говорит о ничтожестве (пустоте, малозначительности) поэта, от которого отняли его дар. Это совсем не одно и то же. Таким образом создается «пушкинское» мнение, которого он никогда не высказывал. И дальше из этого выдуманного мнения делается вывод: «Такъ что если кому-нибудь изъ нихъ слишкомъ захочется попасть на службу къ свѣтлому богу пѣсенъ, то первымъ дѣломъ ему нужно проститься со своими добродѣтелями». Вот что значит излишнее усердие в желании уподобиться Голосу из пролога к «Дон-Жуану».

Или вот еще пример того, что я назвал бы нигилизмом у Шестова:

«Мы думаемъ особенно напряженно въ трудныя минуты жизни,— пишемъ же лишь тогда, когда намъ больше нечего дѣлать. <…> Когда намъ нужно думать, намъ, къ сожалѣнію, не до писанія».

Конечно, это ссылка на личный творческий акт, а он у каждого свой. Однако правда о творчестве в том (и всякий знакомый с не-рассудочным творчеством это подтвердит), что оно живет своей жизнью и проявляется когда хочет, в том числе и «въ трудныя минуты жизни».  Что же в этом утверждении нигилистического, спросите вы? То, что оно, как и многое другое в «Апоѳеозѣ», стремится к принижению творческого труда до уровня рассудочной игры понятиями. Причина понятна: автор играет на понижение; ему нужно понизить стоимость всех расхожих ценностей, чтобы обеспокоить читателя и заставить его задуматься о том, что выходит из круга этих ценностей— о неизвестном. Но в этой области нет «истины», а есть один творческий акт против другого другого, и тот, который известен мне, говорит что как раз творчество и выводит человека из этого круга — куда-то вглубь или ввысь.

Можно сказать и иначе: Шестов, в силу особенностей своего творческого акта, предельно далек от романтизма (не как проявления «телячьего восторга», о котором Шестов отзывается очень неодобрительно, но как откровения творящей души). [6] Всякое проявление подспудных душевных сил и внутреннего разума (не-натужного, не-мыслящего словами, не-искусственного) ему чуждо, оттого он и рассуждает о «праздных писателях, занятых вопросами, которые здесь и сейчас их нисколько не трогают». Он просто не предполагает какой-то самобытной душевной жизни, кипящей в творце и изливающейся по временам на поверхность; он по своему душевному складу человек XVII—XVIII веков, может быть именно века Просвещения, для которого все человеческое исчерпывается «разумом»… Отсюда и его слепота к Пушкину, в котором русский романтизм достиг глубины и ясности, хотя и не развился до конца (а не развился до конца потому, что романтизм в Европе был не только откровением творящей души, но и противовесом Пару и Машине, и именно это противостояние его питало и усиливало; в русских условиях это противостояние достигло нужной остроты только к концу XIX столетия, когда знамя романтиков поднял символизм).

Возможно, этот рационализм ветхозаветный. Ветхий Завет книга удивительно материалистичная, несмотря на отдельные там и сям вкрапленные чудесные события. Она ничего не обещает верным, кроме блага в сей жизни, «стад и потомства». «Соблюди сие и процветать будешь». Шестов оттолкнулся от этого рационализма и хотел коснуться края риз Тайны. Чем больше этот край от него ускользает, тем более он к нему стремится.

«Бунт Шестова против разума и морали был непонятен и неприятен для его поколения, до такой степени оно было «в плену у научности», вспоминал один из младших современников Шестова в 1958 г. [7] Нынешнее поколение не просто «в плену» у научности, оно давно покорено и забыло, как можно бунтовать. Если о современниках Шестов говорил:

«Всѣ гносеологическіе споры о томъ, что можетъ и чего не можетъ наша мысль, покажутся нашимъ потомкамъ столь даже забавными, какъ и средневѣковые схоластическіе препирательства. «Для чего было имъ спорить о томъ, какой должна быть истина, когда они могли искать истину?» — спросятъ будущіе историки. Приготовимъ для нихъ отвѣтъ: «Наши современники не хотятъ искать и потому такъ много разговариваютъ о теоріи познанія», —

то ведь возможно и худшее состояние мысли, а именно современное: когда молча, без всяких разговоров о теории познания, мысль отказалась от всего, что не ведет к открытию новых красителей и бомб; исключением является особый вид спорта или богословия (я бы сказал, «наукословия»): поиски новых подтверждений теории Эйнштейна… Все остальное упразднено.

Шестов не предполагал возможности полного и добровольного рабства мысли, новой схоластики, новой «веры угольщика», когда добродетелью считается неотличимость личных мнений от мнений большинства. «Рабство? Мы наслаждаемся совершенной свободой!» — так ответило бы это большинство на мои слова, если бы могло и хотело услышать. Как сказал мне когда-то один из представителей этого большинства: «Да вы хоть спорили-то с людьми когда-нибудь, защищая свои дикие мнения?» Это возражение подразумевает два допущения, если не сказать домысла: 1) что я свои мнения выдумал от лени и праздности, каприза ради, и 2) что мой оппонент добыл свои мнения в каких-то «спорах». Оба допущения ложны. Я тоже верил во многое из предписанного современному человеку, и если с этой верой расстался, то не по капризу, а по невозможности мыслящему человеку ее сохранить.

Словом, если Шестов и пустил слово «беспочвенность», сам он в ней не повинен. Его «отсутствие почвы» отчасти мысленный эксперимент наподобие Декартова, отчасти — особенность творческого акта, условно говоря «сухость ума». Процветшая у нас в XX столетии беспочвенность была не философской. Но Шестов был не только философ, а еще и русский еврей — возможно, речь идет о национальной особенности еврейского ума? Не думаю.

II. Национальная черта?

Не думаю и потому собираюсь говорить не о национальности, а о «классе». Во-первых, всякая национальность от этого класса отлетела еще в начале XX века, когда «бунт детей против отцов» привел многочисленных выходцев из еврейской среды к потере почвы под ногами. И во-вторых, мнения этого класса свободно воспринимаются и усваиваются независимо от происхождения воспринимающих. Когда-то давно у этого класса было выраженное национальное лицо, до сих пор проглядывающее; однако не в лице дело, а в духовном складе: всемирном, не России одной свойственном, но у нас приобретшем свои особенности. Сама же беспочвенность как явление не имеет национальной окраски, даже отрицает всякую национальность.

Относительно бунта детей против отцов, и вообще о роли, сыгранной еврейством в революции, напомню слова постоянного автора парижского «Возрожденія», Александра Салтыкова:

«…Напрашивается вопросъ о роли еврейства въ русской революціи, или, точнѣе, въ революціонномъ движеніи. Надо имѣть совершенно короткую память, чтобы утверждать, какъ это дѣлаютъ многіе, что революцію у насъ «сдѣлали евреи». Евреи примкнули къ революціонному движенію очень поздно. Лишь къ концу семидесятыхъ годовъ начинаютъ въ немъ принимать участіе — отдѣльные, весьма немногочисленные, евреи. Болѣе дѣятельное участіе ихъ проявляется лишь со времени основанія Бунда. Между тѣмъ революціонныя идеи вполнѣ созрѣли въ русской интеллигенціи уже въ концѣ сороковыхъ годовъ (1847 годъ — дата извѣстнаго письма Бѣлинскаго къ Гоголю). Еврейская интеллигенція революціонировалась — лишь по мѣрѣ сліянія ея съ интеллигенціей русской. И исключительно въ тѣхъ своихъ частяхъ, которыя находились въ тѣсномъ контактѣ съ рускимъ движеніемъ. Оно шло не отъ евреевъ къ русскимъ, но наоборотъ. Впрочемъ, вообще можно сказать, что еврейскую интеллигенцію объинтеллигентила — интеллигенція русская.

Но правда и въ томъ, что, разъ заразившись революціоннымъ ядомъ, еврейство испытало на себѣ, можетъ быть, наиболѣе бурное его дѣйствіе. Многое содѣйствовало этому, — въ частности, и то, что само еврейство переживало, какъ разъ въ тѣ самыя революціонныя десятилѣтія, свою внутреннюю революцію: возстаніе дѣтей противъ отцовъ. И поэтому, поскольку справедливо, что интеллигенція является «безпочвенною», особенно безпочвенною оказалась въ Россіи — интеллигенція еврейская… Но все это не должно насъ отклонять отъ наиболѣе дѣйственнаго центра всего вопроса. Онъ заключается, на мой взглядъ, въ томъ, что все наше революціонное движеніе — а, значитъ, и революціонизмъ еврейства — были не столько причиною, сколько послѣдствіемъ имперскаго разложенія. Они болѣе всего питались именно тѣми перерожденіемъ и потускнѣніемъ имперской идеи, о которыхъ я говорилъ выше и которыя проявились въ цѣломъ рядѣ весьма дѣйственныхъ измѣненій самой живой практики имперской власти, переживавшихся особенно болѣзненно именно евреями». [8]

С этим мнением я вполне согласен и привожу его, чтобы не пересказывать своими словами то, что уже наилучшим образом сказано.

III. Беспочвенники

Итак, те заблуждаются, кто видит в мировом явлении беспочвенников национальный заговор с раввинами, бородами, Пятикнижием в руках. Совсем напротив. Беспочвенный класс пережил свою внутреннюю революцию в начале XX века, еще тогда потерял всякую почву под  ногами и именно потому отправился на завоевание мира. Всякое разрушение с тех пор не обходится без его участия — святынь у него нет, все алтари в равной мере чужие, а всякая революция — возможность новой прибыли и новых успехов. Тут нет ничего раввинского. Тут только наше, христианских народов, искаженное отражение. Скажем, русские евреи — наилучшие ученики русских интеллигентов (до такой степени, что последний остаток интеллигенции в России и имеет, или имел до последнего времени, весьма определенное лицо). Беспочвенность, ненависть к отечеству, моральные суждения там, где они неуместны, при личном аморализме — все это взято у русского «свободолюбивого» интеллигента.

Отпадение, духовная изоляция есть сущность интеллигенции. Интеллигенция неотделима от беспочвенности; интеллигент есть отказавшийся от наследства. История ее начинается с потери прежней культурной почвы. Пожалуй, до левого гегельянства у нас в России и нельзя было говорить об интеллигенции. Точнее сказать, отпадения от веры были и до появления гегельянской левой, но это были отпадения или в никуда, в полное отрицание, или в какое-то из западно-европейских исповеданий. Только Гегель дал своим последователям новую веру — без Бога, но с «Историей» на Его месте. Тут-то и началось «науковерие», сопряженное с верой в «историю» — всегда праведную, одобряющую всякую современность и осуждающую всякое прошедшее.

Беспочвенность и науковерие и победили у нас в конце 1917-го. «Новый порядок» истребил в России национальность и заменил ее «народностью», а это совсем разные вещи. Национальность — на вершинах, неповторимо-лична, проявляется в сложном. «Народность» в низах, усилий не требует, являет себя в частушках и лапоточках. К тому же национально-русское, с Петра начиная, тесно связано с европейским — до такой степени, что в Крыму, защищаемом Русской армией ген. Врангеля, решалось, будет ли новая Россия русской и одновременно европейской…

Беспочвенное состояние отрезает человека от всего, что было прежде, и тем самым дает ему своеобразную свободу. Ум, освобожденный от традиции (исторически передаваемых ценностей), бросается или в погоню за идеей (социальной или либеральной, зависит от обстоятельств), или за выгодой. Чужие ценности он не просто презирает, но органически не переносит. После освобождения от власти идеи ему остается только вера в материальный успех. Если на высотах это ум скептический, то в низинах это ум пошлый. Пошлость есть скепсис дураков.

Естественное занятие беспочвенников — пересмеивание. Своего нет, забыто, а чужое осталось чужим. Кратковременный флирт с революцией, так много им обещавшей и в основном свои обещания исполнившей, также забыт. Но если выбирать между традиционными ценностями и ценностями революции — вторые всегда побеждают, потому что Старый мир — ненавистен.

Беспочвенники с охотой вкладывают силы в развенчание святынь, причем вне зависимости от их происхождения. Светские кумиры русской революции также с наибольшей силой раскачивались именно ими. Как будто безочарованность для них не только естественна, но и желательна в окружающих. Впрочем, все циники стремятся к распространению своих взглядов. Циник стремится и проповедовать, и обращать в свою веру; от фанатика идеи он отличается только «знаком», минусом вместо плюса.

Зато беспочвенник у нас умеет произвести впечатление бойкостью. За ней обычно ничего нет, но для первого раза больше и не надо. Впечатление уже произведено. Бессодержательная бойкость имеет для русского революционной формации непреодолимое обаяние; она далека от партийного косноязычия и кажется признаком ума и «европейства». Владычество беспочвенников в нашей культуре для масс, с 1990-х и до сего дня, создано этим спросом на воздушную легкую бойкость. Впрочем, значительная часть развлечений, музыкальных и кинематографических, поставлялась публике ими уже в 1970-е годы, и по той же причине.

Беспочвенник не имеет своего, легко перенимает чужое, но это чужое никогда не усваивает, оно так и остается ему чуждым; отсюда вечная ирония и потребность в осмеивании ценностей, почитаемых другими. Конечно, это тип, развивающийся во времени; прежде цинизма и хихиканья была вполне искренняя ставка на революцию, а еще прежде — та или иная разновидность культуры Старого мира. Но сегодня ему ничего не осталось кроме иронии. Своего Бога он оставил, революции изменил, теперь он осмеивает чужие ценности и в этом находит оправдание своего бытия. Вера, как я заметил выше, может быть и отрицательной. Это не исключает потребности в проповеди и «обращении язычников».

Склонность нашего беспочвенного класса к иронии, вероятно, отчасти национальна; но во времена, когда она была национальной чертой, она уравновешивалась своими положительными ценностями. [9] Когда эти положительные ценности исчезли, ирония превратилась чуть ли не в мировоззрение, во всяком случае в мироощущение.

IV. «Ирония» как мировоззрение

У позднесоветской интеллигенции был настоящий культ «иронии». Ее духовные учители, которые уже в начале XX века утратили связь с верой отцов и поставили на ее место «социалистическую идейность», очень скоро разочаровались и в социализме и пришли в итоге к совершенной пустоте. Их «ироническое» отношение к жизни сводилось на деле к «нет ничего святого».

Разумеется, это «ничего святого» прикрывалось скорбным возведением очей горе с видом «есть у нас и иные, невидимые взору святыни», но на деле все было проще. Нельзя практиковать цинизм как повседневное отношение к людям и вещам, не распространяя его предельно широко. Как показал 1991 год, у «ироников» не было ничего за душой — по меньшей мере ничего такого, что можно было бы предложить публике. Они высмеивали и презирали революционеров, но точно так же презирали Россию — о которой как правило знали только то, что им сообщили те же революционеры («тюрьма народов», «отсталость», «угнетение»).

Когда вам предлагают «иронию» в качестве философии, знайте: это философия бессилия. Бессильный иронизирует над тем, что сильнее его. Это и удобно, т. к. фиглярство освобождает от необходимости мыслить. Над чем я посмеиваюсь, то я не продумал до конца. Кривляние освобождает от мысли. «Вы, де, все серьезны, а я воспарил». Куда же ты «воспарил»?.. На почве этой иронии выросли все наши «постмодернистсткие» извращения — в той же среде, с теми же любовью и вниманием к России и ее культуре. О «постмодерне» и о том, какой находкой он оказался для класса, о котором мы говорим, я еще скажу чуть позже.

Простодушные люди в наши дни даже думают, что признаком «критического мышления» являются «скепсис и сарказм». На самом деле это совсем разные вещи, т. к. «скепсис и сарказм» суть признаки неверия, нежелания понимать собеседника. «Критически мыслящий» ищет смысл речей, но не отрицает присутствия этого смысла и тем более не издевается над говорящим. Скептик — не «друг истины», не «враг суеверий», но всего лишь то лицо, которое не удовлетворяется общепризнанными причинно-следственными связями, причем неудовлетворенность эта может быть как обоснованной, так и необоснованной. Скепсис — не «достоинство», как это подается в новейшее время; скепсис никак не связан с умом и познанием; хуже того — скепсис может быть основан на глупости и незнании.

Возвращаясь к «иронии». Плохо в ней то, что «ироник» не уважает себя. Его «самоумаление» не поза, но истинное самоощущение. «Новый порядок» немало способствовал этому самоуничижению личности, вспомним прославление «московского муравья» у Окуджавы. Что хуже — ироник не уважает и других. Конечно, на все были свои причины.

Ироник старшего поколения, тот самый «московский муравей», рос в тени могущественной тирании. Ироник младшего поколения вырос в условиях относительной свободы. Однако уму, воспитанному этой свободой, недоставало как культурной питательной среды, так и уважения к себе и к личности вообще. Неуважение к личности усваивалось в созданном революцией обществе с детства. Смысл педагогики нового порядка был в воспитании совершенно послушной, совершенно пластической личности, которая впитывала бы любые мнения, указанные свыше. Такая личность была создана, и неизбежной ее чертой оказалась неспособность к суждениям. [10]

Кроме того, в этой среде легко воспроизводились (при деятельной помощи «нового порядка») старые интеллигентские каноны: инакомыслящий бывает только дураком или подлецом, иных причин не разделять «единственно-верное» мировоззрение не может быть. «Друзьям раздайте по ружью, // Ведь храбрецы средь них найдутся, // Друзьям раздайте по ружью, // И дураки переведутся». Так пел один из «ироников». Песня эта большевицкая по сути, и только по своему непониманию языка современной культуры большевики той эпохи подозревали «ироника» в неблагонадежности.

Стороннему взгляду может показаться, что самого себя ироник все-таки ценит. Если в инакомыслящих он видит «дураков», то в себе, вероятно — человека мыслящего и просвещенного. Однако гордиться собой совсем не то же, что себя чтить. Пушкин завещает нам искусство «чтить самого себя», но он же говорит о недоброжелателе: 

«Да чѣмъ ты полонъ? Самъ собой?
Ты полонъ дряни, милый мой!»

Гордость и (добавлю) всепрощение по отношению к себе — совсем не то же, что искусство себя чтить. Всепрощение означает: «мне все дозволено». Самоуважение, напротив, учит уклоняться от постыдного (увы, никому не удается от него уклониться вполне), и уж во всяком случае, продолжая пушкинскую мысль, «для власти, для ливреи» (добавим: и для любви народной) «не гнуть ни помыслов, ни совести, ни шеи». Если и кажется, будто ироник все недооценивает, то успех и славу он ценит в полной мере.

«Ироническое» мироощущение, как правило, враждебно религии, но при этом неизменно связано с верой, пусть и своеобразной. Во что верит ироник? Он верит в либерализм. Он верит в то, что живет в новую эпоху, коренным образом отличную от всех предшествующих, эпоху «постмодерна». И в то, что все вопросы жизни суть нравственные вопросы, следовательно, «правоверные» окружены не просто заблудшими, но безнравственными людьми.

Рассмотрим эти верования последовательно.

А прежде чем приступить к этому рассмотрению, замечу: политические и моральные верования имеют удивительную способность заполнять внутреннюю пустоту. Они — не от полноты внутреннего развития, совсем напротив.

V. Либеральная вера

Наше восприятие Европы (и потом Америки) бывало прежде и является теперь восприятием детским, сказочным. Как говорит в «Апоѳеозѣ безпочвенности» Шестов:

«Къ намъ, въ Россію, цивилизація явилась вдругъ, когда мы были еще дикарями, и сразу стала въ позиціи укротительницы, дѣйствуя сперва приманками, а потомъ, когда почувствовала свою власть, и угрозами. Мы поддались быстро и въ короткое время огромными дозами проглотили то, что европейцы принимали въ теченіе столѣтій, съ постепенностью, пріучающей ко всякаго рода ядамъ, даже самымъ сильнымъ. Благодаря этому, пересадка культуры въ Россіи оказалась совсѣмъ не невиннымъ дѣломъ. Стоило русскому человеку хоть немного подышать воздухомъ Европы, и у него начинала кружиться голова. Онъ истолковывалъ по-своему, какъ и полагалось дикарю, все, что ему приходилось видѣть и слышать объ успѣхахъ западной культуры. Ему говорили о желѣзныхъ дорогахъ, земледельческихъ машинахъ, школахъ, самоуправленіи, а въ его фантазіи рисовались чудеса: всеобщее счастье, безграничная свобода, рай, крылья и т. д. И чѣмъ несбыточней были его грезы, тѣмъ охотнѣе онъ принималъ ихъ за дѣйствительность».

Мы мало знали, скажем, об Англии, но поклонялись временами всему английскому. Воображаемая Англия воспринималась у нас как простая противоположность такой же воображаемой России. Большое положительное обобщение, да еще и с чужих слов, противопоставлялось большому отрицательному. Так и сейчас делается. Развитие действительной Англии было нам малоизвестно. Кто из нас знал, скажем, что «Англія,  — как говорит Конст. Леонтьев, — демократизовалась не во времени, а въ пространствѣ». То же самое, подозреваю, можно сказать об английских пороках. Лучшая  сцена для них была не въ метрополии, а в колониях. Как демократические элементы уходили на другую почву, так и те, для кого закон был слишком узок, находили себе место за морем. Объэтомъ русские хвалители всего английского, конечно, знать не могли.

Как писал Б. Н. Чичерин:

«Въ Англіи, членъ низшаго сословія осужденъ былъ стоять на самой крайней ступени общественной лѣстницы; онъ чувствовалъ себя утѣсненнымъ и не находилъ защитника въ государственной власти. Но стоило ему перешагнуть черезъ проливъ — и здѣсь онъ немедленно вступалъ въ ряды сословія владычествующаго; онъ видѣлъ подъ собой толпы угнетенныхъ Ирландцевъ, которыхъ онъ презиралъ всею силой души, привыкшей къ презрѣнію неравныхъ. Онъ могъ ѣхать въ Остъ-Индію, и тамъ ему открывался доступъ къ безцѣннымъ сокровищамъ; тамъ передъ нимъ пресмыкались милліоны людей, съ которыми онъ обращался какъ съ собаками. Такимъ образомъ на низшихъ, на людяхъ другой породы, вымѣщалось все то высокомѣріе, вся та несправедливость, которыя Англичанинъ испытывалъ отъ высшихъ. Въ своемъ отечествѣ онъ раболѣпствовалъ передъ лордомъ, но относительно остальнаго человѣческаго рода онъ считалъ себя аристократомъ и дорожилъ и гордился тѣмъ порядкомъ вещей, который доставлялъ ему это значеніе». [11]

Кто у нас этим интересовался?

Тот же Чичерин и в той же книге говорит:

«Насъ, Русскихъ, часто упрекаютъ въ томъ, что мы слишкомъ заняты чужимъ и слишкомъ мало обращаемъ вниманія на свое. Можно бы, кажется, сказать наоборотъ, что мы именно потому мало себя знаемъ, что мы вовсе почти не знаемъ другихъ. Чтобъ убѣдиться въ послѣднемъ, стоитъ взглянуть на нашу литературу. Что у насъ писано о внутреннемъ бытѣ, о характерѣ, объ учрежденіяхъ европейскихъ странъ, съ которыми мы находимся въ постоянныхъ сношеніяхъ? Можно утвердительно сказать, что почти ничего. А между тѣмъ сравненіе съ другими необходимо для разумнаго самопознанія, для уясненія себѣ своихъ собственныхъ особенностей».

Совершенно верно!

Однако не зря мы восхищались Англией. Английский XVIII век и его послесловие — XIX, это путь, которым должна была бы пройти Европа… если б могла. Все лучшее в XIX веке есть отблеск этого английского пути, пути мирных соглашений и взаимного уважения сторон и в общем-то большой политической честности.

С тех пор многое изменилось. Народное мнение — думали когда-то — меры истины и добра; его невозможно подделать; счастливы демократии, обо всем спрашивающие мнения своих народов! Современность внесла в этот взгляд свои поправки. Народное мнение неподдельно — но можно добиться нужного мнения при помощи лжи и пропаганды. Ложь и пропаганда стали главными орудиями демократических правительств. Сто лет без христианства вкупе с неограниченной демократией создали порядок, в котором единственной мерой истины и блага является успех — достигаемый сколь угодно неблаговидными средствами… И это было совершенно неизбежно, раз уж демократия стала всеобщей. Все члены общества не могут быть в равной мере зрелыми. Чем больше демократия обращается к незрелым членам общества, тем больше она нуждается в пропаганде, т. е. возбуждении не разума,  но чувства. Впрочем, это относится к любому образу правления. Демократия тем устойчивее и разумнее, чем меньше она зависит от пропаганды.

Афины погибли, когда в знак благодарности за понесенные в войне тяготы дали политическое равноправие низшему классу. То же самое случилось в Европе после 1918-го (введение общенародного избирательного права), и с теми же, сколько можно судить, последствиями. Благодарность бывает зла.

А что касается веры в общественное мнение как лучший арбитр нравственности, нежели правительство… Это мнение есть явление  местное и временное, оно вырабатывается опытом предыдущей эпохи (в случае создателей этой английской формулы — эпохи гораздо более суровой, чем последующие). Не каждому «настоящему» достается от прошлого уравновешенное и трезвое общественное мнение; более того, оно может отсутствовать как действенная сила там, где имеется приемлющее все, что ему ни дадут, большинство (случай современной России). Понятие «общественного мнения» бессмысленно там, где нет имущественно независимого просвещенного класса, т. е. круга людей, привыкшего рассуждать об отвлеченных вопросах, мнения которого не зависят от мнений «начальства». Какое-то общественное мнение будет и там, где нет этих условий, но оно будет подвижным, мягким, легко поддающимся нажиму.

И вообще, стоит ли веровать в готовый, ожидающий только, когда мы его заимствуем, государственный строй, или же поиски такого строя лишены смысла? Я склоняюсь ко второму ответу. Нет лучшего порядка, есть только «ακμε» — недолговременный расцвет способностей, время борьбы уравновешивающих друг друга сил. Заимствовать же можно принципы воспитания и управления, чтобы добиться похожего формирования общественных сил, но и этот способ не всемогущ, он предполагает «духовное переселение», о котором я уже говорил в прежних эссе, т. е. усвоение иного прошлого, иных предков, нежели те, что у народа были. Иногда это удается (петровская Россия, современная Япония), но чаще нет.

VI. «Постмодерн»

«Постмодернизм» оказался для нашего беспочвенника спасительной идеологией, потому что все его недостатки автоматически превращал в достоинства, благословлял неполноценность и оправдывал невоспитанность. Учение это пестрое и не цельное. В его основе вера в различие

«…между Веком Модерна (и следовательно человеком модерна) и Веком Постмодерна. Первый можно отсчитывать от публикации Лютером его 95 тезисов в 1517 г.; второй — от нитшевского заявления 1882 г. о «смерти Бога». [12]

С одной стороны, вера в «постмодерн» сродни вере в «конец истории». Обе антиисторичны. Хотя за «постмодерном», как и за «концом истории», можно разглядеть настоящие исторические явления. История же — не заканчивается. Все важнейшие вопросы предстоят нам, как они предстояли прошлым поколениям.

Модерн, понимаемый как промежуток от Лютера до Нитше, есть всего лишь век протестантства, его подъем и падение. Впрочем, где протестанты, там рационализм, так что век протестантства был и век разума. Угас протестантизм, выродившись в безверие, угасло и католичество, потеряв смысл бытия, котором уже несколько столетий была борьба с протестантской угрозой. Нечто подобное произошло в конце XX века со «свободным миром», который с 1920 гг. умел себя понять только через противопоставление социализму, классовому или национальному, а после гибели классового социализма стремительно ослабел.

Нитшевский вопль о «смерти Бога» означал всего лишь ослабление одной, несколько столетий господствовавшей, религиозной психологии (христианской в ее протестантском и католическом виде) и усиление другой (социалистической — тайно, но несомненно религиозной и христианской по своему происхождению). Наряду с этими двумя силами, одной растущей, другой умаляющейся, была и третья — впрочем, не вполне сила, скорее растерянное людское множество, потерявшее вехи. Это множество выносило мысль о «постмодерне» и занялось веселым разрушением понятий, созданных предыдущей эпохой. История тем временем продолжалась — как продолжается она и теперь, после ее «конца», предсказанного в конце XX века.

У веры в «постмодерн» есть и объективное основание: острое переживание конца эпохи при отсутствии новых умственных сил и мировоззрений. Мировоззрения, создававшиеся начиная с XVII столетия, обанкротились или выцвели. Последнее допускаемое современным человеком мировоззрение есть науковерие, «превращение науки в некое всеобъемлющее целостное миросозерцание, отменяющее веру», как говорил Ф. Степун.

Где «науковерие», там и «наукословие» — догматические рассуждения об устройстве вселенной, в которых наши представления (идеи) отождествляются с самим мирозданием и обладание представлением о мире тождественно знанию его «устройства». Когда поколения ученых воспитываются только на мысли «а как бы нам еще подтвердить господствующую доктрину?», это имеет два следствия. Во-первых, естественно, доктрина неизменно подтверждается. Во-вторых, господствующим настроением в науке становится конформизм. Наукословие Эйнштейна, скажем, сейчас разрешено только «вновь подтверждать». Когда настанет его время, оно закачается и «падение его будет великое».

Да, мы переживаем конец без начала, возможно — конец с отложенным началом новой эпохи. Но это переходное время никоим образом не «новая эпоха», как верят некоторые, а разложение старой в условиях отсутствия новых идей, отсутствуют же они потому что разорвана наследственная связь со Старым миром. Все новое вырастает из старых корней, а корни-то сожжены. Притока новых идей нет, потому что нет новых миров: европейский миропорядок уничтожил эти миры, превратив их в ослабленные подобия себя самого. Спасительно было бы разобщение «слишком большого и слишком единого мира» на отдельные культурные очаги, которые снова начнут обмениваться (не заражаться!) влияниями.

Есть, однако, «постмодерн» и «постмодернисты». Если в первом можно увидеть тени, отбрасываемые живой историей, то вторые вербуются, кажется, из желающих геростратовой славы. Не в силах создать новых ценностей, они работают над разложением прежних. Отчасти это продолжение работы Маркса над историей (из которой исчезают личности, остаются безликие «отношения») и Фрейда над личностью (из которой исчезает дух, заменяемый теми же «отношениями» безликих сил). Излюбленный у нас «дискурс» есть чисто марксистская замена человека на безликие отношения понятий…

Есть и другая сторона дела, облегчавшая нашим «ироникам» приятие новых идей. Упор постмодернистов на «сделанность», искусственность ценностей был понятен выросшим при «новом порядке», все ценности которого  искусственны, созданы приказным порядком для замены органических, выраставших столетиями. «Партия» сначала поощряла грабеж, потом приказала чтить государственную собственность. «Партия» сначала поощряла измену, потом приказала чтить социалистическое отечество. Искусственность этой наскоро созданной «культуры» была самоочевидна.

Конечно, если всерьез поверить в «постмодерн» — все выглядит совсем безнадежно. Никакой нормальности на Западе уже не будет; будет только все большая раскачка накопленного христианством резервуара этических чувств (читай: жажды праведности) и все более странные суррогаты этой праведности (права сумасшедших, затем животных, затем, возможно, вирусов — не знаю, до чего еще можно дойти)… Христианский душевный склад, оторванный от Бога и разума, может далеко завести. Может он и найти точку опоры в исламе. С другой стороны: ничто не предопределено. Запад может и выздороветь.

В России, думаю, «постмодерн» есть сказка для беспочвенников и от беспочвенников, никто больше на эту сомнительную почву не ступает. Что касается Запада… никакая «новая эпоха» не наступила там единовременно, как опускается занавес. Одни уже находятся «по ту сторону ценностей», другие все еще в нормальном мире, третьи дрейфуют между двумя мироощущениями. И все большей силой становится новый западный социализм, социализм «освобожденного третьего пола». «Симулякрам» и «дискурсам» постмодерна он противополагает принуждающие ценности, как это делалось социализмами класса и нации.

Дрожжи, на которых восходит этот новый социализм — старые, дрожжи равенства. Мысль о равенстве внушало и внушает народам христианство, хотя в действительности оно к нему никогда не стремилось и никогда его особенно не поощряло. Западному миру нужна иная закваска, кроме христианской, иначе он так и будет бурлить бесплодными мечтами об уравнении «гор с долинами». Поскольку равенство недостижимо — бурление это может быть вечным. Я об этом уже не раз говорил.

Наше нынешнее правящее евразийство опознаёт себя как силу, враждебную этому новому уравняющему течению, однако проклинает (по усвоенной от большевиков привычке) именно Запад, а не социализм, на Западе правящий.  Социализм, напротив, для евразийцев часть «нашего священного прошлого», его осуждать нельзя… Нельзя сказать, чтобы это было последовательно; но идеология редко бывает последовательной.

VII. Панморализм

О панморализме я не раз уже говорил. Напомню о сказанном прежде. В эссе «Отказ от Европы» я писал:

«Нынешнее левое мировоззрение может быть названо «панморализмом». Оно требует нравственных суждений о вещах, которые нравственно не измеряются; можно сказать, что оно вообще упраздняет все суждения кроме моральных. Нечто подобное было уже в старом социализме. Разговоры о «кровопийцах-капиталистах» и «страдающем пролетариате» уже вносили нравственное начало в суждения о чисто технических вопросах. Но если прежний социализм метил в основном в хозяйственные отношения, пытаясь их заменить «нравственными» (и естественно, создав в итоге небывалое рабство), то социализм новейший пересматривает отношения полов и народов, внося в них «этическое». Белые должны каяться, поскольку они белые; мужчины должны каяться, поскольку они мужчины; и белые мужчины — вдвойне, начиная с Платона и Аристотеля. Теперь уже во всех отношениях, не только хозяйственных, найдено угнетение и нарушение справедливости, «нечестие». Подоплека этой попытки сугубо библейская, и о ней мы уже говорили. «Всякая сила есть нечестие; всякая слабость праведна; отношение сильного к слабому есть несправедливость».

Всякий панморализм, т. е. мировоззрение, смешивающее политику и нравственность, враждебен свободе мысли. Как только политика начинает заниматься не пользой, но «истиной и добром», она становится притеснительной. Ведь «истина едина», следовательно, все мнения с ней не согласные — ложь, следовательно, достойны подавления.

Обычная черта человека, пораженного панморализмом: легкое отношение к личной нравственности и требовательное — к нравственности ближних. Даже больше: панморализм чаще всего есть религия опустошенного человека, нечто такое, что не требует усилий. Вода скапливается в низинах. Общественное мнение тяготеет к левым убеждениям.  Беспочвенные люди легче всего заражаются панморалимом.

Всякая «передовая идеология» видит в истории борьбу света и тени, Добра и Зла. Это последнее отражение христианства, удержанное «передовыми» умами. Из всякого вопроса они делают нравственный вопрос. А потому никто так много не клевещет, как умы передовые и либеральные — потому что ради «Добра» все дозволено. Да и умственная несложность верующих в «Добро» способствует искажениям оценок. И в этом они напоминают своих духовных отцов, которые охотно «объюлианивали», по выражению одного историка, своих противников. [13] На нашей стороне Добро — отчего не поклеветать?

Клевета и стремление к умственному (по меньшей мере) насилию сочетается у передового мировоззрения с проповедью «терпимости». Проповедь «терпимости» сочетается с признанием исключительной истинности только одного мировоззрения, оно же «передовое»; терпимость означает прежде всего покорность. Эта вера в единую истину не нова. К ней пришли когда-то греческие мудрецы; не без их влияния эта вера покорила Израиль; христианство понесло эту веру «до края земли». И философ XIX века (Куно Фишер) говорит нам: «философия есть путь к истине», «истина может быть только одна». И победивший марксизм проповедовал то же самое. Однако не является ли единая истина плодотворным упрощением, удобным путем к выработке внутренно-непротиворечивого образа мыслей? Но ведь плодотворных и внутренно-непротиворечивых образов мыслей может и должно быть много. Верить в множественность истин не значит осмеивать само понятие истины или объявлять всех иначе мудрствующих лжецами. Только эта вера и дает основания для истинной терпимости.

Само по себе явление не ново. Рим когда-то распространялся за счет уплощения, истончения и без того тонкого слоя культуры. Государство расширялось, мировоззрение, культура, религия — слабели. То же самое происходит со всемирной империей наших дней. Когда на месте ценностей не остается ничего или совсем мало — приходит сплоченное идейностью меньшинство и берет власть. В Риме это меньшинство было представлено христианами, здесь и сейчас — социалистами «третьего пола». Тут и там на место разумно определенных ценностей становится панморализм, превращение всех вопросов в этические.

Так легче всего воспламенить усталых людей, подменив иерархию ценностей — черно-белыми этическими суждениями, разделением вещей не по сравнительному их достоинству, но по двухцветной шкале «доброго и злого». Пирамида ценностей подменяется плоскостью, разделенной идущей от горизонта до горизонта граничной чертой. Панморализм очень удобен, т. к. позволяет отказаться от рассуждений, заменив их готовыми нравственными оценками.

В царство панморализма легко войти, из него трудно выйти. Порядок, вожди которого говорят если не от имени Божия, то от имени Совести, исключительно крепок…

Нынешний панморализм, как и прошлые веяния всеиссушающей морали, удивительным образом рассвобождает последователей. Ради торжества истины все дозволено. Мораль и дух, мораль и совесть  — вообще различные царства. Настоящее духовное развитие народов (употребляю слово «духовное» за неимением лучшего) есть накопление самоуважения в тонкой пропорции со способностью к самообузданию. Где одна из составляющих перестает в человеке воспитываться или нарушается эта тонкая пропорция, духовное развитие прекращается или искажается. Ценить и обуздывать себя следует научить человека, и непременно — обоим искусствам вместе.

VIII. Заключение

Переживаемый нами консервативный поворот кажется враждебным беспочвенничеству и беспочвенникам. Первое торжественно осуждается, вторые покидают страну, принимая вид «изгнанных за правду». Правда, девиз «свободы и достоинства» им совсем не подходит, и все их надежды на сходство с Белым исходом напрасны. Тогда страну покидала русско-европейская культура; сейчас из нее бежит воспитанный революцией полуобразованный класс.

Другая его часть, более умеренная во взглядах, остается дома и проповедует новое евразийство: «революции не нужно стыдиться, ей нужно гордиться; революция исправила дело Романовых и создала новую великую Россию». «Почва», которую евразийство предлагает своим сторонникам, есть почва очень бедная и искусственная: традиции государственности и культуры, идущие не дальше 1945 года. Глубже его исторические воспоминания не простираются. Отечественный социализм и все его противокультурные дела принимаются как данность и благословляются. И в то же время евразийство пытается противостоять западному социализму, принимая вид силы почвенной и консервативной… какой оно не является.

Евразийство есть разновидность ложной исторической памяти, клянется ли оно «кибитками Чингисхана» или «нашими советскими традициями». Что лучше: ложная память или беспамятство? Не знаю.


[1] Эссе «Воспитание нации».

[2] Н. Баранова-Шестова. Жизнь Льва Шестова.

[3] Левъ Шестовъ. Апоѳеозъ безпоченности. Дальнейшие цитаты без указания источника оттуда же.

[4] А. Любищев. Линии Платона и Демокрита в истории культуры.

[5] Пушкинъ. Отрывокъ.

[6] Несмотря на то, что по словам «Жизни Льва Шестова», «Одно время он очень увлекался Альфредом Мюссе и другими французскими романтиками». Как это совместить? Я бы предположил, что восхищаться Пушкиным и романтиками вчуже может и вполне рациональный человек.

[7] Эрге (Роман Гринберг). Неправда разума. «Новый Журнал», № 54, сент. 1958, с. 248—256.

[8] Возрожденіе, 17 сентября 1930, № 1933.

[9] Вот что говорит, например, Н. Баранова-Шестова об отце Льва Шестова: он «был одним из ранних сионистов и большим знатоком еврейской древней письменности, ходил в синагогу, но в то же время был тем, кого евреи называют «эпикойрес» — свободомыслящий. Он охотно подшучивал над ограниченностью фанатиков, был очень остроумен и устраивал в синагоге иногда род клуба, рассказывал анекдоты, его даже хотели одно время исключить из синагоги за кощунство. Однако при всем своем свободомыслии он, бывало, говорил: «Все-таки, когда в торжественный праздник проносят по синагоге свитки Торы, я их целую» (Н. Баранова-Шестова, «Жизнь Льва Шестова»).

[10] Спросим себя: почему после падения нового порядка в России совершенно не оказалось дарований — ни в какой области? Годы «свободы» оказались годами посредственности, если не прямо бездарности. Оттого, что дарование — это плодотворные ограничения, школа, уединение, особность. Все это устранено полупросвещением. Господствует порода самолюбивого невежды, который «все знает» из книг, горд собой, в большинстве случаев поклоняется тому самому «беспочвенному классу», о котором мы говорим. А ведь на самом деле способному человеку в большинстве случаев нужно стать выше своей среды, чтобы не опошлиться и не облениться, а если этой среды нет — стать самому себе средой, кругом общения и миром; последнее невозможно без постоянного труда.

[11] Б. Н. Чичеринъ. Очерки Англіи и Франціи. 1858.

[12] Al Martinich. Two Gods of “Leviathan”.

[13] Julianized, по имени имп. Юлиана, для которого христиане не жалели обвинений.

Visits: 11

Николай Любимовъ. Противъ теченія. Бесѣды о революціи. Разговоръ двадцать пятый

Авторъ. Согласно древнему обычаю и королевскому регламенту отъ 24 января 1789 года, избиратели каждаго округа посословно составляли наказы своимъ выборнымъ, носившіе названіе cahiers de doléances, тетради печалованій. Распространивъ избирательное право почти до предѣловъ всеобщей подачи голосовъ, король въ своемъ регламентѣ высказыва­етъ желаніе „чтобы каждый, ото всѣхъ концовъ государства, отъ обиталищъ наименѣе извѣстныхъ, могъ быть увѣренъ въ возможности довести до его величества свои желанія и требованія“. Онъ надѣется что „помощію послѣдователь­ныхъ собраній“ (assemblées graduelles — первыя общія собра­нія выбираютъ избирателей, избиратели выбираютъ представителей) предписанныхъ для средняго сословія по всей Фран­ціи, онъ „войдетъ въ нѣкоторый родъ сношенія со всѣми оби­тателями своего государства и сблизится болѣе точно и непосредственно съ ихъ нуждами, желаніями. (Arch. Parl. I, 644). Эти наказы (далеко притомъ не всѣ) въ Парламент­скомъ Архивѣ (Archives parlementaires) занимаютъ болѣе пяти обширныхъ томовъ, по восьмисотъ почти страницъ каждый, мелкой печати, въ двѣ колонны.

Пріятель. Какой это долженъ быть богатый матеріалъ для сужденія о состояніи Франціи при наступленіи рево­люціи.

Авторъ. Матеріалъ интересный, но далеко не такъ бо­гатый какъ можно бы ожидать по теоріи. Наказы должны были служить свободнымъ выраженіемъ желаній страны, быть истиннымъ, офиціальную силу имѣющимъ выраженіемъ общественнаго мнѣнія и освѣтить положеніе дѣла. Не совсѣмъ такъ вышло на практикѣ. Не отрицаю впрочемъ существен­ной важности наказовъ для изученія государственнаго и обще­ственнаго строенія Франціи стараго порядка. Говорю толь­ко что матеріалъ этотъ не такъ разнообразенъ и характери­стиченъ какъ можно бы было ожидать. Какія общія впечатлѣ­нія выносятся изъ утомительнаго, надо признать, чтенія нака­зовъ? На одно указалъ, если не ошибаюсь, Токвиль. Онъ отмѣчалъ все что указывалось въ наказахъ какъ подлежащее уничтоженію или измѣненію и пришелъ въ ужасъ видя что въ старомъ зданіи не осталось камня который не предназна­чался бы къ сломкѣ. Фактъ справедливъ, но едва ли можетъ внушать особое изумленіе. Правительство настой­чиво требовало указать на измѣненія, объявивъ что предпринимаетъ цѣлое возрожденіе страны. Чего иного, кромѣ обреченія существующаго на сломъ, можно было ждать отъ совокупной массы присланныхъ отвѣтовъ? Для меня живѣе другое впечатлѣніе. Эта масса печалованій есть яркое сви­дѣтельство стадныхъ свойствъ людей соединяемыхъ въ группы. Коллективная единица есть сила способная произвести дѣй­ствіе, но не организмъ въ полнотѣ его жизни. Было бы всего ошибочнѣе думать что заключеніе тѣмъ истиннѣе чѣмъ болѣе умовъ въ немъ участвовало. Все творческое есть лич­ное. Масса заявленій заключающихся въ наказахъ имѣетъ по отношенію къ главнымъ пунктамъ характеръ алгебраи­ческихъ формулъ заготовленныхъ для собраній, которымъ оставалось только дать буквамъ болѣе частное значеніе, а то и просто переписать формулу цѣликомъ. Эти формулы были составлены политическою печатью эпохи. Чтеніе и тол­ки пріучили къ нимъ общественное ухо; они получили силу требованій подлежащихъ удовлетворенію благодаря тому что проникли въ правительство, стали формулами нѣкоторыхъ пра­вительственныхъ лицъ; возможность осуществленія стала въ зависимости отъ настойчивости требованія. Что такія форму­лы были даже матеріально заготовлены свидѣтельствуетъ одинаковость выраженій во множествѣ наказовъ. Очевидно была пересылка во множество мѣстъ готоваго текста желаній. Правительство нашлось даже вынужденнымъ выдать предписаніе долженствовавшее парализовать дѣйствія пропаганды направленной извнѣ на избирательныя собраніи гдѣ составля­лись наказы. Довольно было проводниковъ пропаганды и вну­три собраній.

Пріятель. Мы и по нашему опыту знаемъ какъ не трудно вести дѣло пропаганды среди общественныхъ собра­ній. Сколько могутъ сдѣлать нѣсколько юркихъ людей, сего­дня пишущихъ въ газетахъ, завтра подговаривающихъ членовъ какого-нибудь собранія, думы, клуба, земства, какой-нибудь коммиссіи; бѣгающихъ, склоняющихъ, ораторствующихъ. Го­товая формула чрезвычайно облегчаетъ дѣло. Взвѣшивать и обдумывать никому особой охоты нѣтъ, да самостоятельно составлять сужденіе и могутъ то не многіе. Въ общее русло идется охотно; каждая единица ощущаетъ что прибавляетъ собою силу. Искусство въ томъ чтобъ указать русло куда требуется направляться. Вспомни агитацію у насъ по вопро­самъ народнаго просвѣщенія, даже безъ вызова правительства, но лишь въ сознаніи поддержки въ части правительственныхъ лицъ. Трудно ли собрать заявленія въ пользу, напримѣръ, допущенія реалистовъ въ университетъ? Можно составить какую угодно охапку. Всякая подобная агитація прекращает­ся только въ одномъ случаѣ: если нѣтъ надежды на успѣхъ въ правительственныхъ сферахъ.

Авторъ. Упомянутое мною распоряженіе есть постанов­леніе королевскаго совѣту отъ 27 февраля 1789 года. „До свѣ­дѣнія короля, сказано въ немъ, дошло что во многихъ про­винціяхъ старались и теперь стараются затруднить свободу подачи голосовъ его подданныхъ, приглашая ихъ присоеди­няться своими подписями къ писаніямъ гдѣ заявляются раз­ныя желанія и мнѣнія о наказахъ какіе надлежитъ дать пред­ставителямъ націи въ собраніи государственныхъ сословій“. Таковыя дѣйствія признаны незаконными и подлежащими кассаціи.

Формулы заключающіяся въ наказахъ вѣрно выражаютъ то общественное настроеніе какое сложилось въ эпоху созыва представителей, подъ вліяніемъ приверженцевъ переворота и удачно достигнутаго правительственнаго теченія въ томъ же направленіи, казавшагося уступкой мнѣнію, а бывшаго въ сущности могущественнымъ его двигателемъ. Формулы эти выражали еще сравнительно умѣренныя требованія и Ка­лонъ въ сочиненіи своемъ De l’état de la France (octobre 1790) ясно показалъ на сколько члены Національнаго Собранія пе­реступили границы указанныя имъ въ наказахъ. И это бы­ло естественно. Движеніе увлекавшее къ паденію старый мо­нархическій строй шло по склону. За уступками съ какими напросилось само правительство въ донесеніи Неккера, 27-го декабря, послѣдовали требованія и желанія выраженныя въ наказахъ. Національное Собраніе пошло далѣе и создало кон­ституцію монархическую по формѣ, но въ сущности разру­шающую монархію. Всѣ наказы единогласно высказались въ пользу монархическаго строя страны. И высказались не только по политическому приличію и въ сознаніи офиціальнаго харак­тера составляемыхъ тетрадей, но несомнѣнно въ силу тогда еще искренняго убѣжденія громаднаго большинства что другой строй и невозможенъ въ такой странѣ какъ Франція и въ силу призна­тельности къ королю „возродителю націи“. Но собраніе лишило короля серіознаго участія въ законодательствѣ, постановивъ что отвергаемый королемъ законъ черезъ извѣстный срокъ, если собраніе настаиваетъ на его утвержденіи, вступаетъ въ силу помимо королевскаго согласія (veto suspensif), и отняло у короля право объявленія войны и заключенія мира. Коро­левская власть стала балластомъ, скоро и совсѣмъ выкинутымъ за бортъ—монархія смѣнилась республикой.

Касаясь самыхъ общихъ вопросовъ государственнаго устройства, наказы касаются нерѣдко и многихъ мелочей мѣстнаго характера. Нѣкоторыя мелкія подробности этого рода инте­ресны съ бытовой стороны. Вотъ, напримѣръ, наказъ парижскихъ избирателей средняго сословія, излагающій въ литературно-сатирической формѣ жалобы Парижа относительно разныхъ сторонъ городской Жизни. Приведу значительную часть этого наказа раздѣленнаго на параграфы (Cahier parti­culier et local du thiers de la ville de Paris; Arch. parl. V, 295). Любопытно чего просили избиратели собственно для Парижа.

„§ 1. Чтобы городъ былъ возстановленъ въ своемъ древ­немъ естественномъ (?) правѣ выбирать себѣ купеческаго старшину (городскаго голову); чтобъ этотъ первый муници­пальный сановникъ могъ быть безразлично избираемъ изъ дворянъ, магистратуры и буржуазіи. Носилъ бы наименованіе мера Парижа.

§ 3. Чтобы ненавистныя стѣны какими королевскіе от­купщики (fermiers du roi) заперли столицу, несмотря на чрез­вычайныя усилія парламента и очень энергическій патріо­тизмъ муниципальныхъ членовъ, были разрушены до основа­нія на счетъ упомянутыхъ откупщиковъ.

§ 4. Просить короля проводить зимы въ его добромъ го­родѣ Парижѣ, по истинѣ добромъ, очень добромъ для его величества.

§ 6. Уменьшить угасающую роскошь экипажей, пріоста­новить ихъ бѣшеную скачку, дабы въ минуту когда каждый кричитъ о свободѣ несчастный пѣшеходъ могъ по крайней мѣрѣ защитить свою жизнь.

§ 7. Чтобъ устроены были столь давно желаемые троту­ары какъ отдѣльное пространство для проходящихъ на боль­шихъ улицахъ; чтобы каретамъ позволялось ѣхать въ одинъ только рядъ и всѣ кабріолеты, даже принадлежащіе принцамъ, снабжены были звонками: пусть эта новая музыка сдѣлается охраной гражданина.

§ 8. Воспретить домовладѣльцамъ подымать дома выше четвертаго этажа, дабы улицы перестали быть грязными ущельями, куда солнце заглядываетъ кажется съ сожалѣніемъ.

§ 10. Чтобы развратныя женщины и ихъ покровительницы и вся нечистая рота была переведена въ особый кварталъ…

§ 11. Чтобы почтенный корпусъ квартальныхъ надзирате­лей (vénérable corps des commissaires de quartier) былъ из­мѣненъ, передѣланъ, очищенъ отъ мелкихъ злоупотребленій въ какихъ его упрекаютъ; чтобы лица эти обнаруживали лю­безность и вниманіе не только къ лавочникамъ снабжающимъ ихъ провизіей и суконнымъ торговцамъ приглашающимъ ихъ обѣдать по праздникамъ, но и послѣднему поденьщику.

§ 15. Положить границы чрезмѣрной дороговизнѣ квартиръ.

§ 16. Уменьшить невѣроятное число этихъ мелкихъ убійцъ, которые подъ покровомъ парика и привилегій, умѣя владѣть только бритвой, суются лѣчить самыя сложныя болѣзни и которымъ какъ бы отдана кровь народа.

§ 18. Положить границы неправильнымъ барышамъ мясни­ковъ, которыхъ жены ходятъ въ брилліантахъ, которые со­держатъ любовницъ и играютъ въ карты на быковъ (jouent la valeur d’un boeuf à une partie de triomphe).

§ 35. Воспретить мущинамъ ремесло женскихъ парикмахе­ровъ и портныхъ, вопервыхъ, для приличія и, вовторыхъ, чтобы не отнимать хлѣбъ у столькихъ несчастныхъ работницъ, ко­торыхъ недостатокъ занятій какъ бы уполномачиваетъ извле­кать выгоды изъ своей молодости.

§ 36. Воспретить содержанкамъ (aux demoiselles), изъ основательныхъ соображеній, имѣть этихъ пажей новаго времени, извѣстныхъ подъ именемъ жокеевъ, да и нѣкоторымъ мущи­намъ изъ соображеній еще болѣе основательныхъ“.

Я прочиталъ что есть въ наказахъ по вопросу о народномъ просвѣщеніи. Трудъ этотъ чрезвычайно облегченъ обстоятельнымъ указателемъ занимающимъ ѴII томъ Archives parlementaires. Безъ указателя было бы крайне трудно разобраться въ этой массѣ документовъ. Я остановлюсь на вопросѣ о воспитаніи, имѣя въ особенности въ виду то обстоятельство что у насъ дѣло революціонной пропаганды гнѣздится по преимуществу около высшихъ учебныхъ заведеній и школа составляетъ главную цѣль агитаціи революціонной и вообще клонящейся къ политическому перевороту. Вслѣд­ствіе этого, сохраненіе нынѣшняго неустройства высшихъ учебныхъ заведеній есть коренной догматъ партіи провоз­глашающей себя либеральною и всякая попытка вывести эти учрежденія на путь чисто научныхъ интересовъ встрѣчаетъ громадное сознательное и безсознательное противодѣйствіе, поддерживаемое главнымъ образомъ тѣмъ обстоятельствомъ что каждому отдѣльному лицу, въ какую бы одежду оно ни облекалось — архиконсервативную или архилиберальную, вы­годнѣе содѣйствовать или по крайней мѣрѣ не мѣшать потоку, чѣмъ принимать его напоръ, не имѣя ни въ чемъ поддержки. Совершается дѣло вопреки всякому здравому смыслу, но каждый отъ него сторонится.

Въ какомъ отношеніи къ дѣлу революціи находилась французская школа въ эпоху предшествовавшую перевороту 1789 года? Нѣтъ сомнѣнія что воспитаніе поколѣнія произведшаго этотъ переворотъ было весьма важнымъ его условіемъ. Къ сожалѣнію французскіе историки оставили этотъ предметъ безо всякаго вниманія. Даже у Тэна, такъ внимательно изучив­шаго все строенія предреволюціоннаго общества, о школѣ въ предреволюціонную эпоху нѣтъ ни слова. Школа очевидно не имѣла того значенія какое злая судьба хотѣла дать ей у насъ, но воспитаніе не могло во всякомъ случаѣ оста­ваться безъ вліянія. Вообще французская литература не богата сочиненіями и сборниками документовъ по исторіи народнаго просвѣщенія во Франціи. Вопросы касающіеся этого предмета только въ послѣднее время начинаютъ воз­буждать нѣкоторый интересъ. Появляются статьи въ журна­лахъ, а министерство просвѣщенія, какъ сообщаютъ газеты, намѣрено издать документы по части народнаго просвѣщенія въ революціонную эпоху.

Пока приходится довольствоваться очень немногимъ. Французская школа, блестящая въ XѴII вѣкѣ и въ первой половинѣ XѴIII, была въ эпоху когда воспитывалось поко­лѣніе произведшее революцію въ состояніи значительнаго распаденія. Въ 1763 году совершилось изгнаніе іезуитовъ, стоявшихъ во главѣ дѣла воспитанія во Франціи. Эта побѣ­да парламентовъ, усиліями которыхъ совершилось паденіе могущественнаго ордена во Франціи, имѣла громадныя по­слѣдствія. Вліяніе университетовъ, особенно Парижскаго, бо­ровшагося съ іезуитами, поднялось, но педагогическія силы въ совокупности понесли въ странѣ чрезвычайный ущербъ. Поли­тическія цѣли ордена находились лишь въ отдаленной связи съ его педагогическою дѣятельностью. „Какъ обучатели юноше­ства, говоритъ компетентный историкъ Парижскаго универ­ситета, г. Журденъ (Jourdain. Hist. de l’Univ. de Paris, 398 цитата въ Compayré Hist. des doctrines de l’éducation, II, 240) іезуиты были внѣ всякаго упрека“. Іезуиты, въ отношеніи педагогическаго искусства, были, по выраженію г-жи Жанлисъ (Mém. ѴI, 19),„лучшіе воспитатели этого времени, можетъ-быть всѣхъ временъ“. Съ удаленіемъ іезуитовъ руководимыя ими учебныя учрежденія перешли въ вѣдѣніе университета и пар­ламентовъ. Пришлось замѣщать многочисленный, искусный и преданный дѣлу персоналъ, довольствовавшійся въ мате­ріальномъ отношеніи крайне малымъ. Г. Эмонъ въ Исторіи коллежа Лудовика Великаго (Hist. du Collège du Louis le Grand, 1845; 244) приводитъ разговоръ имѣвшій мѣсто чрезъ нѣсколько лѣтъ по изгнаніи іезуитовъ въ библіо­текѣ коллежа между принципаломъ коллежа д’Аркура, нахо­дившагося въ общемъ вѣдѣніи съ коллежемъ Лудовика Ве­ликаго, и другими служащими. Рѣчь шла о недостаткѣ въ хорошихъ воспитателяхъ. „Значитъ мы должны жалѣть объ іезуитахъ?“ возразилъ одинъ изъ присутствовавшихъ. „Вы го­ворите объ іезуитахъ, съ горячностью возразилъ принципалъ д’Аркура. Ну, такъ знайте же что во Франціи для универси­тета изгнаніе іезуитовъ то же что въ древнее время для республики въ Римѣ было паденіе Карѳагена. Соревнованіе одушевлявшее обѣ соперничавшія стороны, держало умы въ воз­бужденіи и обращалось на пользу обученія. Гдѣ теперь этотъ жаръ воспламенявшій и учителей и учениковъ? Приходится сказать что іезуиты унесли съ собою священный огонь хо­рошаго ученія. Съ тѣхъ поръ какъ они покинули Парижъ усердіе пало въ нашихъ школахъ“. Авторъ указываетъ да­лѣе (251, 255) на ослабленіе внутренней связи между воспита­телями и учащимися, на духъ недовольства, „требующій отъ дисциплины отчета въ ея требованіяхъ, отъ управляющей власти въ ея распоряженіяхъ“. Наблюденіе приняло харак­теръ поверхностный, останавливающійся на внѣшности и скрытный, сосредоточенный. Робеспьеръ, таившій развиваю­щееся зерно политической зависти и ненависти, могъ счи­таться образцомъ въ ученіи и въ поведеніи и при окончаніи курса (въ іюлѣ 1781; онъ воспитывался на благотворитель­ный счетъ, какъ стипендіатъ Арасскаго епископства) полу­чить денежное пособіе и самый похвальный аттестатъ за отличное поведеніе въ теченіе двѣнадцатилѣтняго пребыванія въ коллежѣ и успѣхи въ наукахъ.

На практикѣ школа клонилась къ упадку. Зато въ теоріи едва ли когда было такое обиліе новыхъ плановъ ученія и кореннаго преобразованія существующей системы воспитанія. Пресловутое произведеніе Руссо Эмиль, не внеся ничего серіозно положительнаго, въ отрицательномъ отношеніи имѣ­ло большія послѣдствія. Г-жа Жанлисъ въ своихъ Мемуарахъ (Mém., Paris, 1825, T. ѴI, 14) говоритъ такъ: „Въ теченіе пятидесяти лѣтъ (съ эпохи шестидесятыхъ годовъ прошлаго вѣка) общественное и частное воспитаніе были подчинены безчисленному множеству системъ противоположныхъ одна другой. Въ началѣ воспитывали à lа Жанъ Жакъ Руссо. Не надо учителей, не надо уроковъ. Дѣти перваго возраста были предоставлены природѣ (livrés à la nature), a такъ какъ при­рода не учитъ правописанію и еще менѣе учитъ латыни, то въ обществѣ „появилась масса молодыхъ людей поразитель­наго невѣжества“.

Затѣмъ послѣдовала страсть къ естественнымъ наукамъ. „Въ модѣ сдѣлались геометрія, физика, химія. Слушать пуб­личныя лекціи Шарля, Митуара (Mitouard), Сиго Лафона; ѣздить верхомъ по-англійски, объявлять себя глюккистомъ или пиччинистомъ, умѣть говорить объ углекисломъ газѣ—вотъ что называлось быть хорошо воспитаннымъ. Къ революціи бросились въ политику, всѣ молодые люди сдѣлались государ­ственными мужами“.

Пріятель. Куріозно что тотъ же Руссо, желавшій сво­имъ Эмилемъ произвесть революцію въ педагогіи и проповѣ­довавшій въ этой книгѣ нѣкоторую фантастическую систему воспитанія возможную, еслибы даже она была возможна, развѣ для какого-нибудь принца крови имѣющаго богатыя средства исполнить всякую фантазію,—въ своихъ наставленіяхъ полити­ческой мудрости по адресу несчастной Польши (Соnsidération sur le gouvernement de Pologne et sur la réformation projetée en avril 1772; цитата y Compayré, II, 91) проникается иною идеей, ведетъ совсѣмъ иную рѣчь о нѣкоторой обществен­ной школѣ, имѣющей воспитывать не человѣка вообще въ родѣ Эмиля, а польскаго патріота пропитаннаго отчизно­вѣдѣніемъ. „Дитя, открывъ глаза, долженъ видѣть отече­ство и не видѣть ничего кромѣ отечества. Каждый истин­ный республиканецъ съ молокомъ матери всасываетъ лю­бовь къ отечеству, то-есть къ законамъ и свободѣ. Въ этой любви все его существованіе, онъ видитъ только отечество, Живетъ только для него; какъ скоро онъ одинъ—онъ нуль; какъ только онъ не имѣетъ отечества, онъ не существуетъ болѣе… Я хочу чтобъ учась читать Полякъ читалъ о своемъ отечествѣ; чтобы въ десять лѣтъ онъ зналъ всѣ его произ­веденія, въ двѣнадцать всѣ провинціи, всѣ дороги, всѣ горо­да, въ пятнадцать зналъ бы всю его исторію, въ шестнад­цать всѣ законы; чтобы не было въ Польшѣ прекраснаго дѣянія, знаменитаго человѣка, который не наполнялъ бы его памяти и его сердца“.

Авторъ. Въ свою очередь Кондильякъ составлялъ для гер­цога Пармскаго свою удивительную систему воспитанія. Съ чего должно начинать ученіе ребенка? Съ предварительныхъ уроковъ, leçons préliminaires. Изъ чего же должны состоять эти предварительные уроки? Они имѣютъ предметомъ: 1) при­роду идей, 2) функціи души, 3) привычки, 4) различеніе души и тѣла, 5) познаніе Бога. За психологіей преподанной въ са­момъ раннемъ возрастѣ слѣдуетъ философія исторіи: „чело­вѣкъ и общество въ ихъ исторіи и постепенномъ прогрессѣ“. Грамматика идетъ потомъ (Compayré, II, 177).

Члены парламента, послѣ побѣды надъ іезуитами приняв­шіе подъ свое покровительство вопросъ школы (особенно тѣ что „служили музамъ”, по выраженію г-жи Жанлисъ), со­ставляли свои планы, безъ спеціалиныхъ педагогическихъ знаній. Требовалось воспитаніе сдѣлать болѣе свѣтскимъ, бо­лѣе принаровленнымъ къ потребностямъ жизни. Сюда отно­сятся планы Ла-Шалотэ и Ролана.

Правительство въ свою очередь, на словахъ, интересовалось вопросомъ о воспитаніи и когда заходила рѣчь объ этомъ предметѣ ставило его на первенствующее мѣсто, справедливо усматривая зависимость отъ общественнаго воспитанія всей будущности страны. Но какъ скоро доходило до дѣла, важнѣй­шій вопросъ отодвигался на задній планъ и въ долгій ящикъ. Мармонтель разказываетъ какъ вызвалъ его серіозный Ламуаньйонъ и предложилъ составить планъ школьной реформы, но дѣло не двинулось, такъ какъ Ламуаньйонъ былъ уволенъ.

Внутренняя расшатанность школы и укрѣпившаяся мысль что школа подлежитъ коренному преобразованію имѣли важныя послѣдствія. Воспитаніе учащихся раздвоилось. Явились два обученія: одно внутри школы, въ старомъ разваливающемся зданіи, хотя и на крѣпкомъ фундаментѣ, другое внѣ школы на свободномъ мѣстѣ, гдѣ имѣется въ виду безъ фунда­мента воздвигнуть зданіе самой фантастической архитек­туры, согласно новымъ идеямъ. Болѣе и болѣе пріобрѣтало значенія порицаніе, къ какому особенно склонны умы по­верхностно относящіеся къ школьному дѣлу, что между существующею школой и жизнью лежитъ пропасть: школа не готовитъ де къ жизни. Въ подобныхъ порицаніяхъ выра­жается обыкновенно не столько сознательное представле­ніе о какомъ-нибудь школьномъ планѣ который сдѣлалъ бы возможнымъ прямой переходъ отъ школьной скамьи къ прак­тическимъ занятіямъ, сколько безсознательное ощущеніе не­соотвѣтствія началъ лежащихъ въ нравственной основѣ шко­лы, каковыми были въ старой французской школѣ начала рели­гіозное и монархическое, съ охватившимъ волнующуюся часть общества стремленіемъ къ потрясенію именно этихъ началъ. Школа не даетъ того что требуетъ жизнь. Что это значитъ? Когда это говорится въ эпоху безпокойнаго политическаго настроенія можно быть увѣреннымъ что дѣло идетъ вовсе не объ удовлетвореніи практическимъ требованіямъ жизни. Практическая жизнь требуетъ дѣльныхъ людей для разныхъ поприщъ. Не это имѣется въ виду когда идетъ рѣчь,—какъ было во Франціи,—о воспитаніи „человѣка“ и „гражданина“, или,—какъ у насъ,—объ общеобразовательной реальной шко­лѣ“. Въ эпоху начала пятидесятыхъ годовъ у насъ, страха ради французской революціи 1848 года, правительство усилен­но вводило „реальное образованіе“ (дѣлало именно то самое къ чему рвутся теперь извѣстныя партіи). Но тогда образо­ваніе это вовсе не пользовалось популярностью въ той об­ласти, которая нынѣ зоветъ себя общественнымъ мнѣніемъ, то-есть въ области повторенія натверженныхъ формулъ. На­ступили новые порядки. Перемѣнилась и декорація. „Обще­образовательная реальная школа“ сдѣлалась въ кружкахъ име­нующихъ себя либеральною партіей однимъ изъ основныхъ тре­бованій, какъ вслѣдствіе сознанія особаго соотвѣтствія подразумѣваемой подъ этимъ именемъ школы съ „требованіями жиз­ни“ понимаемыми въ извѣстномъ смыслѣ, такъ и изъ ненависти ко всему идущему изъ инаго источника, и наконецъ, изъ есте­ственнаго стремленія составителей ходячихъ формулъ свой собственный типъ считать наилучшимъ и желать чтобы тако­вой именно вырабатывался въ школѣ. Источникъ горячности исключительно въ политической подкладкѣ дѣла. Многіе доб­росовѣстные, но политически не дальновидные люди этого не замѣчаютъ и полагаютъ что все дѣло въ исканіи наилуч­шаго пути для научнаго образованія юношества. Но удалите политическую подкладку, удалите элементъ агитаціи и про­паганды и увидите—дѣло приметъ совсѣмъ иной видъ. Фран­цузская предреволюціонная агитація въ пользу школьной реформы отличалась отъ нашей тѣмъ что не была ни злою, ни напряженною, такъ какъ ея политическая подкладка была въ общихъ идеяхъ и ученіяхъ и собственно политическій элементъ примѣшивался къ ней лишь косвенно.

О школѣ внѣ школы свидѣтельствуетъ анекдотъ встрѣ­ченный мною въ Mémoires et souvenirs d’un pair de France (Paris, 1829, I, 18). Эти анонимныя Воспоминанія въ исто­рическомъ отношеніи не имѣютъ цѣны. Но нѣтъ ника­кого основанія считать приводимый разсказъ выдумкой. Ав­торъ въ 1778 году учился въ одномъ изъ парижскихъ коллежей и своимъ дядей былъ представленъ находившемуся тогда въ Парижѣ Вольтеру. „Вольтеръ, говоритъ онъ, спро­силъ въ какомъ я классѣ. Въ риторикѣ, отвѣчалъ я, дрожа и краснѣя. Онъ это замѣтилъ и принявъ насмѣшливый видъ, сказалъ: я пугаю васъ. — О нѣтъ, но вы меня уничтожаете. Это ему польстило. — Я полагаю васъ знакомятъ только съ грече­скими и латинскими авторами? — Мы заучиваемъ наизустъ лучшіе отрывки новыхъ геніальныхъ писателей, Расина, Корнеля, Вольтера, прибавилъ я запинаясь. Вольтеръ остался доволенъ. Я возвратился въ коллежъ, гдѣ неустанно разказывалъ о моемъ счастіи. Безпрерывно мнѣ приходилось повторять разсказъ предъ новыми слушателями. Префекты, репетиторы, сами профессоры! Жадно выслушивали всѣ под­робности и завидовали выпавшему на мою долю счастію го­ворить съ г. Вольтеромъ“. Такъ цѣнилось въ заведеніи управляемомъ духовными лицами вниманіе писателя столь враждебнаго католичеству и духовенству. Если подъ такимъ обаяніемъ внѣ-школьнаго потока были наставники, что сказать объ ученикахъ? Въ обширной похвальной біографіи Робеспь­ера, написанной Гамелемъ (Histoire de Robespierre, par Ernest Hamel, Paris, 1879, I, 14), къ сожалѣнію безо всякихъ ссы­локъ на источники, упоминается, съ восхищеніемъ конечно, объ учителѣ республиканскихъ убѣжденій, являвшемся про­водникомъ въ школу внѣ школьнаго потока и имѣвшемъ великое вліяніе на героя біографіи. „Одинъ изъ его профес­соровъ риторики, говоритъ г. Гамель, мягкій и ученый Гериво (Hérivaux), особенно его цѣнившій и любившій, не мало содѣйствовалъ къ развитію въ немъ республиканскихъ идей… Этотъ честный дѣятель (позволю себѣ такъ перевести, принаровляясь къ нашей терминологіи, выраженіе le brave homme) сдѣлался апостоломъ идеальнаго правленія, объясняя юнымъ слушателямъ лучшія мѣста наиболѣе чистыхъ (des plus pures?) авторовъ древности, стараясь вдохнуть въ нихъ огонь своихъ горячихъ убѣжденій. Робеспьера, котораго сочиненія дышали нѣкотораго рода стоическою моралью и священнымъ энтузі­азмомъ свободы, онъ назвалъ Римляниномъ“.

Гизо въ небольшомъ сочиненіи своемъ Essai sur l’histoire et sur l’état actuel de l’instruction publique en France (Pa­ris, 1816, стр. 30) говоритъ: „Когда припомнишь этотъ взрывъ первыхъ лѣтъ революціи, то едва можно пред­ставить себѣ какимъ образомъ поколѣніе воспитанное подъ монархическимъ правленіемъ религіозными корпора­ціями оказалось до такой степени чуждымъ ученіямъ и привычкамъ на которыхъ покоились правительство и ре­лигія его страны. Состояніе школы до извѣстной степени объясняетъ это явленіе“. Какъ школа духовная она распалась; въ школу національную не преобразовалась. Матеріалъ доставляемый ученьемъ, и въ смыслѣ свѣдѣній и въ смыслѣ развитія ума, обратился, при ослабленной къ тому же серіозности ученья, на служеніе цѣлямъ внушеннымъ не школой, а тѣми внѣшкольными вліяніями какія стали сильнѣе школь­ныхъ. Когда основы школы и общественныя господствую­щія стремленія были въ соотвѣтствіи, въ XѴI, XѴII вѣ­кахъ, выраженіе „ученый изъ коллежа, un savant de collège“ было, замѣчаетъ Гизо, почетнымъ; теперь оно сдѣлалось пред­метомъ насмѣшки и презрѣнія какъ обозначеніе знаній без­полезныхъ въ жизни“.

Гизо указываетъ на фактъ капитальной важности. Обуче­ніе высшихъ классовъ сильно ослабѣло. Іезуиты унесли съ собою ихъ удивительное искусство достигать серіозныхъ ре­зультатовъ, въ мѣру способностей, съ учащимися изъ знат­ныхъ и богатыхъ семействъ, могущими съ легкостію прожить вѣкъ безъ ученія. Ученіе въ привилегированныхъ классахъ, при общемъ требованіи легкости, изгнанія всего принудитель­наго, сильно ослабѣло. „Но тогда какъ люди имѣвшіе, гово­ритъ Гизо (28), по своему положенію въ обществѣ нужду въ приличествующемъ и крѣпкомъ среднемъ образованіи, его въ коллежахъ не получали, тогдашнее недостаточное ученіе раздавалось въ обиліи и почти даромъ въ массѣ молодыхъ людей низшаго общественнаго положенія, которые къ концу ученія пріобрѣтали отвращеніе къ состоянію ихъ отцовъ, оказывались безъ опредѣленнаго положенія въ мірѣ, готовые схватить всякій случай чтобы получить таковое, чего бы это ни стоило обществу, среди котораго ихъ мѣсто не было естественно отмѣчено“.

Въ сочиненіи аббата Пройяра Лудовикъ XѴI лишенный трона (l’abbé Proyart: Louis XѴI détrôné avant d’être roi, Paris, 1801) наталкиваемся на любопытный фактъ (227). Указывая послѣдствія кризиса произведеннаго изгнаніемъ іезуитовъ, авторъ говоритъ: „Появились планы обученія самые странные… Шарлатанство организовало свои гим­назіи и академіи, и юношество сбѣгалось покупать цѣной золота даръ всеобщей науки. Молодому человѣку обѣщаютъ что выйдетъ изъ школы умѣя пѣть, танцовать, ѣздить вер­хомъ, переплывать рѣки, и наконецъ ботанизировать. Присо­единяютъ что, при расположеніи съ его стороны, онъ выучит­ся резонировать о республиканскихъ преніяхъ Греціи и Рима, пробѣгать міръ по картѣ, говорить о числахъ и поверх­ностяхъ; заучитъ номенклатуру искусствъ и ремеслъ и по­верхъ всего будетъ умѣть съ увѣренностію разыграть роль въ комедіи… Наиболѣе извѣстности изъ этихъ новыхъ школъ пріобрѣли военные. Десятилѣтній воспитанникъ, съ ружьемъ на плечѣ, стоитъ, въ очередь, на часахъ подъ окномъ содержательницы пансіона. Будятъ его по звуку барабана, барабаномъ же дается сигналъ ко всѣмъ дневнымъ занятіямъ. Этотъ родъ воспитанія нравится родителямъ. Купецъ, мѣща­нинъ очень довольны что сынъ получаетъ дворянскій лоскъ льстящій ихъ самолюбію. Расположеніе къ этого рода шко­ламъ растетъ съ каждымъ днемъ и число ихъ увеличивается въ провинціяхъ и въ столицѣ… Многіе коллежи соревнуя этимъ шумнымъ лицеямъ болѣе походятъ на крѣпости чѣмъ на мирные дома воспитанія… Одно изъ великихъ наслажде­ній парижскаго буржуа отправиться въ воскресенье въ пан­сіонъ сына посмотрѣть его въ мундирчикѣ выдѣлывающимъ съ товарищами военныя эволюціи и примѣрныя сраженія“. Заведенія этого рода, очевидно, были порождены стремленіемъ къ легкому ученью, модою на гимнастику, на свѣдѣнія изъ естествознанія и т. п.

Подтвержденіе показанію Пройяра можно найти въ Мему­арахъ Дюмурье (La vie et les mémoires du général Dumouriez II, 68). Дюмурье упоминаетъ что въ 1790 году „онъ видѣлъ на улицѣ Монмартръ, гдѣ жилъ,—маленькій дѣтскій бата­ліонъ изъ дѣтей купцовъ и горожанъ. Благоспитанные, хорошо одѣтые, милые мальчики ходили часто для военныхъ упражненій въ Елисейскія Поля за Тюильри. Дюмурье при­шла мысль что королева въ первые весенніе дни могла бы сводить туда дофина, сначала изъ любопытства; поласкать дѣтей, раздать чрезъ сына подарки, свести его непринужден­но съ нѣсколькими изъ нихъ. А сама поласкала бы матерей, хваля дѣтей, и чрезъ нѣсколько времени выразила бы желаніе чтобъ и ея сынъ вступилъ въ баталіонъ. Это исполнило бы радостью тогдашнихъ добрыхъ Парижанъ“. Дюмурье соста­вилъ даже небольшой мемуаръ объ этомъ предметѣ и ссы­лался на примѣры Сезостриса, Кира и Петра Великаго. Ко­ролева не согласилась.

Пріятель. По поводу вліяній извнѣ, ученья внѣ школы, какъ ты выразился, мнѣ припомнились любопытныя страни­цы находящіяся во второмъ томѣ послѣдняго полнаго из­данія сочиненій Дидро (Oeuvr. compl. pas Assézat, Paris, 1875, II, 75). Оказывается что въ предреволюціонной Франціи былъ своего рода нигилизмъ, не въ смыслѣ впрочемъ политической секты. Произведеніе о которомъ я говорю, писанное въ ше­стидесятыхъ годахъ прошлаго вѣка, есть сатира написанная „однимъ богословомъ“, весьма ѣдкая, въ которой высказаны въ крайнемъ результатѣ отрицательныя ученія проводимыя энциклопедистами. Оно знакомитъ съ тогдашнимъ нигилистическимъ кодексомъ для молодыхъ умовъ желавшихъ „отложить предразсудки“. Произведеніе озаглавлено: Посвященіе въ великія начала, или пріемъ философа (Introduction aux grands principes ou réception d’un philosophe). Вотъ этотъ разговоръ съ небольшими сокращеніями:

Мудрецъ. Кого ты намъ представляешь?

Крестный отецъ. Ребенка который хочетъ стать че­ловѣкомъ.

Мудрецъ. Чего онъ желаетъ?

Крестный отецъ. Мудрости.

Мудрецъ. Какихъ онъ лѣтъ?

Крестный отецъ. Двадцати двухъ.

Мудрецъ. Женатъ?

Крестный отецъ. Нѣтъ и даже не женится, но онъ хочетъ переженить поповъ и монаховъ.

Мудрецъ. Какой онъ націи?

Крестный отецъ. Родился Французомъ, но натурали­зовался дикаремъ.

Мудрецъ. Какой религіи?

Крестный отецъ. Его родители сдѣлали его католи­комъ, самъ онъ перешелъ въ протестантство, теперь жела­етъ сдѣлаться философомъ.

Мудрецъ. Прекрасное расположеніе. Надо испытать его правила. Молодой человѣкъ, чему ты вѣришь?

Прозелитъ. Только тому что можетъ быть доказано.

Мудрецъ. Прошедшее, какъ уже не существующее не мо­жетъ быть доказано.

Прозелитъ. Я ему не вѣрю.

Мудрецъ. Будущее, еще не существующее, не можетъ быть доказано.

Прозелитъ. Я ему не вѣрю.

Мудрецъ. Настоящее прошло пока его доказываютъ.

Прозелитъ. Я вѣрю только тому что мнѣ доставляетъ удовольствіе.

Мудрецъ. Вѣруешь ли въ Бога?

Прозелитъ. Это глядя по: если понимать подъ этимъ природу, общую жизнь, общее движеніе — вѣрую. Если даже понимать верховный разумъ, все расположившій и предоста­вившій дѣйствовать вторичнымъ причинамъ (causes secondes) вѣрю. Но далѣе не иду…

Мудрецъ. Что думаешь ты о душѣ?

Прозелитъ. Что она, можетъ-быть, есть не болѣе какъ результатъ нашихъ ощущеній…

Мудрецъ. Что думаешь о происхожденіи зла?

Прозелитъ. Думаю что оно порождено цивилизаціей и законами. Человѣкъ добръ по природѣ.

Мудрецъ. Въ чемъ по твоему мнѣнію обязанности чело­вѣка?

Прозелитъ. Онъ ни къ чему не обязанъ. Онъ родился свободнымъ и независимымъ.

Мудрецъ. Что думаешь о справедливомъ и несправед­ливомъ?

Прозелитъ. Это чисто условныя вещи…

Мудрецъ. Обѣщаешь ли считать разумъ верховнымъ рѣ­шителемъ того что могло и должно сдѣлать Верховное Су­щество?

Прозелитъ. Обѣщаю.

Мудрецъ. Обѣщаешь ли признавать непогрѣшимость чувствъ?

Прозелитъ. Обѣщаю.

Мудрецъ. Обѣщаешь ли вѣрно слѣдовать голосу приро­ды и страстей?

Прозелитъ. Обѣщаю.

Мудрецъ. Вотъ это называется человѣкъ! Теперь чтобы сдѣлать тебя вполнѣ свободнымъ перекрещаю тебя во имя Эмиля, Духа (Гельвеція) и Философскаго Словаря (Вольтера). Теперь ты настоящій философъ и находишься въ числѣ счаст­ливыхъ учениковъ природы. Силою и властію ею тебѣ какъ и намъ данной иди, вырывай, уничтожай, разрушай, топчи ногами нравы и религію. Мути народы противъ государей, освобождай смертныхъ отъ ига божескихъ и человѣческихъ законовъ. Ты подтвердишь ученье свое чудесами: будешь ослѣплять видящихъ, лишать слуха слышащихъ, дѣлать хро­мыми идущихъ прямо. Будешь производить змѣй подъ цвѣ­тами и все чего коснешься обратится въ ядъ“.

Дидро отвѣчалъ тоже въ формѣ разговора (Le prosélyte ré­pondant par lui-même; Oeuvr, II, 80), но надо признаться слабо.

Авторъ. Обратимся къ наказамъ. Наиболѣе подробно и обстоятельно говорится о воспитаніи въ наказахъ духовен­ства. Оно держало еще школу въ своихъ рукахъ, хотя связь его съ нею и была уже сильно надорвана. Сравнительно не­многое можно встрѣтить въ наказахъ дворянства, нѣсколько болѣе въ тетрадяхъ средняго сословія. Огромное большин­ство наказовъ ограничивается простымъ пожеланіемъ чтобы дѣло воспитанія было существенно преобразовано. „Чтобы были направлены заботы на воспитаніе юношества въ горо­дахъ и селахъ, нынѣ абсолютно пренебреженное“ (Arch. Parl., Ѵ, 45, 136; IV, 608, 637, 651, 676, 757 и проч.). Эта фраза повторяется въ очень многихъ наказахъ имѣющихъ явно общее происхожденіе по данному образцу. „Чтобы былъ состав­ленъ общій планъ воспитанія общественнаго и поистинѣ на­ціональнаго“ (III, 125). О планѣ національнаго воспитанія упоминается во множествѣ наказовъ, но безо всякихъ ука­заній въ чемъ долженъ состоять этотъ планъ и какъ пони­мать выраженіе національный. Въ большинствѣ случаевъ тер­минъ означаетъ, повидимому, государственный, иногда свѣтскій въ противоположность духовному.

Воспитаніе находится въ самомъ печальномъ состояніи (état déplorable)—это общая тема. Заявленіе вполнѣ соотвѣт­ствующее общему духу наказовъ признававшихъ „въ печаль­номъ состояніи“ весь государственный и общественный строй, подлежащій ломкѣ за которою должно послѣдовать возрожде­ніе. Но подъ источникомъ „печальнаго состоянія“ разумѣ­ются весьма не одинаковыя вещи. Для духовенства оно есть послѣдствіе ослабленія духовнаго авторитета въ школѣ. Для большинства свѣтскихъ реформаторовъ оно происходило (пря­мо этого не высказывается, но можно объ этомъ догадывать­ся) отъ того что воспитаніе еще остается въ рукахъ духо­венства и особенно членовъ монашескихъ орденовъ.

Вотъ нѣсколько отрывковъ изъ наказовъ духовенства. Па­рижское духовенство (Ѵ, 264) признаетъ что Парижскій уни­верситетъ обладаетъ достаточными педагогическими силами, но „съ горькимъ сожалѣніемъ усматриваетъ что, можно сказать, изсякли источники перваго воспитанія (les sources de la première éducation pour ainsi dire taries) и большая часть провинціаль­ныхъ коллежей, прежде столь цвѣтущихъ, не имѣютъ часто учителей которые заслуживали бы довѣрія по нравственности, талантамъ и устойчивости“.

Въ тетради Парижскаго церковнаго капитула (cahier du chapitre de l’Eglise de Paris) читаемъ: „Зло котораго мы сви­дѣтели и которое еще болѣе грозитъ грядущимъ поколѣніямъ побуждаетъ насъ настойчиво просить его величество при­нять дѣйствительныя мѣры дабы возвратить общественному воспитанію блескъ и полезность имъ утраченные. Многіе изъ главныхъ заведеній болѣе не существуютъ. Эти драгоцѣн­нѣйшіе источники почти изсякли въ наши дни и въ боль­шинствѣ городовъ, гдѣ они приносили столько пользы рели­гіи и литературѣ (aux lettres), замѣнились учрежденіями тем­ными и частными, эфемерными и подозрительными“ (Ѵ, 268).

Перонское духовенство (Cahier des doléances du clergé de Péronne) пишетъ: „Университеты малочисленны и дурно распредѣлены въ королевствѣ. Между тѣмъ они могутъ быть безконечно полезны для возрожденія общественнаго воспитанія, коимъ крайне необходимо заняться въ національномъ собра­ніи. Со времени роковаго уничтоженія іезуитовъ, провин­ціальные коллежи часто находятся въ рукахъ учителей безъ знаній, безъ нравственности, безъ устойчивости и даже безъ религіи. Большинство родителей опасаются воспитывать дѣтей въ коллежахъ и это паденіе довѣрія къ обществен­ному воспитанію одна изъ глубокихъ язвъ религіи. Чтобы вновь оживить вкусъ къ нему въ націи, собраніе сословныхъ представителей должно обязать религіозныя корпораціи и въ особенности ученыя конгрегаціи принять коллежи въ свое вѣдѣніе.” Духовенство высказываетъ далѣе мысль объ учреж­деніи въ родѣ будущаго наполеоновскаго университета, но въ рукахъ духовенства (Ѵ, 350).

Провинціальное духовенство Велейскаго сенешальства (séné­chaussée de Velay) выражается такъ: „Общій крикъ (le cri général) всѣхъ сословій уже давно обличилъ недостатки об­щественнаго воспитанія и безчисленныя злоупотребленія су­щественно вытекающія изъ новаго устройства (de la nouvelle police) большей частью коллежей. Между тѣмъ отъ этой такъ заслуживающей вниманія части общественнаго управленія зависитъ участь государства. Всякая въ ней перемѣна, вся­кая передѣлка отражается соотвѣтствующимъ переворотомъ въ государственномъ строѣ. Наше дурное воспитаніе есть къ несчастію обильный ростками зародышъ развращенія нра­вовъ нынѣшняго поколѣнія. Если дѣйствіе его было такъ быстро, какая страшная перспектива представляется для бу­дущихъ поколѣній!… Духовенство ходатайствуетъ: 1) о новомъ планѣ воспитанія на религіозной основѣ…. 2) Въ случаѣ если призваніе іезуитовъ не можетъ состояться, о созданіи націо­нальнаго общества, которому было бы ввѣрено важное дѣло воспитанія“ (Ѵ, 458).

По вопросу о воспитаніи наказы средняго сословія ограничиваются обыкновенно нѣсколькими строками общаго указа­нія. Наиболѣе длинное указаніе принадлежитъ среднему сословію города Ангулема. Оно заключается впрочемъ не въ общей, очень краткой, тетради жалобъ этого сословія въ мѣстномъ сенешальствѣ, а въ особомъ мемуарѣ посланномъ на имя Неккера отъ городскихъ депутатовъ недовольныхъ об­щимъ собраніемъ депутатовъ провинціи и жалующихся на „кабаль и интриги“ обнаружившіеся при выборахъ и на давле­ніе депутатовъ отъ селеній. Мнѣнія заключающіяся въ мемуарѣ впрочемъ ничѣмъ существенно не отличаются отъ мнѣ­ній высказанныхъ въ общей тетради. Мемуаръ внимательно останавливается на положеніи коллежа въ Ангулемѣ. „Когда, сказано въ мемуарѣ (II, 14), іезуиты были изгнаны изъ Ангулемскаго коллежа, для полной его знаменитости не доставало только исполненія грамоты (lettres patentes) 1566 года, пре­доставлявшей городу Ангулему право имѣть университетъ. Пансіонъ при коллежѣ былъ наполненъ молодыми учащими­ся; болѣе трехсотъ экстерновъ посѣщали классы. На нѣ­сколькихъ младшихъ учителей (quelques-uns des régents) бы­ло возложено временно замѣнить іезуитовъ. Эдиктъ 1763 года и постановленіе парламента отъ 29 января 1765 касательно устройства и администраціи общественныхъ школъ въ Ангуле­мѣ не возродили утраченнаго довѣрія: ежегодно безъ пользы употребляется 4.000 ливровъ для тридцати школьниковъ посѣ­щающихъ коллежъ“… Мемуаръ указываетъ далѣе что вліявшія на школьное устройство „мнѣнія, противорѣчившія одно дру­гому“ произвели то что „для трехъ поколѣній пропалъ плодъ воспитанія“ и указываетъ на необходимость передать школу въ руки какой-либо духовной корпораціи.

Что касается университетовъ, то во многихъ наказахъ встрѣчается указаніе на неудовлетворительное состояніе ме­дицинскаго обученія и въ особенности на крайнее паденіе экзаменовъ въ юридическихъ факультетахъ. Профессорскія коллегіи, пользовавшіяся выгодами отъ производившихся ими испытаній, повидимому, раздавали юридическія степени безъ сколько-нибудь серіозной провѣрки знаній экзаменующихся. Во введеніи къ сочиненію Мунье De l’influence attribuée aux philosophes sur la révolution (Paris, 1828, 2me edit., XIII) разсказывается со словъ автора что онъ, на девятнадцатомъ году, сдалъ экзаменъ на бакалавра правъ въ маленькомъ универ­ситетѣ въ Оранжѣ, бывшемъ въ вѣдѣніи Гренобльскаго пар­ламента, выучивъ наизусть нѣсколько десятковъ строкъ на латинскомъ языкѣ, содержавшихъ и вопросы и отвѣты.

Къ чести составителей наказовъ надлежитъ замѣтить что вопроса собственно объ учебномъ планѣ въ коллежахъ, какъ вопроса спеціальнаго, касались весьма немногіе. Чего бы, воображаю, не написали у насъ, еслибъ обратиться съ запросомъ ло этому предмету къ нашимъ общественнымъ груп­памъ или ихъ представителямъ! Еще Гоголь, устами Город­ничаго, замѣтилъ что у насъ такая ужъ это несчастная учеб­ная часть: всякій въ нее суется, желая показать что и онъ тоже умный человѣкъ. Во французскихъ наказахъ можно встрѣтить три, четыре указанія какъ измѣнить учебный планъ, имѣющихъ болѣе характеръ куріозовъ. Такъ среднее сословіе въ Бордо (Arch. parl. II, 405) требуетъ „чтобы со­браніе сословныхъ представителей составило новый планъ на­ціональнаго воспитанія; чтобы вмѣсто этой старой методы истрачивающей первые годы человѣка на сухое изученіе мер­тваго языка, были устроены учебныя заведенія гдѣ законъ Божій, мораль, литература, языки, науки, исторія, между­народное право (droit des gens) и естественное право (droit naturel), составляли бы предметъ преподаванія, приличествующаго нынѣшнему времени, общественному дѣлу (chose publi­que) и подданнымъ обширнаго и богатаго государства“. Дво­рянство въ Шато-Тьери желаетъ чтобъ „общественное обра­зованіе не ограничивалось болѣе изученіемъ одного латин­скаго языка, но обнимало бы въ то же время всѣ знанія ка­кія могутъ быть полезны военному, юристу, медику, а также и нѣкоторыя пріятныя искусства (quelques arts agréables)“. Въ обширной „тетради“ Эссонскаго прихода близь Парижа (Paris extra muros), подъ которой, между прочимъ, значатся имена девяти гражданъ заявившихъ что не умѣютъ писать и даже подписаться (ont déclaré ne savoir écrire ni signer), зна­чится (Arch. parl. IѴ, 552): „чтобы порядокъ общественнаго обученія въ городахъ былъ измѣненъ; чтобъ утро употребля­лось, по степени познаній учащихся: 1) на изученіе француз­скаго языка и на сочиненія на этомъ языкѣ; 2) на изученіе морали; 3) на первыя начала общественнаго права (droit public). Вечеръ же долженъ быть употребляемъ на изученіе языковъ мертвыхъ и иностранныхъ. Это, думаемъ мы, единственное средство создать гражданъ и сдѣлать изъ нихъ подданныхъ полезныхъ государству“.

Вопросъ, столь у насъ многимъ любезный, о вмѣшательствѣ общества въ дѣло школы также оставленъ въ сторонѣ. Впро­чемъ городъ Ремиремонъ (Arch. parl. IѴ, 14), указавъ въ § 13 „преобразованіе нравовъ и общественнаго воспитанія“, Же­лаетъ чтобы „городъ или его муниципальные чиновники (Іа ville ou ses officiers de police) вмѣстѣ съ приходскими свя­щенниками выбирали учителей латинскаго языка (régents de а langue latine) и школьныхъ наставниковъ (maîtres d’école)“.Въ послѣдствіи революціонные реформаторы дали широкое мѣсто „участію общества“ въ дѣлахъ школы. Учителей въ Центральныя школы замѣнившія коллежи назначали „присяж­ные по части просвѣщенія“ — jury d’instruction publique, изъ общественныхъ дѣятелей. Произошли великіе куріозы.

Въ заключеніе замѣчу что въ нѣкоторыхъ наказахъ пред­лагается составить для школъ „національный катехизисъ“ (catéchisme national) съ изложеніемъ въ общедоступной фор­мѣ началъ имѣющей быть составленной государственной конституціи.

Русскій Вѣстникъ.
1882.

Visits: 2

Левъ Любимовъ. «Что я видѣлъ въ Москвѣ и С.-Петербургѣ». Разсказъ эмигранта, побывавшаго въ нынѣшнемъ году въ СССР

Эмигрантъ, легально побывавшій въ Москвѣ и С.-Петербургѣ. — Въ купэ пе­редъ границей. — Совѣтскій пограничный пунктъ. — Солдаты у костра. ­— Чекистъ въ шинели до пятъ. — Какъ можно въѣхать безъ денегъ въ СССР. — Негорѣлое. — «Вотъ она! вотъ русская граница!» ­— Кассирша въ тулупѣ. — Два разговора съ совѣтскими гра­жданами. — «Политическіе разговоры запрещены». — Оффиціантъ-чекистъ. — Россія… — «Смерть соціалъ-фашистамъ»

Нынѣ онъ подданный иностранной великой державы и одинъ изъ директоровъ крупной иностранной фирмы. Но въ прошломъ, онъ русскій, адвокатъ одного изъ южныхъ русскихъ городовъ, начавшій карьеру незадолго до революціи, русскій эмигрантъ, русскій и понынѣ духомъ и воспитаніемъ. Поѣхалъ въ СССР, чтобы увидѣть, что стало со страною, которую и понынѣ считаетъ своимъ отечествомъ. Ѣхалъ, какъ частное лицо — однако, въ виду положенія, которое онъ занимаетъ, и въ виду того, что съ фирмой его большевики очень хотѣли бы войти въ сношенія —  ему тамъ, несмотря на достаточно контръ-революціонное его прошлое, ничего не грозило.

Разсказъ его, кажется, первый за послѣдніе годы въ печати разсказъ русскаго эмигранта — т. е. человѣка нашей формаціи, бѣжавшаго, какъ и мы, много лѣтъ назадъ оттуда, человѣка нѣсколько мѣсяцевъ просидѣвшаго въ большевицкой тюрьмѣ, эмигранта, получившаго возможность проникнуть во вражескій станъ.

Онъ увидѣлъ Москву и С.-Петербургъ нашими глазами. И хотя былъ онъ въ СССР всего лишь немного болѣе недѣли и вы­несъ, естественно, въ общемъ лишь внѣш­нія впечатлѣнія, свидѣтельство его цѣн­нѣе для насъ свидѣтельства иностранныхъ дипломатовъ и инженеровъ, по иностран­ному, холоднымъ сердцемъ, воспринимаю­щихъ то, во что превратилась наша роди­на, цѣннѣе даже свидѣтельства нынѣш­нихъ бѣглецовъ изъ СССР, у которыхъ такъ или иначе, за долгіе годы — подъ со­вѣтской властью, притупилась возмож­ность непосредственно воспринималъ со­вѣтскую дѣйствительность.

Записываю то, что онъ мнѣ разсказалъ, по мѣрѣ силъ стараясь не пропустить ни одной черты, запечатлѣть все, что ему удалось замѣтить или понять.

Быль онъ въ СССР въ началѣ этого го­да. Точныхъ свѣдѣній о времени его поѣзд­ки и о мѣстахъ, гдѣ онъ останавливался, ­— по причинамъ, достаточно понятнымъ, ­— не привожу.

***

— Это было вечеромъ и уже темнѣло, —  началъ онъ. — Люди, которые сидѣли со мной въ купэ, были американцы и нѣмцы. Нѣсколько часовъ разговаривалъ я съ ни­ми, разспрашивалъ о Москвѣ, о Днѣпростроѣ и о новыхъ заводахъ, о Россіи и о пятилѣткѣ. То, что говорили они мнѣ, бы­ло чрезвычайно, волнующе интересно. Но разспрашивалъ я ихъ только первые часы пути. Бѣжало время и бѣжали мимо оконъ вагона телеграфные столбы. Наступало то, что казалось моимъ сосѣдямъ по купэ весьма обыденнымъ: не въ первый разъ эти люди, по нѣсколько лѣтъ жившіе въ Рос­сіи, думающіе, что знаютъ всѣ ея возмож­ности, всѣ ея извилины, но такъ и не удо­сужившіеся научиться русскому языку, дѣлали этотъ путь. Наступало… И хотя, оче­видно было, что вотъ черезъ часъ, вотъ че­резъ полчаса, вотъ черезъ нѣсколько ми­нутъ, наступитъ, свершится, — казалось это невозможнымъ, немыслимымъ, нереальнымъ.

Послѣднія минуты… Въ шубѣ я стоялъ въ проходѣ. Тамъ за окномъ, въ темнотѣ, гдѣ мелькали черными тѣнями сосны и столбы, былъ морозъ. Поѣздъ замедлялъ ходъ. Я понялъ, что близится черта… И въ вту секунду страхъ, безсознательный и из­ступленный. вдругъ охватилъ меня. Страхъ и — радость, отъ которой хотѣлось кри­чать, смѣяться и говорить безъ конца. Снѣгъ билъ въ окно. Быстро спустилъ сте­кло. Морозъ дохнулъ на меня и снѣгомъ обдало мнѣ лицо. Рѣдкіе огни, сосны и по­ля въ снѣгу. Совсѣмъ медленно пошелъ по­ѣздъ. И вотъ тихо проплылъ мимо оконъ вагона, слабо освѣщенный, бѣло-амаранто­вый польскій пограничный столбъ. — И я ясно увидѣлъ проволочное загражденіе, тянущееся въ ночи. Другого столба я даже не замѣтилъ, мелькнула лишь надъ поѣздомъ огромная арка, на которой, я зналъ, надпись: «Привѣть трудящимся Запада».

Огни. Впереди изба, ярко освѣщенная. Поѣздъ сталъ.

Окно открыто. Вѣтеръ треплетъ волосы. Сзади — слышу — суетятся американцы и нѣмцы. Гляжу…

Вотъ краснорожій солдатъ въ зеленой фуражкѣ, вотъ другой, третій. Вѣрно — по­граничники. Притоптываютъ вокругъ ко­стра, хлопаютъ въ ладоши. Пламя языками освѣщаетъ ихъ курносыя лица. И дико, и страшно, и радостно смотрѣть мнѣ на нихъ. Ощущеніе, вѣроятно, въ жизни неповторимое.

— Граждане, ваши паспорта!

На пограничномъ пунктѣ — осмотръ паспортовъ, осмотръ вещей; и пересадка далѣе — въ Негорѣломъ.

Голосъ перваго русскаго человѣка на совѣтской территоріи, и «Граждане, ваши паспорта». Голосъ сухой, металлическій. Ихъ двое — оба длинные, худые, въ шинеляхъ до пятъ. Вотъ главный — агентъ ГПУ — красный кантъ у него на фуражкѣ. Козыряютъ, щелкаютъ шпорами, фуражки заломлены набекрень. Старые русскіе жандармы? Нѣтъ, тѣ были попроще и какъ то непосредственнѣе. Первыя мимолетныя, не ясныя впечатлѣнія во вражескомъ станѣ… Явно подчеркиваютъ свою вѣжливость, чувствуется какая то дѣланность — «для иностранцевъ».

Ушли съ паспортами. И доносятся, уда­ляясь, оть купэ къ купэ тотъ же вопросъ и щелканье шпоръ.

Поѣздъ тронулся.

***

— Чтобы не забыть, любопытная подробность, — денегъ при мнѣ не было. Въ СССР ѣдутъ съ деньгами только люди, не умѣющіе устраиваться. Валюта подлежитъ на границѣ размѣну по обязательному курсу: за долларъ даютъ два рубля. А в лимитрофныхъ государствахъ, въ любой мѣ­няльной лавкѣ, можно купить совѣтскіе рубли дешевле въ 16 съ половиной разъ. При связяхъ есть возможность — какая не могу вамъ сказать для печати — получить въ Москвѣ рубли, которые вы купили заграницей.

— А какъ же доѣхать отъ Негорѣлаго до Москвы?

— А это очень просто устроить. При выѣздѣ изъ СССР, всякій обязанъ оста­вить на границѣ всѣ имѣющіяся при немъ совѣтскія деньги. Выѣзжающему на пограничной станціи какъ бы открывается теку­щій счетъ и, возвращаясь, онъ получаетъ свои деньги обратно. Нужно найти загра­ницей иностранца, оставившаго деньги на совѣтской границѣ и попросить его выпи­сать вамъ на нихъ чекъ. И все въ порядкѣ. Большевики прекрасно изучили ати «методы», но ничего подѣлать не могутъ.

***

Онъ продолжалъ:

— Отошли отъ полустанка…. Огни и ог­ни. Халупы. Большое зданіе. Пусто кру­гомъ. Негорѣлое.

Помните строки Пушкина:

«Вотъ, вотъ она! вотъ русская гра­ница!
Святая Русь, отечество? Я твой!
Чужбины прахъ съ презрѣньемъ отряхаю
Съ моихъ одеждъ, — пью жадно воздухъ новый!
Онъ мнѣ родной!..»

Но въ Россію въѣзжалъ я, какъ иностра­нецъ. И эти курносые солдаты, что топта­лись вокрутъ костра, будь я русскій по паспорту, повели бы мепя на разстрѣлъ. Но лишь увидѣлъ я ихъ лица, лишь блеснули мнѣ ихъ глаза, почувствовалъ минутную ненависть къ нѣмцамъ и американцамъ, вотъ такимъ, какъ тѣ, что были въ вагонѣ, которые презираютъ мой народъ.

Платформа… Русскія лица, русскія фу­ражки, русскіе носильщики, русскія ши­нели, русскіе тулупы, русскій говоръ, рус­ская брань.

Почувствовалъ: я здѣсь у себя, на сво­ей землѣ, среди своего народа.

Огромные плакаты. И на плакатахъ этихъ слова:

«Индустріализація, механизація». «Догнать и перегнать».

Кого это перегнать? Америку? Нѣтъ, видно, не только Америку; всѣхъ — всѣхъ, всѣхъ, всѣхъ.

***

Носильщикъ, бородатый и жилистый мужичекъ, съ хитро бѣгающими косыми гла­зами, схватилъ мои чемоданы. Услышавъ русскую рѣчь не удивился: совѣтскіе гра­ждане вѣдь тоже возвращаются изъ загра­ницы въ европейскомъ нарядѣ, да черезъ Негорѣлое ѣдутъ часто поляки, латыши, эстонцы, финны, которые говорятъ по русски.

Крякнулъ. — Снесемъ, гражданинъ, мигомъ снесемъ… И поплелся, что то себѣ въ бороду приговаривая. И этотъ хочетъ «догнать и перегнать»?

Такой же, какъ и прежде, носильщикъ. И почему бы ему. въ сущности, быть инымъ? Глупо, но думалъ — сразу же въ лицѣ перваго русскаго человѣка увижу, прочту рус­скую революцію.

Горящій огнями залъ, грязный и запле­ванный. Толпятся въ немъ иностранцы, снуютъ шинели пограничниковъ. Двѣ огром­ныя картины — для нихъ, какъ мнѣ объ­ясняли, все это освѣщеніе — изображаютъ Днѣпрострой: краны, рычаги…

Буфетъ. Жалкіе бутерброды, бутерброду цѣна 2—3 рубля, т. е. по офиціальному курсу — 25—40 франковъ. Рядомъ книж­ный магазинъ «Торгсина». Глаза разбѣ­гаются и все путается въ головѣ.

Толпятся иностранцы. Сейчасъ начнется мучительный, кропотливѣйшій осмотръ ве­щей.

***

— Когда же вамъ въ первый разъ уда­лось поговорить съ совѣтскими граждана­ми?

— Въ самомъ Негорѣломъ. Обмѣнялся незначительными словами. Но запомнилъ эти слова, потому что многое сразу мнѣ въ нихъ открылось.

Пошелъ покупать билетъ. Поразила ме­ня кассирша. Кассирша самой крупной со­вѣтской пограничной станціи, а одѣта въ тулупъ, — съ платкомъ на головѣ, подвя­занномъ подъ подбородкомъ, не кассирша, а истинная мужичка по платью, но лицо не крестьянское, да и по разговору видно что имѣетъ какое то образованіе. Вдругъ спра­шиваетъ:

— А что это, гражданинъ, у васъ за зна­чекъ — совѣтскій или фашистскій?

Вижу — оставилъ въ петлицѣ иностранный корпоративный значекъ.

— Почему фашистскій? Ни то и не дру­гое.

Кассирша смотритъ удивленно.

— Не совѣтскій, — такъ значитъ фа­шистскій…

Въ первую минуту захотѣлось ей объяс­нить, что не всѣ иностранцы фашисты, что не всѣ значки политическіе и т. д. Спохва­тился во-время, почувствовалъ къ тому же, что ее заявленіями не переубѣдишь.

Второй разговоръ.

Даю буфетчику на чай. Тотъ, неестест­венно громко и гордо:

— У насъ на чай не берутъ!

Что такое? Вѣдь мнѣ же разсказывали, что въ СССР, какъ нигдѣ, берутъ на чай. Вотъ оно что… Вижу рядомъ человѣка въ шинели съ краснымъ кантомъ: чекистъ. Смотритъ на насъ этотъ человѣкъ слащаво умильно, словно говорить: «вотъ видите, какъ у насъ все устроено».

На своей землѣ, среди своего народа… И вотъ тутъ то я ясно понялъ, что на землю эту и на этотъ народъ надѣта маска, скры­вающая его лицо, маска ложная и давящая.

Сколько дать на чай посплыцику? Сую рубль. — Мало, гражданинъ. Сую два. — Мало! Три — благодаримъ покорно. Стя­нулъ картузъ.

Носильщику — 3 рубля, т. е. 40 фран­ковъ!

***

— Пересѣлъ въ поѣздъ, идущій въ Мо­скву. Вагонъ-ресторанъ. Давнишній, старомодный. Какія то инкрустаціи, бронза, вет­хая роскошь.

Со мной американецъ. Въ вагонѣ все больше иностранцы. Два-три совѣтскихъ гражданина. Иностранцы громко разговариваютъ. Совѣтскіе граждане молчатъ: не полагается имъ говорить съ иностранцами. Офиціанты, въ тужуркахъ съ металличе­скими пуговицами, подаютъ хорошо, под­черкнуто услужливы. Водка и икра. Такъ, оказывается, заведено. Какъ только ино­странецъ въѣзжаетъ въ СССР, сразу зака­зываетъ себѣ водку и икру. Порція икры — 5 рублей. Американецъ, сидящій со мной, спецъ съ Днѣпростроя, разсказыва- етъ, что получаетъ 2500 долларовъ въ мѣ­сяцъ и…. что ему не хватаетъ на жизнь съ семьей.

Наискось отъ насъ совѣтскій гражда­нинъ въ гимнастеркѣ, въ высокихъ сапо­гахъ. Лицо неопредѣленное, типомъ скорѣй полуинтеллигентъ, угрюмый и сосредото­ченный.

Мы выпили много водки. И вотъ, быть можетъ, оть водки, а быть можетъ, просто отъ полноты переживаній, сдѣлалъ я вещь, въ совѣтской Россіи строго заказанную и безтактную — при всѣхъ я, иностранецъ, вступилъ въ разговоръ съ совѣтскимъ гра­жданиномъ. Онъ не могъ мнѣ не отвѣтить и былъ пораженъ, что американецъ, какъ онъ думалъ, говоритъ на чистомъ русскомъ языкѣ. Сообщилъ, что служитъ въ нефтя­ной промышленности. Я что то сталъ ему разсказывать про нефтяную промышлен­ность въ Америкѣ. И вдругъ, окрикъ:

— Граждане, разговоры на политическія темы запрещены!

Оборачиваюсь въ изумленіи — при чемъ здѣсь политика? Это сказалъ офиці­антъ. Взглядъ сухой и тонъ, не терпящій возраженія. Бритое лакейское лицо. Неф­тяникъ мой сразу же скисъ, замялся, по­сидѣлъ еще и вдругъ… пересѣлъ за дру­гой столъ.

— Видѣли ли вы что нибудь подобное? — сказалъ я американцу.

— О, вы не такое еще увидите, — от­вѣтилъ тотъ. — Этотъ офиціантъ, значитъ, главный здѣсь чекистъ….

***

Удобные спальные вагоны. Мягко и хо­рошо въ нихъ спится. Старые русскіе ва­мпы. Вотъ только странно — въ уборной нѣтъ мыла, не то, что только въ уборной моего вагона, а нигдѣ въ поѣздѣ. Подумалъ я тогда, что это просто небрежность.

И проводники старые, привѣтливые, ви­димо, были проводниками еще до «октяб­ря», услужливые, ласковые: ждутъ хоро­шихъ чаевыхъ, но въ разговоры не вступа­ютъ.

Я проснулся и не повѣрилъ глазамъ. Дивное ясное утро. Бѣлая равнина, ни едина­го холма. Лѣса да снѣгъ, сверкающій, рых­лый снѣгъ. Бурой лентой вьется дорога. И тихо, тихо тянется по дорогѣ телѣга. Му­жичекъ подхлестываетъ жалкую свою кля­чу. Кажется, такъ и слышишь, какъ онъ понукаетъ ее.

Россія….

И вотъ медленно прошелъ поѣздъ мимо какой то маленькой, запущенной, ветхой станціи. Водокачка въ снѣгу. Мужики смотрятъ на поѣздъ, какъ всегда смотрѣли на поѣздъ русскіе мужики — съ любопыт­ствомъ и нѣкоторой опаской. Бороды въ инеѣ, красныя морозныя лица. Жмутся другъ къ другу, топчатся.

Изумило меня, — на этой маленькой станціи въ этотъ ранній часъ сотни и сотни мужиковъ, съ мѣшками въ рваныхъ тулупахъ, съ бабами, дѣтьми и, видно, что ждутъ они чего то.

Американецъ, мой сосѣдъ, поясняетъ съ равнодушно любезной улыбкой:

— Это всюду въ Россіи такъ. Съ мѣста на мѣсто движется населеніе за ку­скомъ хлѣба и всѣмъ, что нужно для жизни. Такой же толпой запружены всѣ станціи, всѣ вокзалы, всѣ города….

На будкѣ стрѣлочника плакатъ: «Смерть соціалъ-фашистамъ» и еще что то объ «ударныхъ темпахъ»….

Левъ Любимовъ.
Возрожденіе, № 2531, 7 мая 1932.

(Продолженіе слѣдуетъ).

Visits: 8

Николай Любимовъ. Противъ теченія. Бесѣды о революціи. Разговоръ двадцать четвертый.

Авторъ. Начались выборы въ члены собранія сослов­ныхъ представителей. Политическіе разговоры стали поли­тическими дѣйствіями, отъ которыхъ зависѣла ближайшая участь страны; Всеобщность выборовъ должна была всю стра­ну охватить политическою лихорадкой, „до послѣдней хижины“ какъ говорилось въ королевской деклараціи, высказавшей желаніе чтобы правда дошла до престола изо всѣхъ угол­ковъ государства. Къ участію въ выборахъ прямо или ко­свенно были призваны всѣ совершеннолѣтніе Французы; устранена только прислуга. Выборы, въ среднемъ сословіи, раздѣлялись на два отдѣла: первичныя собранія выбирали из­бирателей; избиратели собравшись выбирали депутатовъ. На практикѣ оказалось явленіе обычное при выборахъ. Огром­ная масса имѣвшихъ право на участіе въ избраніяхъ уклони­лась отъ пользованія предоставленнымъ правомъ, одни по рав­нодушію къ дѣлу, нѣкоторые изъ осторожности, предчувствуя что совѣщанія немедленно примутъ направленіе враждебное правительству. Такъ по крайней мѣрѣ надлежитъ, повидимому, объяснять фактъ указываемый Бальи (Mém. I, 11). „По равно­душію ли, говоритъ онъ, или по политикѣ въ дѣлѣ которое нѣ­которые могли считать непріятнымъ для правительствъ, не всѣ граждане участка (district des Feuillans въ Парижѣ) собрались на избирательное совѣщаніе. Могъ бы назвать одного который потомъ явился самымъ горячимъ приверженцемъ свободы, самымъ дерзкимъ хулителемъ власти, но который между тѣмъ по тому или другому соображенію уклонился отъ присутствія на этомъ собраніи“. Люди чистые, но уже захваченные пото­комъ политическаго честолюбія, какъ Бальи, чувствовали на­слажденіе быть частицей верховной воли держащей въ рукахъ судьбы страны. „Когда я очутился, говоритъ Бальи (Mém. I, 11), среди собранія округа, мнѣ казалось что дышу новымъ воздухомъ. Такъ чудно было стать чѣмъ-то въ политическомъ строѣ и единственно въ качествѣ гражданина или точнѣе горожанина Парижа, ибо въ тѣ дни мы еще были горожане, а не граждане (bourgois et non citoyens)“. Люди пріобыкшіе говорить публично, какъ адвокаты, захлебывались наперерывъ своимъ краснорѣчіемъ. Настоящіе честолюбцы, будущіе вожаки, хло­потливо интриговали чтобы попасть въ избиратели. Аббатъ Мореле въ февралѣ 1789 участвовалъ въ начальныхъ со­браніяхъ въ Шатонефъ. Вотъ впечатлѣніе которое онъ вы­несъ. „Я аккуратно, говоритъ онъ (Mém. I, 361), въ нихъ при­сутствовалъ и убѣдился, чего прежде не зналъ, что собранія эти, составленныя изъ того люда какой я тамъ видѣлъ, были рѣшительно недоступны порядку, здравому смыслу, правиль­ности преній; словомъ, управиться съ нимъ было невозможно (ingouvernables enfin). Съ тѣхъ поръ я получилъ очень дур­ное мнѣніе о людскихъ сборищахъ, которое потомъ только укрѣпилось и подтвердилось“.

Относительно того какъ происходили выборы въ Парижѣ есть два источника: весьма подробное и обстоятельное опи­саніе Бальи и описаніе Мармонтеля, принадлежавшихъ при­томъ къ одному и тому же округу. Эти описанія, пополня­ясь взаимно, даютъ вѣрную картину первыхъ собраній.

Пріятель. Но исходъ выборовъ для Бальи и для Мармонтеля былъ весьма различенъ. Бальи былъ избранъ изъ первыхъ, Мармонтель не попалъ въ депутаты. Это должно отражаться въ сужденіяхъ.

Авторъ. Безъ сомнѣнія. Тѣмъ дороже сопоставленіе ихъ показаній, ни въ чемъ существенномъ не разнящихся особенно по отношенію въ фактической сторонѣ дѣла. Оба люди политически чистые, весьма извѣстные, высокаго ум­ственнаго развитія, таланта и крѣпкихъ нравственныхъ на­чалъ. Прельщенія честолюбія мелькали предъ ихъ глазами особенно предъ глазами Бальи, оказавшагося весьма чув­ствительнымъ къ наслажденію популярностью; но отъ ин­триги оба были безконечно далеко. Что же было усмотрѣно ими? На начальномъ собраніи, имѣвшемъ задачей выбрать избирателей и составить первый наказъ отъ округа, оба были дѣятелями. Наказъ даже редактированъ Мармонтелемъ въ формѣ умѣренно либеральной. „Духъ этого перваго со­бранія, замѣчалъ Мармонтель, былъ благоразумный и умѣрен­ный”. Трудилися цѣлыя сутки. Приходили многія депутація отъ дворянъ и отъ средняго класса. Бальи отмѣчаетъ это „со­гласіе между гражданами“. „Это были, говоритъ онъ, какъ бы братья расположившіеся въ добромъ согласіи вступить въ обладаніе наслѣдствомъ“. Нѣсколько наивно сожалѣетъ что такого духа не оказалось потомъ въ Версалѣ. Интриганы еще не выступили. Въ началѣ произошло столкновеніе, потомъ уладившееся. Дума для предсѣдательства въ округѣ назначила своего делегата. Собраніе нашло что предсѣдать должно лицо по его выбору; и тотчасъ же аккламаціей выбрало предсѣдателемъ того же делегата, и онъ послѣ нѣ­котораго колебанія согласился принять предсѣдательство въ силу этого избранія, а не назначенія, въ удовлетвореніе тон­кости различенія потребованнаго собраніемъ.

Не такъ пошло дѣло, говоритъ Мармонтель, въ собраніи избирателей. Большая часть прибыла еще въ здравомъ на­строеніи. Но тутъ опустилась на насъ цѣлая туча интрига­новъ, принесшая заразительное вѣяніе какимъ она надыша­лась въ совѣщаніи Дюпора, одного изъ главныхъ парламент­скихъ мутителей… Предыдущею зимой онъ открылъ какъ бы школу республиканизма, куда друзья его привлекали умы наи­болѣе экзальтированные или способные сдѣлаться таковыми. Я наблюдалъ этотъ разрядъ людей, толкущихся и шумя­щихъ, перебивающихъ рѣчь одинъ другаго, нетерпѣливыхъ какъ бы выставиться, старающихся скорѣе записаться на спискѣ ораторовъ. Не много времени потребовалось чтобъ усмотрѣть какое будетъ ихъ вліяніе. А переходя мыслію отъ частнаго примѣра къ общему наведенію, я убѣдился что такъ было во всѣхъ общинахъ: всюду тѣ же органы партіи сму­ты,—судейскій людъ знакомый съ шиканой и пріобыкшій го­воритъ публично. Дознанная истина — никакой народъ не управляется самъ собою. Мнѣніе, воля собранной, болѣе или менѣе многочисленной, группы людей всегда, или поч­ти всегда, есть не иное что какъ толчокъ данный ей не­большимъ числомъ людей, иногда однимъ человѣкомъ, за­ставляющимъ ее думать и хотѣть, движущимъ ею и ее направляющимъ. У народа есть свои страсти, но страсти эти какъ бы спятъ, ожидая голоса который ихъ разбудитъ и раздражитъ. Ихъ сравниваютъ съ парусами корабля остающи­мися праздно повисшими пока не надуетъ ихъ вѣтеръ. Но кто не знаетъ что двигать страсти всегда было задачей кра­снорѣчія и трибуны; а у насъ судебная трибуна была един­ственною школой этого популярнаго краснорѣчія, и тѣ ко­торые въ своихъ судебныхъ рѣчахъ привыкли дѣйствовать дерзостью, движеніемъ, восклицаніями, имѣли большое пре­имущество предъ простыми смертными. Холодная строгость сужденія, умъ солидный и мыслящій, но которому не доста­етъ обилія и легкости словъ, всегда уступитъ пылкости обстрѣленнаго декламатора. Вѣрнѣйшимъ средствомъ распро­странить въ странѣ революціонную доктрину было такимъ образомъ завербовать въ свою партію корпусъ адвокатовъ. И ничего не было легче. Республиканское по характеру, гор­дое и ревнивое своею свободой, склонное къ господству, вслѣдствіе привычки держать въ своихъ рукахъ судьбу сво­ихъ кліентовъ, распространенное по всему королевству, поль­зующееся уваженіемъ и довѣріемъ общества, находившееся въ постоянныхъ сношеніяхъ со всѣми классами, изощренное въ искусствѣ двигать и покорять умъ,—сословіе адвокатовъ должно было имѣть необходимое вліяніе на толпу. Дѣйствуя, одни истинною силой краснорѣчія, другіе шумихой словъ оду­ряющихъ слабыя головы, они господствовали въ обществен­ныхъ собраніяхъ и управляли мнѣніемъ, выступая какъ бы мстители народныхъ обидъ и защитники народныхъ правъ. Извѣстно какой интересъ имѣлъ этотъ корпусъ въ томъ чтобы преобразованіе стало революціей, монархія обра­тилась въ республику. Для него дѣло шло о томъ чтобъ ор­ганизовать свою безсмѣнную аристократію (une aristocratie perpétuelle). Людямъ честолюбивымъ улыбалось быть послѣ­довательно—двигателями республиканскаго замысла, избран­никами призванными къ государственной дѣятельности, зако­нодателями страны, первыми ея сановниками, а затѣмъ и истин­ными властителями. И эта перспектива открывалась не толь­ко судейскому люду, но и всѣмъ классамъ образованныхъ гражданъ“… [i]

Пріятель. Мнѣ кажется, по связи со слѣдующею фра­зой, надлежитъ перевести нашемъ терминомъ—„интеллигент­ному разночинству”.

Авторъ. Согласенъ… „и всему интеллигентному разночин­ству, въ средѣ котораго каждый имѣлъ настолько высокое мнѣ­ніе о своихъ талантахъ чтобы питать тѣ же надежды съ тѣмъ же честолюбіемъ… Подъ неопредѣленнымъ, весьма прельстительнымъ именемъ преобразованія скрывали революцію Эта ошибка объясняетъ успѣхъ, почти всеобщій, плана который, выдвигая впередъ, подъ разными видами, честное, полезное, справедливое, принаравливамея ко всѣмъ характе­рамъ и соглашалъ всѣ желанія. Лучшіе граждане считали себя въ согласіи воли и намѣреній съ самыми злоумышленными. Умы воодушевленные желаніемъ славы и господства слѣдо­вали одному импульсу съ тѣми кѣмъ двигала низкая зависть или позорная страсть хищеній и разбоя. И изъ разнообраз­ныхъ движеній этихъ выходилъ одинъ результатъ—крушеніе государства. Въ этомъ оправданіе очень многихъ считавших­ся злоумышленными, но бывшихъ только заблудшимися.

Что нѣсколько человѣкъ съ природой тигра дѣйствительно за­мыслили революцію въ томъ видѣ какъ она свершилась—это можно понять. Но чтобы французская нація и даже простой на­родъ, не бывшій еще развращеннымъ, дали свое согласіе на этотъ варварскій, нечестивый, святотатственный заговоръ— этого никто, полагаю, не осмѣлится утверждать. Ложно, слѣдо­вательно, говорить что преступленія революціи были престу­пленіями націи, и я далекъ отъ мысли чтобы кто-нибудь изъ товарищей моихъ въ избирательномъ собраніи могъ сколько- нибудь ихъ предвидѣть. Я увѣренъ что группа адвокатовъ и судейскихъ, поддержанная кортежемъ честолюбивыхъ респу­бликанцевъ жаждавшихъ, какъ и они, прославиться въ совѣ­тахъ свободнаго народа, прибыла къ намъ исполненная слѣ­паго энтузіазма къ общественному благу. Тарже, отличав­шійся какъ адвокатъ и пользовавшійся впрочемъ у насъ хоро­шею репутаціей, игралъ первую роль. Правительство прислало предсѣдать въ нашихъ собраніяхъ гражданскаго намѣстника (lieutenant civil). Это была ошибочная мѣра, которая не могла удержаться. Собраніе существенно свободное должно было имѣть предсѣдателя изъ своей среды и по выбору. На­мѣстникъ съ достоинствомъ исполнилъ свое порученіе, и мы удивлялись его твердости и благоразумію. Но это было тщет­но. Адвокатъ Тарже поддерживалъ противную сторону и за такую защиту правъ собранія былъ провозглашенъ его пред­сѣдателемъ. Боецъ, давно испытанный въ судебныхъ схват­кахъ, вооруженный увѣренностію и дерзостію, снѣдаемый честолюбіемъ. окруженный свитой шумныхъ хлопальщиковъ, онъ началъ вкрадываться въ умы въ качествѣ человѣка ми­ролюбиваго, склоннаго къ соглашеніямъ. Но когда овладѣлъ собраніемъ состоявшимъ изъ новичковъ въ общественныхъ дѣлахъ, онъ поднялъ голову и сталъ держать себя съ высо­комѣріемъ. Онъ диктовалъ мнѣніе вмѣсто того чтобы, какъ требовала его должность, вѣрно излагать положеніе обсуждаемыхъ вопросовъ, собирать, резюмировать, выражать мнѣ­ніе собранія. Наша обязанность не ограничивалась выборомъ депутатовъ; мы должны были кромѣ того выразить въ нака­захъ наши желанія, жалобы, просьбы. Это давало поводъ къ новымъ декламаціямъ. Неопредѣленныя слова: равенство, свобода, верховенство народа, звучали въ нашихъ ушахъ. Каждый понималъ и излагалъ ихъ по-своему. Всюду, въ постановленіяхъ полиціи, финансовыхъ распоряженіяхъ, во всей градаціи властей, на которыхъ покоились обще­ственный порядокъ и общественное спокойствіе,—не бы­ло ничего въ чемъ бы не усматривалась тираннія. Приписы­вали смѣшную важность самымъ мелкимъ подробностямъ. Ограничусь однимъ примѣромъ. Шла рѣчь о городской стѣ­нѣ и парижскихъ заставахъ выставлявшихся какъ ограда звѣрей, оскорбительная для человѣка. „Я видѣлъ, говоритъ одинъ изъ ораторовъ, да, я видѣлъ, граждане, на заставѣ Св. Виктора, на одномъ изъ столбовъ, скульптурное изображеніе, повѣрите ли какое? Я видѣлъ огромную голову льва съ от­верстою пастью, изрыгающаго цѣпи коими онъ какъ бы гро­зилъ проходящимъ. Можно ли придумать болѣе страшную эмблему деспотизма и рабства“. Ораторъ подражалъ даже рыканью льва. Аудиторія была взволнована. А такъ какъ я очень часто проходилъ мимо заставы Св. Виктора, то дивил­ся какъ не поразила меня такая ужасающая фигура. Въ тотъ же день, проходя мимо заставы, я обратилъ на нее особое вниманіе. И что же увидѣлъ? На пилястрѣ для украшенія былъ сдѣланъ щитъ повѣшенный на тонкой цѣпи, которую скульпторъ прикрѣпилъ къ небольшой львиной мордѣ, какъ бываетъ у дверныхъ молотковъ или у фонтанныхъ крановъ!

Интрига также имѣла свои тайные комитеты, гдѣ совле­кала съ себя всякое уваженіе къ нашимъ святѣйшимъ пра­виламъ и священнѣйшимъ предметамъ. Не щадились ни нра­вы, ни религіозное почтеніе. По ученію Мирабо, разсматри­вались какъ несогласныя и несовмѣстныя политика и нрав­ственность, религіозный духъ и духъ патріотическій, старые предразсудки и новыя добродѣтели. Указывали что при едино­личномъ правленіи королевская власть и тираннія, повиновеніе и рабство, сила и притѣсненіе нераздѣлимы между собой. Напротивъ того, безумно преувеличивались надежды обѣщанія съ того момента какъ народъ войдетъ въ свои права равенства и независимости. Казалось что тогда начнется управленіе людей изъ золотаго вѣка. Народъ свободный, справедливый, мудрый, всегда вѣрный себѣ, всегда удачно выби­рающій своихъ совѣтниковъ и министровъ, умѣренный въупотребленіи своей силы и своего могущества, никогда не впадетъ въ заблужденіе, никогда не будетъ обманутъ, никогда не подпадетъ господству тѣхъ кому довѣрилъ власть, никогда не будетъ порабощенъ ими. Его изволенія будутъ его законами, его законы составятъ его счастье. Хотя я былъ почти одинокъ и партія моя ослабѣвала ото дня ко дню въ избирательномъ собраніи, я не переставалъ твердить всѣмъ кто хотѣлъ меня слушать, какъ грубъ и легокъ казался мнѣ этотъ способъ импонировать помощію безстыдныхъ декламацій. Мои правила были извѣстны и я не скрывалъ ихъ Нашлись люди на ухо сообщавшіе—онъ де другъ министровъ осыпанъ благодѣяніями короля. Выборы произошли. Я выбранъ не былъ, мнѣ предпочли аббата Сіеса. Я благода­рилъ судьбу за мое исключеніе, ибо начиналъ предвидѣть что будетъ происходить въ національномъ собраніи“. Мармонтель приводитъ затѣмъ свой разговоръ съ Шамфоромъ. на который мы уже обратили вниманіе.

О депутатствѣ Мармонтеля есть у Бальи любопытныя строки. 8 мая (когда національное собраніе уже открылось, но парижскіе депутаты еще не были выбраны) Тарже сооб­щилъ собранію избирателей что правительство запретило по­явившійся первый нумеръ Журнала Мирабо Journal des États Généraux. Начались длинныя пренія о дѣлѣ на обсужденіе котораго собраніе избирателей не имѣло никакого права. Рѣ­шено протестовать противъ распоряженія, не высказывая впрочемъ ни одобренія, ни порицанія журналу, но ссылаясь на „свободу печати требуемую всею Франціей“ и фактиче­ски,—прибавляетъ Бальи,—допущенную правительствомъ въ послѣднее время, когда „всяческія писанія встрѣчали явную терпимость, и терпимость эта, продолжаясь, стала дѣйстви­тельною свободой“. Дворянство высказалось въ томъ же ду­хѣ, прибавивъ что самый журналъ не одобряетъ. Духовен­ство признало что распоряженіе сдѣлано въ силу неотмѣнен­ныхъ законовъ и потому протесту не подлежитъ. Бальи замѣчаетъ что на законной почвѣ духовенство было право, но прибавляетъ что „постановленіе двухъ другихъ сословій было продиктовано силой обстоятельствъ и общественною поль­зой“. Замѣчаніе не лишенное поучительности. Въ эту эпо­ху слово законъ не сходило съ ума, но на дѣлѣ все бы­ло актомъ рѣшительнаго произвола. „Я сказалъ, продол­жаетъ Бальи, что рѣшеніе было принято единогласно. Это правда, но за исключеніемъ одного члена. Когда пошли на голоса, я замѣтилъ что не поднялся только г. Мармонтель. Онъ сидѣлъ во второмъ ряду и слѣдовательно былъ закрытъ тѣми которые поднялись. Я ничего не сказалъ. Но несмотря на видимое единогласіе, кто-то, безъ сомнѣнія изъ злой шут­ки, потребовалъ чтобы было также спрошено—кто не согласенъ, что тогда не всегда соблюдалось. Предсѣдатель долженъ былъ исполнить требованіе. Мармонтель имѣлъ мужество подняться одинъ. Не будучи его мнѣнія, я удивился однако его твер­дости дѣлающей ему честь въ этомъ отношеніи. Но неудо­вольствіе какое онъ навлекъ на себя сущностью своего мнѣ­нія заставило меня предвидѣть что депутатомъ онъ не будетъ“.

Бальи въ своихъ мемуарахъ подробно, по днямъ, описыва­етъ что происходило въ собраніи избирателей. „Въ собра­ніи, говоритъ онъ, было два господствующіе класса: купцы и адвокаты… Относительно писателей и академиковъ я замѣтилъ въ собраніи нѣкоторое нерасположеніе… Купцы мало знали писателей, а адвокаты, которые могли ихъ оцѣнить, были постоянно съ ними въ соперничествѣ. Оттого писате­ли и не выдвинулись. А имъ слѣдовало бы быть въ едине­ніи съ адвокатами. Писатели и адвокаты были самые сво­бодные люди при старомъ порядкѣ… Но почему же такъ немногіе изъ писателей выдвинулась въ первый рядъ въ революціи?“ Не забудемъ что Бальи говорилъ о писате­ляхъ перворазрядныхъ и о первыхъ рядахъ революціи. Явленіе объясняетъ онъ главнымъ образомъ философ­скою и простою осторожностью. „Многіе среди борьбы силъ могли имѣть обманчивую мудрость выжидать событій и не спѣшить признать новую и законную (?) власть. Такіе расчеты свойственны людямъ слабымъ, но у многихъ эта робость проистекла изъ болѣе благороднаго источника. Фи­лософъ любитъ свободу, знаетъ достоинство человѣка, но прежде всего требуетъ чтобы миръ былъ вокругъ него; онъ желаетъ чтобы свѣтъ распространялся, человѣчество восполучило свои права, но постепенно, безъ усилія. Онъ боит­ся потрясеній и насильственныхъ революцій“. Признавая что „нѣсколько побольше этого философскаго духа не повредило бы національному собранію“, свой собственный образъ мыслей Бальи объясняетъ такъ. „Для меня, говоритъ онъ, первый за­конъ былъ воля націи. Какъ только она была собрана я зналъ только ея верховную волю. На моихъ мѣстахъ я былъ чело­вѣкомъ націи: я умѣлъ только повиноваться“. Нѣтъ основаній заподозрѣвать искренности этой исповѣди. Первые успѣхи на аренѣ политической популярности,—для которой краеуголь­нымъ камнемъ послужилъ академическій отчетъ о печаль­номъ состояніи госпиталей, успѣхи, встрѣченные съ опасе­ніемъ и робкою радостію, неожиданные и смутно ожидаемые увлекли мягкаго академика трехъ академій (Бальи былъ чле­номъ Академіи Наукъ, Академіи Надписей и Французской Ака­деміи). Помогали также значительно развитый инстинктъ внѣшней представительности и вкусъ ко внушительной пыш­ности власти. Ливрейныхъ лакеевъ какихъ завелъ Бальи бу­дучи потомъ меромъ Парижа не могли простить ему демо­кратическіе журналисты. Въ запискахъ онъ очень сожалѣетъ что депутаты не соблюдали формы, такъ что входившій въ собраніе „видѣлъ законодателей въ томъ же костюмѣ въ ка­комъ встрѣчалъ молодыхъ глупцовъ на улицахъ, пѣшкомъ или въ виски“ (модная двухколеска). Но разъ увлеченный по­токомъ, Бальи въ дальнѣйшей дѣятельности обнаруживалъ неуклонную преданность волѣ собранія, въ которомъ видѣлъ націю. Воля эта была для него нѣчто священное. Республи­канцемъ онъ не былъ, и оскорбительно привѣтствуя короля при въѣздѣ послѣ 5 октября въ Парижъ подъ эскортой пьяныхъ бабъ и дикой черни, словами „народъ завоевалъ своего короля“, искренно думалъ что миритъ монархическое начало съ началомъ народнаго верховенства. Жена Бальи была про­ницательнѣе мужа. Когда будущій первый депутатъ Парижа сообщилъ ей о происходившемъ въ избирательномъ собраніи, „ея воображеніе рисовало перспективу будущихъ бѣдъ, и ча­стныхъ и общихъ бѣдъ,—гражданской войны. Она желала чтобъ я не вмѣшивался въ эту междуусобицу”. Рокъ увлекъ „до излишества робкаго”, по его выраженію, Бальи, ко­лебавшагося между спокойствіемъ скромной доли и тревога­ми политической дѣятельности.

Бальи смотрѣлъ на собраніе избирателей сквозь радужную призму неожиданнаго успѣха. Но и изъ его описанія уже видно какая неурядица царствовала въ этомъ первомъ пред­ставительномъ собраніи. На первомъ планѣ упоеніе своими „правами“ и самое ревнивое отношеніе ко всякой иной вла­сти кромѣ собственной. Даже уступчивый и самъ уже воз­бужденный Бальи, рискуя выборомъ, нашелъ что въ первомъ параграфѣ наказа выборнымъ собраніе перешло мѣру, име­нуя права представителей верховными. Наказъ начинался, говоритъ Бальи, „воспрещеніемъ депутатамъ всякаго дѣй­ствія которое бы могло унизить достоинство свободныхъ гражданъ идущихъ пользоваться верховными правами (qui viennent exercer les droits souverains)“. Воспрещеніе подразумѣвало главнымъ образомъ унизительный обычай, согла­сно которому среднее сословіе должно было обращаться къ королю на колѣнахъ“. Вѣрный исторіи моихъ мыслей, го­воритъ Бальи, возвышавшихся, но съ умѣренностію, къ свободѣ, помню что рукоплеща ото всего сердца уничто­женію этого обычая, я не одобрялъ эпитета верховный не потому чтобы собранная нація не могла и не должна была пользоваться своими правами верховенства (ses droits de souverain), но мнѣ казалось что таковое заявленіе могла сдѣлать цѣлая нація, а не часть ея какую мы представляли собою. Мы не могли скрывать отъ себя что верховныя права доселѣ находились въ другихъ рукахъ, и проистекав­шая изъ нихъ власть была налицо” (Mém., I, 35). Первый параграфъ прошелъ въ такой редакціи: „предписываемъ на­шимъ представителямъ безусловно не подчиняться ничему что могло бы оскорбить достоинство свободныхъ гражданъ пришедшихъ чтобы пользоваться верховными правами націи“.

Согласно королевскому регламенту на собраніи долженъ былъ предсѣдать гражданскій намѣстникъ. Собраніе, какъ мы уже знаемъ изъ разсказа Мармонтеля, немедленно за­явило что само должно избрать предсѣдателя и съ аккла­маціей готово было выбрать того же намѣстника. Нача­лись безконечныя пренія будетъ ли онъ предсѣдать въ качествѣ назначеннаго по регламенту или въ качествѣ сво­бодно избраннаго. Кончилось тѣмъ что намѣстникъ уда­лился. Ораторствовавшій Тарже былъ выбранъ предсѣдате­лемъ, Бальи секретаремъ. При повѣркѣ полномочій въ по­слѣдствіи въ Національномъ Собраніи отступленіе отъ регла­мента было замѣчено, но собраніе не сочло неправильностію это явное нарушеніе. Предсѣдатель и секретарь принесли присягу „націи и собранію“ непредвидѣнную регламентомъ. Начались занятія, сношенія съ другими сословіями, состав­леніе наказа. Рѣшено требовать чтобы будущая конститу­ція начиналась объявленіемъ правъ человѣка. Составленъ проектъ объявленія, заключавшій въ себѣ главныя изъ по­ложеній наименованныхъ въ послѣдствіи „принципами 1789 года“. Всѣ люди равны въ правахъ; законъ есть выраже­ніе общей воли; государственная власть обезпечиваетъ его исполненіе и т. д. Затѣмъ—основанія конституціи тѣ самыя которыя потомъ получили осуществленіе. Наказъ оканчивался пожеланіемъ чтобы Бастилія была разрушена, площадь срав­нена и на ней поставленъ монументъ—колонна благородной и простой архитектуры съ надписью: „Лудовику XѴI воз­становителю общественной свободы“ (à Louis XѴI restaura­teur de la liberté publique). Подобныя желанія, чтобы былъ воздвигнутъ монументъ Лудовику XVI, были высказаны не въ Парижѣ только. Они встрѣчаются въ наказахъ Ліона, Марселя, Манта, въ Э (Аіх),—всюду въ болѣе или менѣе вос­торженныхъ выраженіяхъ. Въ Мантѣ предлагается наименовать короля Лудовика XVI „Французомъ“ (surnommé le Français en consideraiion de tout ce que la France devra à ce prince magnanime. Arch. pari. III, 665). Городъ Ліонъ требуетъ по­ставить „Лудовику XѴI, возстановителю свободы и правъ націи, памятникъ который навѣки сохранилъ бы воспомина­ніе о его благодѣяніяхъ и нашей благодарности“.

Пріятель. Такъ говорила революція о королѣ въ 1789 году. Могъ ли кто во Франціи предвидѣть что будетъ чрезъ четыре года говориться офиціально въ высшемъ государствен­номъ учрежденіи о томъ же несчастномъ королѣ? Какая про­пасть между этими словами и тѣмъ что произносилъ напри­мѣръ съ трибуны Конвента на позоръ своей страны и ея исторіи, слабодушный, не знавшій никакого нравственнаго удержа Камиль Демуленъ. „Для республиканца,—говорилъ этотъ рабъ краснаго словца, дорого потомъ поплатившій­ся,—для республиканца всѣ люди равны. Я ошибаюсь. Вы знаете что есть одинъ человѣкъ на котораго истинный рес­публиканецъ не можетъ смотрѣть какъ на человѣка. Въ немъ можетъ онъ видѣть, какъ Гомеръ или Катонъ (?), только дву­ногаго людоѣда (une bipède antropophage). Этотъ враждебный звѣрь есть король“ (Oeuvra de С. Demoulins, II, 95).

Авторъ. Въ первые дни собранія избирателей на ули­цахъ Парижа произошелъ эпизодъ на которомъ слѣдуетъ остановиться съ нѣкоторымъ вниманіемъ. Мы мимоходомъ упоминали объ этомъ эпизодѣ въ нашей восьмой бесѣдѣ 27 апрѣля въ Сентъ-Антуанскомъ предмѣстьѣ была разграб­лена обойная фабрика Ревельйона, человѣка весьма уважа­емаго, бывшаго избирателемъ вмѣстѣ съ Бальи. Это было первое серіозное уличное движеніе, проба и прелюдія рево­люціонныхъ дней. Для насъ событіе интересно чертами ана­логіи съ недавними печальными эпизодами въ разныхъ горо­дахъ—разграбленіемъ еврейскихъ лавокъ и жилищъ, аналогіи не въ смыслѣ революціонной прелюдіи, а въ томъ отношеніи какъ трудно бываетъ въ случаяхъ уличныхъ безпорядковъ раскрыть движущія нити. Сохранилось не мало показаній и описаній разгрома фабрики Ревельйона, о многомъ можно догадываться, но нити такъ и остались не прослѣжен­ными. Дѣло очевидно было подстроено. Въ карманахъ нѣкоторыхъ убитыхъ оборвышей находили деньги, очевид­но выданныя за участіе въ разгромѣ. Когда безпорядки подготовлялись, полицейскіе шпіоны сообщали (Besenval, Mém., 354) что „видѣли людей возбуждавшихъ волненія и даже раздававшихъ деньги“. Несомнѣнно дѣло шло со стороны революціонной партіи, но отъ кого именно, съ какими ближайшими цѣлями? Это, полагать надо, навсегда оста­нется столь же не яснымъ какъ не ясны доселѣ мотивы и нити нашего еврейскаго погрома. Есть еще черта сход­ства. Она отмѣчена Тулонжономъ (современникомъ — авто­ромъ исторіи революціи, членомъ Національнаго Собранія). „Въ толпѣ, говоритъ онъ, была замѣтна своего рода полиція, вмѣстѣ и варварская и безкорыстная. Явно былъ приказъ все жечь и разрушать; но кто осмѣливались утаскивать, воро­вать, были тотчасъ избиваемы. Едва одѣтые, въ лохмотьяхъ, оборванцы приносили часы, дорогія вещи и бросали въ огонъ, крича: „ничего не хотимъ уносить“. Очевидно что люди эти были не иное что какъ преданныя орудія тѣхъ кто ими заправ­ляли“. Фактическая часть событія особенно точно изложена Тэномъ (II, 37) главнымъ образомъ на основаніи архивныхъ документовъ и показаній Безанваля распорядившагося усми­реніемъ волненія и самого Ревельйона (послѣднее напечатано въ числѣ pièces justificatives при мемуарахъ Ферьера). Предъ событіемъ, въ столицу былъ значительный наплывъ „сторонней сволочи“ которая, вмѣстѣ съ туземною, среди низшаго класса,, сильно угнетеннаго дороговизной хлѣба въ этотъ голодный годъ, составила обильный матеріалъ для вербовки революціон­ныхъ шаекъ. Пущенъ былъ слухъ будто богатый фабрикантъ Ревельйонъ въ избирательномъ собраніи своего округа „дурно  говорилъ“ о народѣ, сказалъ будто бы что пятнадцати су въ день довольно чтобы прокормиться работнику съ семьей. Это была чистая клевета; ничего даже подобнаго не говорилъ Ре­вельйонъ.

Пріятель. Не было бы кажется особаго преступленія еслибъ и сказалъ.

Авторъ. У Ревельйона не было рабочаго получавшаго менѣе двадцати пяти су; и въ 1788 году, сокративъ работы, онъ не отпустилъ ни одного рабочаго. Всѣ свидѣтельства въ его пользу. Онъ повидимому былъ жертвой чьей-то личной злобы. Броженіе среди черни обнаружилось въ воскресенье 26 апрѣля. Въ понедѣльникъ, день когда „опохмѣлялись“ (l’autre jour d’oisiveté et d’ivrognerie, по выраженію Тэна) на улицахъ бродили толпы. Купцы стали запирать лавки. Густая шайка съ дубинами шла по улицѣ Св. Северина посылая проклятія духовенству. Другая—та­щила чучело изображавшее Ревельйона украшеннаго орде­номъ Св. Михаила (въ числѣ преступленій Ревельйона рас­пускали что онъ долженъ получить отъ правительства эту награду). Чучело было сожженно на Гревской площади. Толпа направилась къ дому Ревельйона, но тамъ успѣли со­брать стражу и толпа двинулась все разносить въ домѣ одного пріятеля Ревельйона. Угомонились только въ полночь. На другой день буйства продолжались цѣлый день. У Сентъ-Антуанскихъ воротъ останавливаютъ проходящихъ, спрашива­ютъ за среднее ли они сословіе или за дворянское, заставля­ютъ дамъ выходить изъ каретъ и кричать; да здравствуетъ сред­нее сословіе! Лозунгъ повторялся со смысломъ и безъ смысла: вечеромъ нищіе-оборвыши просили милостыню—„сжальтесь надъ бѣднымъ среднимъ сословіемъ“. Домъ Ревельйона разне­сенъ. „Выламываютъ, описываетъ онъ, двери, снимаютъ ихъ, врываются въ садъ, предаются неистовствамъ невообразимымъ. Въ трехъ мѣстахъ поджигаютъ и бросаютъ въ огонь дорогія ве­щи, затѣмъ мебель, провизію, бѣлье, экипажи, счеты. Когда не­чего жечь, бросаются на внутреннія украшенія комнатъ: лома­ютъ двери, рамы, разбиваютъ въ куски или точнѣе въ пыль зеркала, отрываютъ мраморные наличники съ каминовъ, выры­ваютъ даже желѣзныя перила. Присоединяя низость къ бѣ­шенству, утаскиваютъ значительную часть моихъ денегъ“. Въ подвалахъ пьютъ что попало, опорожняютъ бутыли съ ла­комъ и кислотами. Нѣкоторые умираютъ въ конвульсіяхъ. Мятежъ наконецъ прекращенъ военною силой. Убитыми и ра­неными легло болѣе четырехсотъ человѣкъ. „Парижъ, гово­ритъ Безанвалъ, смотрѣлъ на меня какъ на избавителя. Я не могъ нигдѣ показаться чтобы не услыхать похвалы и словъ благодарности. Не то въ Версалѣ. Никто не показалъ мнѣ малѣйшаго знака удовольствія, никто даже слова не сказалъ о происшедшемъ“.

Относительно источника мятежа Безанвалъ дѣлаетъ та­кое замѣчаніе: „это былъ взрывъ подготовленный враждеб­ною рукой. Я думалъ что онъ идетъ изъ Англіи, ибо не рѣшался еще вполнѣ подозрѣвать герцога Орлеанскаго“. Мар­кизъ де-Ферьеръ прямо приписываетъ событіе эмиссарамъ герцога Орлеанскаго, приставшаго къ революціонной партіи. Что такое было общее мнѣніе при дворѣ упоминаетъ и Лакретель (ѴII, 24), Тулонжонъ (I, 33) приписываетъ дѣло „людямъ замышлявшимъ уже революцію“ и желавшимъ сдѣлать пробу. Бальи, не имѣвшій, повидимому, точныхъ свѣдѣній о по­дробностяхъ происшествія,—такъ какъ говоритъ: „я не слы­халъ чтобы кто-нибудь погибъ въ столкновеніи“,—относитель­но происхожденія событія замѣчаетъ: „я узналъ потомъ что возмущеніе это весьма вѣроятно было связано съ причинами тайными и общими и было прелюдіей возмущеній имѣвшихъ послѣдовать“. Со стороны революціонной партіи былъ пущенъ слухъ, распространившійся несмотря на явную нелѣпость, будто правительство нарочно, если не возбудило, то дало разгорѣться мятежу чтобъ имѣть поводъ къ утѣснительнымъ мѣрамъ и будто Безанвалемъ были недовольны зачѣмъ скоро потушилъ. Сохранилось письмо (помѣщено въ приложеніяхъ перваго тома мемуаровъ де-Ферьера 428), къ королю какого- то свидѣтеля событія пожелавшаго „защитить дѣло жалобна­го человѣчества (de l’humanité plaintive) гласящаго его устами“. „Не буду говорить вашему величеству, замѣчаетъ очевидецъ, о глухихъ слухахъ распространяющихся въ пуб­ликѣ, которые приписываютъ причину несчастнаго событія врагамъ общаго блага имѣющаго быть утвержденнымъ собра­ніемъ націи, ибо это затронетъ ихъ личные интересы.

Воздержусь (?) повторять, какъ утверждаютъ, что ихъ преступными руками подкуплена продажная шайка людей обуревае­мыхъ нищетой“. Письмо обвиняетъ власть въ бездѣйствіи въ началѣ и въ суровости потомъ. „Какая картина! Я ви­дѣлъ, государь, какъ окна болѣе двадцати домовъ были про­низаны пулями, земля обагрена кровью, трупы жертвъ борящихся со смертью въ послѣднемъ издыханіи. Жены плачутъ о мужьяхъ, дѣти жалостно взываютъ къ почившимъ родите­лямъ, цѣлыя семьи рыдаютъ, стенаютъ, вырываютъ волосы“. Письмо, свидѣтельствующее какъ старались представить дѣло съ революціонной стороны, оканчивается воззваніемъ къ Неккеру, единственной опорѣ Франціи (seul soutien de la France).

Пріятель. Какое фальшивое изложенія этого и другихъ революціонныхъ событій находимъ у Мишле! Трудно объ­яснить это однимъ увлеченіемъ. Развѣ допустимъ въ авто­рѣ такое сознаніе: я увлекаюсь и въ качествѣ увлекающа­гося мнѣ позволительно изображать факты въ ложномъ освѣ­щеніи. По изображенію Мишле, правительство развернуло внушительную силу, помышляя какъ бы пресѣчь движеніе. „Парижъ былъ (I, 9) наполненъ войсками, улицы патрулями; мѣста выборовъ окружены солдатами. Ружья заряжались на улицѣ предъ толпой. Въ виду этихъ тщетныхъ оказательствъ избиратели были тверды. Едва собравшись, они смѣсти­ли предсѣдателей данныхъ имъ королемъ. Важная мѣра, первый актъ національнаго верховенства. Его надлежало завое­вать и основать право. Внѣ правъ какая гарантія, какая серіозная реформа“. Это говорится о томъ времени когда не было тѣни угрожающихъ дѣйствій со стороны правительства, не требовалось никакого мужества со стороны избирателей: дѣлали совершенно что хотѣли; когда по свидѣтельству Ка­миля Демулена (мы приводили это свидѣтельство) „полиція была парализована во всѣхъ членахъ, патріоты одни поднима­ли голосъ“. Актъ произвола выставляется какимъ-то основані­емъ права. Далѣе Мишле описываетъ будто бы въ то время ког­да собранные избиратели занимались составленіемъ для наказа объявленія о правахъ человѣка (не точно: собраніе занималось этимъ не 27 апрѣля, а позже) „страшный шумъ прервалъ за­нятія. Толпа въ лохмотьяхъ явилась, требуя головы одного изъ членовъ собранія, избирателя Ревельйона“. Ничего этого не было, какъ видимъ изъ мемуаровъ Бальи, гдѣ описаны всѣ подробности засѣданій. Никакой толпы въ собраніе не явля­лось. Разграбленіе было 28 апрѣля, когда избиратели не собирались, а 27, при первыхъ попыткахъ, Ревельйонъ от­сутствовалъ въ собраніи, тѣмъ не менѣе сохранившемъ его въ числѣ коммиссаровъ для составленія наказа.

И Мишле дивится бездѣйствію властей; замѣчаетъ что если бы мятежъ распространился „все бы перемѣнилось; дворъ имѣлъ бы прекрасный предлогъ стянуть армію къ Парижу и Версалю (за страницу Парижъ былъ уже наполненъ войска­ми) и прямой поводъ отложить собраніе представителей“. А между тѣмъ собраніе избирателей по свидѣтельству Бальи (I, 16) обвиняло правительство зачѣмъ торопится созывомъ на 4 мая, дѣлаетъ де это нарочно чтобы „лишить Парижъ выгоды какую мы можемъ извлечь изъ своего представи­тельства“. „Кто хотѣлъ, спрашиваетъ Мишле, замедлить со­браніе представителей, кто находилъ нужнымъ устранить из­бирателей, кто имѣлъ выгоду отъ мятежа? Одинъ дворъ, надо сознаться. Дѣло было такъ для него кстати что можно подумать онъ его и устроилъ. Впрочемъ болѣе вѣроятно что не онъ началъ, но видѣлъ съ удовольствіемъ, ничего не сдѣ­лалъ къ прекращенію и сожалѣлъ что дѣло кончилось“. Это завѣдомо фальшивое заключеніе въ духѣ того что въ эпоху событія распускалось врагами правительства историкомъ вы­тянуто изъ того обстоятельства что при дворѣ холодно встрѣтили Безанваля—зачѣмъ употребилъ рѣшительныя мѣ­ры. Между тѣмъ какъ понятна эта встрѣча! Въ дѣлѣ не­сравненно болѣе обширномъ и важномъ, развѣ у насъ усми­ритель мятежа 1863 года, графъ Муравьевъ, не былъ встрѣ­ченъ подобнымъ образомъ во вліятельныхъ весьма сферахъ? Риторическое письмо сентиментальнаго гражданина къ коро­лю, о которомъ ты упомянулъ, сѣтуетъ зачѣмъ военный начальникъ не обратился къ грабителямъ съ рѣчью, а упо­требилъ силу. Самое было бы время произносить рѣчи! Не упустилъ бы случая посѣтовать и Мишле, но это не подхо­дило подъ его систему изложенія. И о крутости мѣръ Безан­валя и даже о значительности числа убитыхъ онъ умалчиваетъ. Вотъ какъ пишется исторія!

Авторъ. Парижскіе выборы могутъ дать понятіе и о томъ что вообще происходило въ непривилегированныхъ про­винціяхъ (pays d’élection). Въ привилегированныхъ явленія были своеобразны. Въ Дофинэ выборы были въ духѣ новыхъ идей. Въ Бретани привилегированные классы оказали сопротивленіе правительственнымъ мѣрамъ и дѣло дошло до междуусобныхъ столкновеній. 30 декабря, когда сословные чины собрались въ Реннѣ, депутаты средняго сословія объявили что примутъ участіе въ засѣданіи не прежде какъ будутъ удовлетворены ихъ требованія: отмѣна всякихъ привилегій по отношенію къ налогамъ, право средняго сословія самому избирать представителей (они назначались мерами) и увели­ченіе ихъ числа. Отказъ былъ доведенъ до свѣдѣнія прави­тельства. Послѣдовало заключеніе королевскаго совѣта при­знавшее отказъ незаконнымъ, но вмѣстѣ съ тѣмъ отсрочив­шее открытіе мѣстнаго собранія. Это было принято какъ торжество партіи враждебной привилегированнымъ сослові­ямъ. Были шумныя сборища съ восторженными криками: „да здравствуетъ король“; зажигались иллюминаціи. Дворянство рѣшило не расходиться, и чтобъ оправдать свой образъ дѣй­ствій выдало декларацію въ которой разъясняло свою готов­ность на всякое уравненіе податей и обвиняло представителей средняго сословія въ затяжкѣ засѣданій, имѣвшихъ де цѣлью облегчить народныя нужды. Декларація была переведена на мѣстные говоры и распространяема въ деревняхъ. Эта декла­рація послужила ближайшимъ поводомъ къ междуусобнымъ столкновеніямъ. Въ виду явнаго поощренія правительства притязаніямъ заявлявшимся отъ имени средняго сословія, пар­тіи, которую можно назвать революціонною удалось возбудить сильную агитацію противъ дворянства. Для насъ весьма лю­бопытно что орудіемъ агитаціи въ этомъ случаѣ явилась „учащаяся молодежь“. Это явленіе, ставшее у насъ съ шести­десятыхъ годовъ обыкновеннымъ, во Франціи въ ту эпоху было довольно исключительнымъ. Кромѣ Бретани мнѣ не случалось встрѣтить указаній на участіе школьнаго міра въ области поли­тической агитаціи. Но здѣсь образовались многолюдные кружки изъ студентовъ юридическаго и медицинскаго факультетовъ; къ нимъ присоединилась младшая часть судейскаго персо­нала—клерки прокуроровъ и т. д. Эти группы собирались въ Реннѣ, въ Нантѣ и другихъ городахъ, посылали взаимныя депутаціи, печатали свои адресы въ которыхъ благодарили короля и его министра за „благосклонность къ новымъ мнѣ­ніямъ“ (Baudot, 376); посылали депутаціи къ мѣстнымъ прави­тельственнымъ лицамъ: депутаціи принимались благосклонно. Послѣ дворянской деклараціи, до шестисотъ молодыхъ людей порѣшили давленіемъ силы принудить непокладистое дворян­ство къ уступкамъ. Замѣчательно что безспорные предста­вители „народа“, лавочники, мѣстные торговцы, рабочіе ока­зались, какъ и крестьяне по деревнямъ, на сторонѣ дворянства съ которымъ были тѣсно связаны ихъ матеріальные инте­ресы. Произошли кровавыя столкновенія. Въ Archives parle­mentaires (I, 522) есть любопытный документъ: Достовѣрная реляція о томъ что произошло въ Реннѣ 26, 21 и въ слѣдующіе дни января мѣсяца 1789 года (Relation authentique de ce qui c’est passé à Rennes les 26, 21 et jours suivants du mois de janvier 1189). Документъ этотъ изъ лагеря „молодежи”, явно пристрастно излагающій событія, тѣмъ не менѣе позволяетъ, если отнестись къ нему критически, составить нѣкоторое по­нятіе о томъ что происходило и характеристиченъ нѣкоторы­ми подробностями. „Реляція“ обвиняетъ прежде всего дво­рянство не разошедшееся послѣ предписанной королев­скимъ совѣтомъ отсрочки засѣданій, въ „неповиновеніи, мя­тежѣ противъ самаго законнаго права монарха“: въ „скан­дальномъ протестѣ противъ заключенія совѣта 27 дека­бря 1788 года, за которое вся Франція благословила ко­роля и Неккеръ сдѣлался предметомъ удивленія всей Ев­ропы“, и наконецъ въ изданіи возмутительной деклараціи. Возмущенные этимъ „молодые граждане Ренна, разсказывается въ документѣ, въ соединеніи съ небольшимъ (?) числомъ студентовъ юридическаго факультета, находящихся въ этомъ городѣ, обнародовали со своей стороны печатную декларацію чтобъ опровергнуть по личнымъ своимъ свѣдѣніямъ ложныя показанія вѣроломнаго писанія и представили ее муниципаль­ному собранію и графу Тіару“. Объявленіе это раздражило дворянъ.

Продолжимъ описаніе какъ оно изложено въ реляціи: „Дво­ряне, не будучи въ состояніи поднять противъ народа самый народъ употребляютъ усилія поднять своихъ лакеевъ.” Раз­брасывая деньги, собираютъ подписки, давая по двадцати су за подпись, уговариваютъ рабочихъ, плотниковъ и дру­гихъ собраться на Монмореновомъ полѣ. Собравшуюся толпу спрашиваютъ желаетъ ли чтобы была измѣнена мѣстная кон­ституція составляющая де ея счастье. Кричатъ что надо ее хранить и ходатайствовать объ уменьшеніи цѣны на хлѣбъ „Пьютъ, орутъ и возвращаясь въ городъ кричатъ: мы за дво­рянство, будемъ драться за наши деньги“. Лакей есть ихъ ло­зунгъ; военный крикъ: „бей крѣпче, заработаешь шесть фран­ковъ“. Шайка полупьяныхъ лакеевъ съ палками и дубинами

нападаетъ на кофейную служащую обычнымъ мѣстомъ со­единенія молодежи; шесть молодыхъ людей избиты. И не только молодые люди, но „даже женатые, отцы семействъ, наконецъ всякій кто, не будучи студентомъ правъ и очень мо­лодымъ, сохранялъ нѣкоторый видъ молодости, поражаются палками и камнями”. На другой день послѣ побоища многіе молодые люди запасаются оружіемъ. Послѣ обѣда въ ко­фейную, гдѣ собралось человѣкъ до тридцати молодежи, прибѣгаетъ блѣдный, окровавленный человѣкъ на котора­го напали дворянскіе лакеи. Негодованіе наполняетъ серд­ца, „молодые люди становятся страшными“, идутъ къ мо­настырю гдѣ происходило собраніе дворянства, требуютъ чтобы вышли два члена-устроителя народнаго сборища на Монмореновомъ полѣ. Идутъ переговоры. Отрядъ город­ской стражи остается зрителемъ. Нѣкоторые неудержимые дворяне восклицаютъ что нечего разговаривать и съ писто­летами бросаются на молодежь. Тѣ отвѣчаютъ выстрѣлами. Волненіе распространяется въ народѣ. Идетъ побоище и употребляется въ дѣло огнестрѣльное оружіе. Дворяне дѣй­ствуютъ двустволками. Одна дама высшаго круга (une femme de condition) стоитъ y своихъ оконъ съ двумя пи­столетами въ рукахъ и кричитъ: „не студентъ ли это идетъ?“ Поведеніе парламента не разслѣдовавшаго дѣла воз­мутительно. 30 января на призывъ Реннскаго студенчества прибыла масса молодыхъ людей изъ Нанта. Лозунгомъ было: „да здравствуетъ король, да здравствуетъ графъ Тіаръ!..“ „Насъ здѣсь, сказано въ концѣ реляціи, до девяти сотъ молодыхъ людей изъ Нанта и шесть сотъ остальныхъ. Насъ здѣсь обожаютъ“.

Вотъ краткое содержаніе документа. За устраненіемъ явно фальшиваго освѣщенія, изъ него во всякомъ случаѣ явствуетъ что правительство сквозь пальцы смотрѣло на безпорядки и своимъ образомъ дѣйствій поощряло партію противную дворян­ству, въ свою очередь нашедшему защиту въ мѣстномъ низ­шемъ торговомъ и рабочемъ классѣ, названномъ въ до­кументѣ лакеями, чтобъ обозначить что это были будто бы люди не изъ народа, хотя на самомъ дѣлѣ настоящихъ лакеевъ, очевидно, не могло быть большое число. Нападала по всей видимости молодежь, она же и наиболѣе, повидимому, пострадала. Адвокаты приняли сторону студентовъ и соста­вили мемуаръ на имя короля (Arch. parl. I, 528), въ которомъ говорили между прочимъ: „государь, мы были очевидцами этого преступнаго сборища лакеевъ и дворниковъ (porte-chaises) нахо­дящихся въ услуженіи у дворянъ и судейскихъ сановниковъ“. Жаловались на парламентъ подвергающій дѣло по ихъ мнѣнію пристрастному разслѣдованію. Реннскій университетъ въ свою очередь свидѣтельствовалъ что учащіеся въ немъ не были нападающими въ столкновеніи 26 и 27 января „хотя ихъ и другихъ молодыхъ людей и стараются оклеветать предъ ко­ролемъ и его министрами“. Представленіе въ пользу моло­дыхъ людей было сдѣлано также отъ имени средняго сосло­вія нѣкоторыми его представителями. Наконецъ, въ Archives parl. (1,531) помѣщенъ куріозный протестъ „матерей, сестеръ, женъ и возлюбленныхъ молодыхъ гражданъ города Анжера отъ 6 февраля 1789 года“. „Молодые граждане“ собирались пови­димому, подобно Нантской молодежи, отправиться въ Реннъ на помощь. Протестъ именуется Assemblée et arrêté des mè­res, soeurs, épouses et amantes des jeunes citoyens d’Angers“ и гласитъ: „Мы матери, сестры, супруги и возлюбленныя моло­дыхъ гражданъ города Анжера, собравшіяся въ экстра-орди­нарное собраніе, по прочтеніи постановленій всѣхъ господъ молодежи (de tous messieurs de la jeunesse) и проч., объяв­ляемъ что если безпорядки возобновятся и въ случаѣ отбытія, въ виду соединенія за общее дѣло всѣхъ разрядовъ гражданъ, мы присоединимся къ націи, интересы коей суть наши инте­ресы, и примемъ на себя, такъ какъ сила не нашъ удѣлъ, заботы о багажѣ, провизіи, приготовленіи къ отбытію и вся­ческія заботы, утѣшенія, услуги, сколько отъ насъ будетъ за­висѣть. Протестуемъ противъ всякаго обвиненія въ намѣре­ніи удалиться отъ уваженія и повиновенія какими мы обяза­ны по отношенію къ королю; но заявляемъ что скорѣе по­гибнемъ чѣмъ оставимъ нашихъ возлюбленныхъ (nos amants), нашихъ супруговъ, нашихъ дѣтей и братьевъ, предпочитая безопасности постыднаго бездѣйствія славу раздѣлить съ ними опасность“.

Что касается образа дѣйствія правительства, то вотъ какъ свидѣтельствуетъ о томъ маркизъ Булье (Mém., 71). „Въ ян­варѣ 1789 въ Бретани произошли великіе безпорядки, источ­никъ которыхъ былъ совершенно противоположенъ прежнимъ, возбуждавшимся дворянствомъ и парламентомъ. Въ этотъ разъ буржуазія многихъ большихъ городовъ соединилась въ Реннѣ, вооружилась и повела открытую войну противъ дворянства, съѣхавшагося на собраніе и отъ котораго уже отдѣ­лились члены средняго сословія. Дворянство было въ продол­женіе тридцати шести часовъ осаждено въ его залахъ, затѣмъ подверглось оскорбленіямъ, побоямъ, многіе дворяне были убиты. Начальникъ провинціи, хотя въ Реннѣ и въ Бретани вообще была значительная военная сила, оставался во время безпорядковъ въ бездѣйствіи и не принялъ никакихъ мѣръ къ ихъ прекращенію, хотя баталіонъ гражданъ съ пушками и фурами открыто двигался отъ окраинъ провинціи къ Ренну. По этому поводу я выразилъ г. Монморену (министру ино­странныхъ дѣлъ) мое удивленіе что правительство не прекра­щаетъ безпорядковъ… Онъ, къ моему изумленію, отвѣтилъ: „король слишкомъ недоволенъ Бретонскимъ дворянствомъ и парламентомъ чтобы защищать ихъ отъ буржуазіи, справед­ливо раздраженной ихъ наглостью и оскорбленіями. Пусть раздѣлываются сами, правительство не вмѣшается“. Я отвѣ­тилъ ему: „еслибы дѣло шло о томъ чтобы наказать эти корпораціи, наказанія заслуживающія, вы были бы правы. Но наказать ихъ принадлежитъ королю. А выдавая ихъ мщенію ихъ враговъ и соперниковъ, даже какъ бы поддерживая этихъ послѣднихъ,—такъ должны мы думать,—вы причините великія неурядицы и зажжете пожаръ, который не въ состояніи будете потушить“.—Тогда, отвѣтилъ онъ, если зло разрастется, пошлютъ маршала де Броль (de Broglie) или васъ чтобы воз­становить порядокъ“.—„Ну, не было бы поздно, воскликнулъ я… Монморенъ былъ только органъ Неккера“.

Непокладистое Бретонское дворянство кончило тѣмъ что отказалось послать депутатовъ въ Національное Собраніе.

Кромѣ Бретани крупными явленіями ознаменовались вы­боры въ Провансѣ. Здѣсь выступилъ Мирабо, страстно домо­гавшійся избранія въ Національное Собраніе. Репутація без­нравственности и таланта и высказанная враждебность къ интересамъ привилегированныхъ классовъ дѣлали невозмож­нымъ его избраніе въ средѣ дворянства. На непосредствен­ный выборъ въ средѣ средняго сословія онъ мало разсчитывалъ, имѣя самое невысокое мнѣніе о силѣ и политиче­скомъ смыслѣ этого сословія. „Среднее сословіе (le thiers), пишетъ онъ 21 января 1789 г. (Mém. Ѵ, 247; lettre à М. de Comps), не имѣетъ ни плана, ни свѣдѣній. Съ ожесто­ченіемъ держится за глупости, въ которыхъ неправо и под­ло уступаетъ въ важнѣйшихъ пунктахъ, въ которыхъ право. Что за глупыя дѣти люди!“ Въ другомъ письмѣ отъ 26 января: „тщетно стараюсь сплотнить среднее; воль­ные рабы болѣе дѣлаютъ тирановъ чѣмъ сколько ти­раны дѣлаютъ рабовъ. Никто такъ не вредитъ народу какъ онъ самъ“. Мирабо принялъ такой планъ. Онъ въ средѣ дворянскаго собранія явился защитникомъ правъ средняго класса, обличителемъ привилегій, народнымъ трибуномъ, гла­шатаемъ желаній націи и употреблялъ всяческія усилія чтобы сдѣлать принятую на себя роль повсюду гласною, имя свое раздающимся во всѣхъ ушахъ. Онъ бросился въ эту агитацію со всею энергіей неудержимаго характера и со всею силой великаго ораторскаго таланта. Днемъ произносилъ свои рѣчи, ночью писалъ ихъ для печати и составлялъ брошюры. Наи­болѣе впечатлѣнія произвелъ его печатный Отвѣтъ на про­тестъ противъ рѣчи графа Мирабо о представительствѣ націи. Въ этомъ отвѣтѣ находятся знаменитыя строки: „во всѣхъ странахъ, во всѣ времена аристократія неумолимо преслѣдовала друзей народа. И если по какому-либо невѣдо­мому устроенію судьбы таковой являлся въ ея средѣ, на него въ особенности направляла она свои удары, жаждя вы­боромъ жертвы внушить ужасъ. Такъ погибъ послѣдній изъ Гракховъ. Но пораженный смертельнымъ ударомъ онъ бро­силъ горсть пыли къ небу призывая боговъ-мстителей. Изъ этой пыли родился Марій, Марій менѣе великій истребле­ніемъ Кимвровъ чѣмъ пораженіемъ аристократіи въ Римѣ“.

Усилія Мирабо увѣнчались успѣхомъ. „Головы пекомыя солнцемъ Прованса“, какъ выраЖался онъ о своихъ со­отечественникахъ (Mém., Ѵ, 246), разогрѣлись до небывалаго энтузіазма. Когда, послѣ кратковременной поѣздки изъ Мар­селя въ Парижъ, повидимому за денежными средствами (какъ будто безъ его вѣдома были изданы Письма изъ Берлина, Correspondances de Berlin, заключавшія секретныя донесенія Мирабо о Берлинскомъ дворѣ и изданіе имѣло большой успѣхъ скандала), Мирабо возвращался назадъ, въ городѣ Ламбескѣ его встрѣтили съ поздравленіемъ чины городской думы (Mém., Ѵ, 272). „Тысячи людей; мущины, женщины, дѣти, духовные, солдаты, люди въ орденахъ всѣ кричали: да здравствуетъ графъ Мирабо, да здравствуетъ отецъ отече­ства!… Хотѣли распречь карету.—Друзья, сказалъ онъ,— люди созданы не для того чтобы носить на себѣ людей, вы и такъ слишкомъ ихъ на себѣ несете!..“ Тѣ же оваціи въ другихъ городахъ. О выѣздѣ изъ Марселя самъ Мирабо пи­салъ 21 марта графу Караману, начальнику провинціи (письмо было напечатано): „Вообразите сто тысячъ человѣкъ на ули­цахъ Марселя; весь городъ столь рабочій и коммерческій теряющій день; окна нанимаемыя за луидоръ и за два; ло­шади также; коляску человѣка, вся заслуга котораго, что послужилъ дѣлу справедливости, покрытую пальмовыми, лав­ровыми, масличными вѣтвями; народъ цѣлующій колеса, жен­щинъ протягивающихъ своихъ дѣтей; сто тысячъ голосовъ отъ матроса до милліонера (depuis le mousse jusqu’au millionnaire) восклицающихъ: да здравствуетъ король; четыреста или пять­сотъ отборныхъ молодыхъ людей предшествующихъ мнѣ, три­ста каретъ за мною слѣдующихъ—и вы получите понятіе о моемъ выѣздѣ изъ Марселя“. По слову Мирабо подымаются и улегаются народныя волны. Общественное возбужденіе по­родило безпорядки по поводу дороговизны хлѣба. Началь­никъ провинціи обратился къ содѣйствію Мирабо и писалъ ему 20 марта: „Вы слишкомъ любите порядокъ чтобы не уразумѣть послѣдствій многолюдныхъ сборищъ въ минуту когда царствуетъ, не знаю по какому поводу, прискорбное броженіе. Вы не можете дать большаго доказательства любви къ королю и къ счастію королевства, какъ успокоивъ умы, кои должны бы видѣть въ собраніи сословныхъ представите­лей единственную основу національнаго блага“. Мирабо издалъ родъ манифеста къ народу. „Добрые друзья мои, писалъ онъ (Mém., Ѵ, 411: Avis de Mirabeau au peuple de Marseille, 25 mars 1789), я хочу сказать вамъ что думаю о происшед­шемъ въ послѣдніе дни въ вашемъ прекрасномъ городѣ. Вы­слушайте меня; я имѣю одно желаніе—быть вамъ полезнымъ; я не хочу васъ обманывать… Вы жалуетесь на многія вещи. Знаю. Ну, такъ вотъ, чтобъ исправить то на что вы жалуе­тесь, вашъ добрый король и созываетъ собраніе въ Версалѣ на 27 число будущаго мѣсяца. Но нельзя все сдѣлать за­разъ. Вы жалуетесь главное на двѣ вещи—дороговизну хлѣба и говядины. Займемся, вопервыхъ, хлѣбомъ. Хлѣбъ есть су­щественное. Относительно хлѣба, если мы благоразумны, бу­демъ имѣть надлежащее терпѣніе. Нельзя тотчасъ передѣлать все что слѣдуетъ передѣлать. Иначе мы были бы не люди, а ангелы…“ И такъ далѣе въ томъ же поучительномъ тонѣ.

Обращеніе оканчивается новымъ упоминаніемъ о „добромъ королѣ“. „Да, друзья, всюду скажутъ: Марсельцы хорошій на­родъ. Король узнаетъ объ этомъ, добрый король, котораго не надо огорчать, котораго мы не перестанемъ призывать. Онъ васъ за это еще болѣе будетъ любить и цѣнить. Можемъ ли отказаться отъ удовольствія какое ему сдѣлаемъ въ то время когда онъ именно озабоченъ самыми насущными нашими интересами. Можемъ ли безъ слезъ подумать о ми­нутахъ счастія какимъ онъ намъ будетъ обязанъ“.

Вотъ какимъ языкомъ надо еще было говорить въ 1789 году чтобы пріобрѣсти популярность въ массахъ. И какъ скоро все перемѣнилось!

Наконецъ выборы по провинціямъ кончились. Депутаты направились въ столицу. На кого пало народное избраніе, изъ какихъ элементовъ составилась палата—мы уже имѣли случай говорить.

Русскій Вѣстникъ, 1882.


[i] „Cette perspective était la même non seulement pour les gens de loi, mais pour toutes les classes de citoyens instruits, où chacun présumait assez de ses talents pour avoir la même espérance avec la même ambition.”

Visits: 1

Борисъ Зайцевъ. Тяжелые дни. <Послѣ убійства президента Думера Горгуловымъ>

…Всѣмъ ясно, сколь тяжкіе. Нѣть русскаго, кто не былъ бы задѣть, взволно­ванъ, пораженъ. Отмѣнены балы, собра­нія — даже у частныхъ лицъ. Страшное нѣчто ворвалось въ жизнь черною тѣнью. Какъ? — Мы, русскіе, годы во Франціи живущіе, во многомъ съ ней и съ Пари­жемъ сроднившіеся, годами честно тру­дящіеся, далекіе отъ преступленій, ненавистники большевизма… — и русскій стрѣляетъ во Францію: именно такъ, Думеръ Францію собой представ­лялъ, а мы, Франціей пригрѣтые, ее то и убиваемъ. И какую Францію! Обра­зецъ мужества, выдержки, спокойствія, добродѣтели — дружественную Россіи Францію. Вѣдь есть же у французскаго правительства враги свои, французы. А не французскій коммунистъ убилъ Думера, какъ не французскій анархистъ въ свое время президента Карно.

Волненію и горю русскихъ нѣть пре­дѣла. Это волненіе понятно. Горе и подавленность доводитъ и до новыхъ трагедій. Сегодняшній день начался подъ такимъ знакомъ — если Горгуловъ оказался во власти силъ дьявольскихъ, то вотъ и новый отголосокъ. Русской кровью обагри­лась мостовая Парижа, кровью невѣдо­маго нашего собрата: не могъ онъ сне­сти, что Думера убилъ русскій. Кинулся съ шестого этажа. “Умираю за Францію”, написалъ на предсмертной запискѣ.

Безсмысленно? “По русски”?. Легче всего отнестись пренебрежительно —  „ну, конечно, амъ славъ, [1] всѣ психопаты“.

Шагъ Дмитріева — безумный шагъ. Великій грѣхъ самое лишеніе себя жизни. Но кто посмѣетъ его судить? Кто по­смѣетъ отрицать героичности мотива?

Пусть одинъ пролилъ неповинную кровь — я своею кровью за это отплачиваю! Не дай Богъ Дмитріеву подра­жать. Но съ глубокою горечью, съ брат­скимъ сочувствіемъ надъ его трупомъ склонимся…

Вѣдь съ какого то конца это за каж­даго изъ насъ. За честь нашу, за рус­ское имя…

***

Въ церкви, на заупокойной литургіи по Думерѣ, когда Владыка говорилъ съ амвона, женщина забилась въ истерикѣ. Кто то рядомъ сказалъ: “кликуша”. Давнее, русское, знакомое слово! Во времена дѣтства моего почти не было обѣдни, чтобы двухъ-трехъ бабъ-кликушъ не выносили на рукахъ изъ церкви (въ истериче­скихъ припадкахъ). Нашъ народъ нервно слабъ, много въ немъ душевной болѣзненности, склонности къ одержимости и извращеніямъ. Въ нѣкоемъ смыслѣ между латинскимъ человѣкомъ и славянскимъ бездна. Но вѣдь и тяготъ, страданій, бѣдствій, униженій столько, сколько рус­скимъ выпало — врядъ ли кому дано другому. И вопль женщины въ храмѣ на Дарю есть вопль долго копившихся стра­даній, всего ужаса вынесенной револю­ціи, изгнанія, быть можетъ, нищеты и одиночества. Великъ Крестъ русскихъ на “многострадальной родинѣ”, — онъ ра­стетъ, на глазахъ растетъ и здѣсь. Не приходится удивляться, что не всѣ его выдерживаютъ. (Не знаю статистики са­моубійствъ эмигрантскихъ, а часто, о, какъ часто, о нихъ читаю!).

Такъ и сейчасъ: горечь и подавлен­ность русскими завладѣли — по причи­нѣ понятной, но съ силою чрезмѣрной. Было бы ужасно, если бы мы на вы­стрѣлъ убійцы просто никакъ не отвѣтили-бъ. Этого не случилось. Произошло обратное. Намъ нужна сейчасъ бодрость и выдержка. Потрясеніе велико, но да­вать себя во власть нервамъ и меланхо­ліямъ не приходится. Лучшій отвѣтъ на несчастье — спокойствіе.

***

О, я знаю, сказать многое легче, чѣмъ сдѣлать. Ничего нѣтъ труднѣе, чѣмъ пе­реломить себя, когда находишься во власти стихій и разныхъ токовъ. Все таки. Да будутъ позволены и разсужденія: Пусть простѣйшія, но неоспоримыя:

Говорятъ:

— Горгуловъ русскій. Онъ убилъ не­повиннаго, выдающагося человѣка, главу государства, друга русскихъ. Онъ насъ опозорилъ.

— Вѣрно, но и поверхностно. Преступники бывали и почище, и у другихъ на­родовъ и никто въ отчаяніе не впадалъ. На нашихъ глазахъ Кюртенъ рѣзалъ нѣ­мецкихъ женщинъ, не такъ давно Ландрю — французскихъ. Въ Америкѣ средь бѣ­ла дня крадутъ и душатъ дѣтей. Міръ за­блудился, и находится въ такомъ ужас­номъ состояніи, въ такой тьмѣ… что уди­вительнаго, если и въ великой націи, какъ русская, нашелся человѣкъ психо­патическій и фантастическій, съ болѣз­ненно устремленной волей. Это у всяка­го народа можетъ быть. Такъ что не на­до внутренно сгибаться. Да, мы принад­лежимъ именно къ великой націи, способной, какъ и всѣ, на подвиги, и на зло­дѣйства. И никакъ мы не бѣдные род­ственники, не приживальщики.

Многіе сейчасъ говорятъ: ‘‘раньше я гордился тѣмъ, что я русскій, а теперь стыжусь”. Нечего стыдиться. Не время, разумѣется, вылѣзать со своей гордостью къ иностранцамъ, съ ними долж­ны мы быть сдержаны, скромны и покой­ны, но съ чувствомъ собственнаго достоинства! Мы можемъ, и должны, горевать, но не пристало намъ унижаться. И французы, люди умнѣйшіе и, къ счастью, какъ разъ мало подвер­женные “стихіямъ” и психическимъ за­разамъ, превосходно это поняли (какова сдержанность ихъ прессы!) — и еще пой мутъ лучше: во многомъ это будетъ за­висѣть отъ нашего поведенія (въ бѣдѣ).

Чрезвычайно для насъ благопріятно слѣдующее — съ каждымъ днемъ под­тверждается то, что смутно чувствовалъ каждый изъ насъ съ самаго начала трагедіи: чья тутъ рука. Мильеранъ, быв­шій президентъ республики, прямо за­являетъ сотруднику “Энтрансижана” —  (“самымъ категорическимъ образомъ”), что по его личнымъ свѣдѣніямъ, убійца Думера принадлежалъ “къ дѣйствующей большевицкой арміи”. То же самое под­тверждаютъ бельгійскія газеты. Офиціальное сообщеніе правительства француз­скаго кончается фразой о Горгуловѣ, ко­торую русскій эмигрантъ долженъ пом­нить наизусть:

«А l’occasion de l’enquête faite sur lui il fut précisé, qu’il était à ce mo­ment porteur d’une carte de membre du parti communiste». [2]

Кончено. Пусть это русскій. Но онъ коммунистъ. Въ 1930 г. былъ членомъ коммунистической партіи. Эта партія убивала нашихъ братьевъ, отцовъ, матерей, сыновей. Она истребила русскую царственную семью (перебили дѣтей, откуда-же ждать пощады для престарѣлаго Президента — не меньшаго ихъ врага, чѣмъ Николай II-й). Мы, живущіе во Франціи русскіе, были физически побѣж­дены ими, и ушли сюда (а духовно не побѣждены). Здѣсь прямой силы надъ нами они не имѣютъ. Но любого изъ насъ въ моментъ, когда оказались бы у власти, поставили бы они къ стѣнкѣ и пролили бы нашу кровь съ кровожадно­стью еще и большею, чѣмъ французскую. Любому французу въ разговорахъ на эту тому долженъ отвѣтить эмигрантъ-рус­скій:

— Да, это гнусное дѣло есть дѣло русскаго, но коммуниста. За враговъ на­шихъ, хотя бы и русскихъ, отвѣчать мы не можемъ.

***

Такъ что русскому эмигранту нечего опускать голову и впадать въ уныніе. Жаль русскаго имени, но что подѣлать. Пока цѣлъ коммунизмъ въ Россіи (под­держиваемый всѣми торгашами міра), до тѣхъ поръ нечему удивляться. Вѣдь и то­гда, Кутепова похитили тоже русскіе. Все дѣло въ томъ, какіе русскіе.

Таково жизненное рѣшеніе. Мистиче­скихъ глубинъ касаться здѣсь не будемъ. Это иной, высшій планъ, сверхъ-жизненный. Его коснулся (вскользь) о. Жиллэ, французскій православный священникъ, въ рѣчи своей на заупокойной литургіи. (Христіанство иначе смотритъ вообще на преступленіе и преступника, на круго­вую поруку вины, на всеобщую отвѣт­ственность…)

Во всякомъ случаѣ, о душенастроеніи русскихъ: ужъ менѣе всего долженъ под­даваться отчаянію и слабости христіан­ски-чувствующій человѣкъ. Чѣмъ болѣе онъ вѣрить въ высшій свѣтъ, въ послѣд­няго Властелина, тѣмъ менѣе подвер­женъ нервамъ, впечатлѣнію минуты.

[1] âme slave — славянская душа (фр.).

[2] Проведенное разслѣдованіе показало, что въ это время онъ былъ обладателемъ партійнаго билета коммунистической партіи (фр.).

Борисъ Зайцевъ,
Возрожденіе, № 2535, 11 мая 1932

Visits: 5

Александръ Яблоновскій. О томъ, о семъ (8 мая 1932), отрывокъ

Латышскій министръ народнаго просвѣщенія все воюетъ съ меньшиинственной школой и все придумываетъ «скорпіоны» и для дѣтей, и для учителей «инородцевъ».

— Я хочу, чтобы меньшинственныя дѣти знали курсъ латышскаго языка въ такой же мѣрѣ, какъ и латыши.

— Я хочу, чтобы всѣ меньшинственые учителя, до 1-го іюня, выдержали экзаменъ по латышскому языку.

— Я хочу, чтобы ученики-евреи не учились въ тѣхъ школахъ, гдѣ ведется преподаваніе на русскомъ или нѣмецкомъ языкѣ.

Не будемъ входить въ подробности, чего г. министръ хочетъ и чего онъ не хочетъ, но, чтобы опредѣлить качество вина, нѣтъ надобности выпить его цѣлую бочку — достаточно и маленькой рюмки…

Александръ Яблоновскій.
Возрожденіе, № 2532, 8 мая 1932

Visits: 3

Николай Любимовъ. Противъ теченія. Бесѣды о революціи. Разговоръ двадцать третій

Авторъ. Когда потомъ обнаружились роковыя послѣдствія рѣшеній 27 декабря, на Неккера со стороны пострадавшихъ отъ революціоннаго погрома пало обвиненіе что онъ былъ истин­нымъ разрушителемъ французской монархіи. Неккеръ въ сво­емъ сочиненіи о революціи не отказывается отъ отвѣтственно­сти за мѣру которую, говоритъ онъ, считалъ справедливою и полезною и которая, по его убѣжденію, могла бы принести плодотворные плоды еслибы не послѣдовало ошибокъ отъ него независѣвшихъ. Но онъ указываетъ что увлеченіе этою мѣрой было общее, раздѣлявшееся и членами совѣта, и са­мимъ королемъ, и вмѣстѣ съ тѣмъ старается показать что мѣра эта была неотразимою необходимостью, ибо обществен­ное мнѣніе такъ громко высказалось въ ея пользу что усту­пать было де невозможно. Вотъ что говоритъ Неккеръ (De la Rév. franç. I. 89): „27 декабря 1788 года прокламаціей, на­именованною Заключеніе совѣта (Résultat du Conseil), король всенародно утвердилъ общее число депутатовъ въ собраніи сословныхъ представителей и относительное ихъ число для каждаго сословія. Это заключеніе въ свое время надѣлало много шуму и хотя постоянно соединялось съ моимъ именемъ, доставило мнѣ много похвалъ и навлекло много вражды,—не принадлежитъ однако мнѣ исключительно. Заключеніе было опубликовано въ сопровожденіи донесенія отъ имени меня какъ государственнаго министра. Но всякій тогда зналъ, по край­ней мѣрѣ всякій слѣдившій за дѣлами, что рѣшеніе совѣта вовсе не было вызвано или подготовлено моимъ донесеніемъ. Донесеніе было составлено послѣ рѣшенія дѣла и составле­но чтобы замѣнить обычное введеніе, родъ разсужденія въ которомъ отъ имени монарха излагаются мотивы закона и рѣшенія. Думали что въ этомъ случаѣ требовалось болѣе подробное развитіе, которое трудно бы согласовалось съ воз­вышеннымъ и точнымъ языкомъ приличествующимъ коро­левскому величеству. Донесеніе существенно предназначенное чтобы просвѣтить общественное мнѣніе (éclairer l’opinion publique) было тщательнѣйше разобрано во многихъ коми­тетахъ министровъ, затѣмъ въ присутствіи короля. И коро­лева присутствовала на послѣднемъ совѣщаніи. Въ этомъ окончательномъ засѣданіи, если выключить противорѣчіе одного министра направленное на одинъ только пунктъ, всѣ голоса и мнѣнія соединились въ пользу донесенія и заклю­ченія въ томъ видѣ какъ они и были опубликованы. Для ре­путаціи совѣта, а можетъ-быть и для памяти короля, надле­житъ не злоупотреблять формой приданною объявленію 27 декабря 1788 года. А между тѣмъ это безцеремонно дѣлаютъ, выставляя мое донесеніе какъ полную картину соображеній опредѣлившихъ рѣшеніе правительства. Слова необходимость въ донесеніи не встрѣчается. Ужъ одно это замѣчаніе должно дать понять что въ донесеніи не все высказано и ему пред­шествовало болѣе обширное обсужденіе дѣла. Одною изъ обя­занностей министра въ донесеніи назначенномъ для обшир­ной гласности было набросить покровъ на всякую идею о принужденіи и необходимости, дабы поддержать королевское величіе во всемъ блескѣ и еще можетъ-быть болѣе, дабы сберечь монарху любовь и признательность наибольшей части націи. Я никому не наносилъ ущерба поставивъ на счетъ короля долю которая могла принадлежать обстоятельствамъ. Свидѣтельства нынѣ живущихъ людей достаточно чтобъ удо­стовѣрить пылкое увлеченіе съ какимъ Франція каждый день ожидала чѣмъ рѣшитъ королевскій совѣтъ“.

Такъ послѣ событій, нѣсколько запутанно, изображаетъ дѣло Неккеръ. Правительственное рѣшеніе въ пользу преоб­ладанія средняго сословія было де вызвано необходимостью. Правительство было къ тому вынуждено общественнымъ тре­бованіемъ. Такъ ли это, и что обусловило такую необходи­мость? Можно признать что рѣшеніе дѣйствительно было необходимостію, но не для короля и правительства вообще, а для Неккера; и если возбужденное въ обществѣ желаніе обратилось въ декабрѣ 1788 года въ требованіе съ которымъ приходилось дѣйствительно серіозно считаться, то опять-таки чрезъ посредство того же Неккера.

Неккеръ не могъ дѣйствовать иначе. Онъ былъ призванъ во имя популярности, которая, давая силу, налагала и обяза­тельства. Когда во власть вступаетъ человѣкъ выдвинутый извѣстною партіей или извѣстнымъ политическимъ направ­леніемъ, онъ является связаннымъ условіями призыва. На­вязанный „мнѣніемъ, онъ долженъ былъ обязательно слу­жить орудіемъ мнѣнія въ правительствѣ, и когда въ послѣд­ствіи отступилъ отъ такой задачи, немедленно утратилъ по­пулярность и силу.

Пріятель. Человѣкомъ партіи въ смыслѣ личной связи съ тою или другою группой единомышленныхъ людей, мнѣ кажется, Неккера назвать нельзя. Кто лица составлявшія партію Неккера?

Авторъ. Если я сказалъ о Неккерѣ какъ человѣкѣ пар­тіи, то не въ томъ смыслѣ. Можетъ быть безличная при­надлежность къ партіи, особенно когда сама партія не есть нѣчто опредѣленно-организованное: принадлежность къ явно организованнымъ партіямъ, какъ въ Англіи, можетъ вести къ весьма правильному ходу дѣлъ. Эта безличная принадлежность къ партіи намъ можетъ быть болѣе понятна чѣмъ кому-либо. Мы имѣли примѣры вліятельныхъ и во власти находившихся лицъ за которыми стоялъ длинный конституціонно-нигили­стическій хвостъ наименованный либеральною партіей, да­вавшею опору, налагавшею обязательства, вмѣстѣ подымавшеюся и опускавшеюся, но связь съ которою была не личная и прямая, а незамѣтными градаціями отъ ближайшаго окруже­нія къ крайнимъ узламъ сѣти.

Исканіе популярности было главнымъ стимуломъ Неккера. Средство къ ея пріобрѣтенію — угода общественному мнѣ­нію. Неккеръ безпрерывно говоритъ о неодолимой силѣ об­щественнаго мнѣнія и всю мудрость государственнаго чело­вѣка полагаетъ въ томъ чтобъ имѣть эту „могущественную силу“ на своей сторонѣ. Общественное мнѣніе, говоритъ онъ (De la rév. I, 224), „было союзникомъ становившимся со вся­кимъ днемъ могущественнѣе и ко благорасположенію кото­раго вынужденъ былъ бережно относиться самъ монархъ. Это мнѣніе, тогда еще въ своей чистотѣ, слагавшееся изъ идей и чувствованій имѣвшихъ центромъ общее благо, издавна уже оказывало благодѣтельное дѣйствіе. Оно пресѣкало попытки деспотизма; давало мужество властямъ посредствующимъ между монархомъ и народомъ; часто служило щитомъ угнетае­мой невинности, окружало своимъ блескомъ прекрасныя по­жертвованія и высокія добродѣтели; утѣшало великихъ людей преслѣдуемыхъ завистью и невзгодами судьбы; было столь Же сурово въ наказаніяхъ какъ великодушно въ наградахъ; отмѣчало своею грозною печатью министровъ недостойныхъ довѣрія монарха и погубляло ихъ презрѣніемъ на высотѣ ихъ кредита и тріумфовъ“…

Пріятель. Дѣло идетъ, можно догадываться, о добродѣ­теляхъ Неккера и коварствѣ его врага Калона.

Авторъ. „Наконецъ общественное мнѣніе, утомленное безплодностію своихъ отдѣльныхъ приговоровъ и отчаиваясь въ будущемъ, зная прошедшее, собрало всѣ свои силы чтобы настоять на созывѣ собранія представителей націи“.

Пріятель. Это весьма не точно. Неккеръ умалчиваетъ о собраніи нотаблей устроенномъ самимъ правительствомъ въ лицѣ Калона, какъ мы видѣли, вовсе не по настойчивому вызову общественнаго мнѣнія.

Авторъ. „Оно вліяніемъ своимъ достигло равенства въ числѣ представителей средняго сословія и привилегирован­ныхъ классовъ, и вся Франція въ своемъ послѣднемъ рѣши­тельнѣйшемъ желаніи потребовала чтобы столько надеждъ связанныхъ съ собраніемъ представителей не погибло въ ихъ рукахъ и не обратилось въ ничто притязаніями враговъ об­щаго блага. На этомъ останавливались тревожныя желанія гражданъ и нація казалась расположенною принять съ бла­годарностію жертвы какія пожелали бы сдѣлать для установ­ленія гармоніи на которую единодушно указывалось какъ на первое условіе уврачеванія золъ Франціи. Да, нація тогда свободная въ своемъ мнѣніи, нація еще не принявшая ни­какихъ обязательствъ, была готова стать на сторонѣ тѣхъ кто первые сгладили бы путь къ установленію желаннаго согласія“. Другими словами, Неккеръ упрекаетъ привилеги­рованныя сословія что они не привлекли общественное мнѣ­ніе на свою сторону вступивъ съ нимъ въ союзъ. Если вы­свободить мысль Неккера изъ-подъ украшающихъ ее цвѣтовъ краснорѣчія, то замѣтимъ что этотъ поклонникъ „мнѣнія“ видитъ въ немъ, въ минуту столь рѣшающую какъ эпоха созыва представителей, не иное что какъ неопредѣленное воз­бужденіе, само ищущее указаній вмѣсто того чтобъ ихъ давать, способное пристать къ тому кто имъ овладѣетъ. Въ даль­нѣйшемъ оказывается что это мнѣніе впадаетъ въ заблуж­денія дѣлающіяся источникомъ бѣдствій. Не есть ли это опро­верженіе всей теоріи Неккера по части государственной мудрости—слѣдовать указаніямъ общественнаго мнѣнія, уга­дывая ихъ? Неккеръ повидимому не замѣчалъ что это уга­дываніе мнѣнія есть обыкновенно фабрикація мнѣнія, опе­рація въ которой, надо признаться, онъ не былъ искусенъ. Чрезъ это политика его становилась системой уступокъ тѣмъ кто мнѣніе фабриковали. Мирабо и Калонъ не безъ основанія указывали въ Неккерѣ отсутствіе государственнаго ума.

Чрезъ какія посредства, чрезъ чьи уста слышалъ онъ ве­лѣнія своего божества? Кто были для него носителями мнѣ­нія? Въ этомъ онъ не даетъ отчета. Это не были парламен­ты съ ихъ временною и фальшивою популярностію, имѣв­шею исчезнуть при первомъ ихъ поворотѣ къ своимъ корен­нымъ преданіямъ. Это не были нотабли, которыхъ не по­слушался Неккеръ, но на которыхъ разсчитывалъ чтобы про­вести идеи продиктованныя „мнѣніемъ“, подобно тому какъ Калонъ разсчитывалъ провести свои финансовые планы. Дворъ и прикасающіяся къ нему сферы еще менѣе того. Чрезъ кого же давало мнѣніе свои рѣшенія? Можно усма­тривать что носителями его для Неккера были: вопервыхъ, финансовый міръ съ его салонами и конторами, и вовторыхъ, публицисты наводнившіе Францію политическими писаніями, сдѣлавшіе политическія теоріи „разума“ предметомъ общихъ разговоровъ, придавшіе имъ характеръ и силу моды. Втретьихъ, наконецъ, начавшіе образовываться вліятельные поли­тическіе кружки и клубы.

Въ какой мѣрѣ Неккеръ былъ чувствителенъ, хотя и скры­валъ это, къ печатнымъ отзывамъ, можно видѣть изъ слѣ­дующаго анекдота разказаннаго Бертранъ де-Молевилемъ въ его мемуарахъ (Mém., I, 59). Это было въ началѣ еще пер­ваго министерства Неккера. Графъ Водрӭйль (Vaudreuil), самъ разсказывавшій это Бертранъ де-Молевилю, былъ однаж­ды у Неккера. Тотъ съ горечью жаловался что на него напада­ютъ въ печати. Водрӭйль замѣтилъ что это общая участь людей находящихся у власти. „Я согласенъ, отвѣчалъ Неккеръ, но для чувствительной души, какъ моя, крайне трудно перено­сить несправедливость, и между этими презрѣнными брошю­рами есть которыя наносятъ чувствительные удары, а пуб­лика ихъ жадно расхватываетъ“. Я думалъ, продолжаетъ Водрӭйль, что Неккеръ говоритъ о только что появившемся со­чиненіи Лорагэ и неблагоразумно сказалъ ему: „Прочтите сами сочиненіе Лорагэ и вы успокоитесь. Убѣдитесь что онъ слишкомъ слабъ чтобы задѣть вашу репутацію“. Въ эту ми­нуту министръ измѣнился въ лицѣ, гнѣвъ заблисталъ въ гла­захъ. „Какъ, воскликнулъ онъ, этотъ нищій написалъ сочи­неніе противъ меня? О, какъ ужасно быть удержаннымъ ми­нистерскимъ положеніемъ. Съ какимъ бы наслажденіемъ вон­зилъ я ему кинжалъ въ сердце“. Водрӭйля поразила эта го­рячность человѣка отличавшагося по видимости холодною невозмутимостью.

Какими путями Неккеръ узнавалъ мнѣніе политическихъ кружковъ, можно видѣть изъ любопытнаго разсказа Вебера (I, 267).

„Въ промежутокъ времени, пишетъ Веберъ, между вторымъ собраніемъ нотаблей и созывомъ представителей и даже нѣ­сколько мѣсяцевъ послѣ открытія ихъ засѣданій, Неккеръ имѣлъ на жалованьи бывшаго редактора Авиньйонскаго Курьера г. Арто, второстепеннаго литератора, автора нѣсколькихъ театральныхъ піесъ. На этого господина Неккеръ возложилъ спеціальную обязанность держать у себя въ Пале-Роялѣ родъ клуба, отъ времени до времени дѣлать политическія собранія и обѣды на которыхъ присутствовали, между прочимъ, Мирабо, Клерманъ-Тоннеръ, Дюпоръ и Фрето, совѣтники въ парла­ментѣ; нѣсколько академиковъ, какъ гг. Сюаръ, Рюльеръ и Шамфоръ, швейцарскіе и протестантскіе банкиры, лица при­надлежавшія ко двору герцога Орлеанскаго, аббатъ Сіесъ, аббатъ Сабатье, аббатъ Дюбиньйонъ, и нѣкоторыя другія лица того же закала, всѣ, за незначительными исключеніями, или мятежники, или отъявленные враги существующаго порядка (factieux ou frondeurs déterminés). Неккеръ давалъ на это по четыре тысячи франковъ въ мѣсяцъ и ему каждое утро сооб­щалось что было говорено наканунѣ и какія мѣры имѣли за себя большинство. Донесенія выходившія изъ этого вер­тепа часто имѣли большое вліяніе на правительственныя рѣшенія. У Арто открыто хулили дворъ и даже парла­ментъ. Мнѣнія принятыя въ этихъ собраніяхъ дѣятельно распространялись подчиненными агентами въ клубахъ низшаго порядка и во всѣхъ публичныхъ мѣстахъ въ Парижѣ. Переда­вались также вожакамъ провинціальныхъ собраній. А изъ про­винціи возвращались въ Парижъ подкрѣплять систему нововводителей. Это повтореніе мятежныхъ (factieux) мнѣній Неккеръ называлъ неяснымъ гуломъ Европы (bruit sourd de l’Europe)“.

Указаніе Вебера весьма правдоподобно. Фабрикованное въ Парижѣ ѣхало въ провинцію и возвращалось якобы обще­ственное мнѣніе страны и неотразимый аргументъ для прави­тельства!

Нѣкоторымъ оправданіемъ Неккера, но вмѣстѣ и обвине­ніемъ въ недальновидности, монетъ служить то обстоятель­ство что въ то время удвоеніе числа представителей средня­го сословія не казалось грозящимъ въ такой мѣрѣ преобла­даніемъ вожаковъ этого сословія въ собраніи, какъ вы­шло на дѣлѣ. „Я вспоминаю, свидѣтельствуетъ аббатъ Мореле (Mém., I, 350), что люди просвѣщенные и самыхъ пря­мыхъ намѣреній полагали что среднее сословіе, даже удво­енное въ числѣ, но подавляемое вліяніемъ и естествен­нымъ превосходствомъ дворянства и духовенства, едва будетъ въ состояніи защитить свои справедливѣйшія права и до­стичь со стороны первыхъ двухъ сословій законнѣйшихъ по­жертвованій. При этомъ конечно предполагали дворянство не раздѣленнымъ на партіи и veto сохраненное за королемъ“. Очевидно когда говорили о среднемъ сословіи имѣли въ виду сословіе это въ его дѣйствительномъ составѣ, а не въ томъ въ какомъ оно явилось въ собраніи, будучи тамъ представле­но группой которую мы характеризовали наименованіемъ интеллигентныхъ разночинцевъ, честолюбивыхъ ходатаевъ по чужимъ дѣламъ.

Удвоеніе представителей средняго класса было главнымъ изъ мѣропріятій 27 декабря. Но не лишены существеннаго значенія и другія принятыя мѣры, опредѣлившія составъ будущаго собранія. Здѣсь все было предпринято на самыхъ широкихъ и либеральныхъ основаніяхъ. Старались избѣгнуть всяческаго ограниченія, какъ по отношенію къ избирателямъ, такъ и по отношенію къ выборнымъ.

Аббатъ Мореле обращаетъ особое вниманіе на устраненіе ценза.

„То обстоятельство, говоритъ онъ (Mém., I, 359), что при составленіи собранія забыли о значеніи собственности было истиннымъ источникомъ нашихъ бѣдствій. Очевидно что при расположеніи умовъ въ моментъ этого великаго политическаго акта требовалось поставить самый крѣпкій оплотъ соб­ственности, со всѣхъ сторонъ угрожаемой народными движе­ніями. Въ особенности нуждалась въ покровительствѣ земель­ная собственность…

„Но совѣтъ, прельщенный идеями пользовавшимися попу­лярностью, поставилъ для избирателей условія сводившіяся къ нулю по своей легкости удовлетворенія: требовалось чтобы быть допущенными въ начальныя избирательныя собранія платить налогъ равняющійся платѣ трехъ рабочихъ дней. Это открывало доступъ въ собранія пяти шестымъ взрос­лыхъ людей мужескаго пола, то-есть около пяти милліоновъ человѣкъ. А чтобы быть представителемъ требовалась упла­та налога цѣной въ марку серебра. Это не предполагаетъ собственности которая давала бы возможность жить соб­ственнику и не обусловливало въ избираемомъ ни истиннаго интереса къ общественному процвѣтанію, ни образованія, ни досуга, словомъ, ни одного изъ качествъ необходимыхъ для представителей великой націи… Что можетъ сдѣлать собраніе состоящее въ значительной долѣ изъ людей неимущихъ? Выбрать представителей изъ такихъ же въ большинствѣ неиму­щихъ. Такимъ образомъ участь собственности очутится въ рукахъ собраніе въ которомъ болѣе половины членовъ не будутъ имѣть никакого интереса въ ея охраненіи и значи­тельное число будетъ имѣть интересы противные“.

Со своей стороны, маркизъ Булье, указывая на „великія ошибки Неккера касательно состава собранія представителей“ обозначаетъ какъ такія: „недостаточность качественныхъ требованій отъ избирателей и выборныхъ, что дало возмож­ность людямъ безъ собственности войти въ собраніе; жало­ванье данное депутатамъ, привлекшее разныхъ искателей фортуны не имѣвшихъ иныхъ рессурсовъ“…

Пріятель. Развѣ депутаты получали жалованье?

Авторъ. Прежде чѣмъ я встрѣтилъ это указаніе у Булье меня давно интересовалъ этотъ вопросъ. Нигдѣ у историковъ революціи мнѣ не случалось наткнуться на указаніе въ этомъ отношеніи. Не встрѣтилъ указанія и въ документахъ напе­чатанныхъ въ Archives parlementaires. Между тѣмъ вопросъ имѣетъ интересъ и странно что его обходятъ безо всякаго вниманія. Припоминается только мимоходомъ сдѣланный на­мекъ въ исторіи Карлейля. Какое вознагражденіе положено было депутатамъ, я впервые встрѣтилъ у Калона въ его книгѣ De l’état de la France (Londres, 1790, стр. 43) при разборѣ бюджета 1789 года. Перечисляя увеличеніе издержекъ, онъ обозначаетъ: „2° издержка національнаго собранія составляетъ новую статью расхода которую я положу много ниже чѣмъ какъ она есть нынѣ. Когда собраніе состояло изъ 1.200 чле­новъ, ихъ вознагражденіе, назначенное по 18 ливровъ въ день, составляло до 22 тысячъ ежедневно. Такъ какъ теперь число уменьшилось на треть, то издержка составитъ около 15 ты­сячъ ливровъ ежедневно. Но такъ какъ въ послѣдствіи бу­детъ только четыре мѣсяца засѣданій при семи или восьми­стахъ депутатовъ, то по этой статьѣ положу, присоединяя издержки по обнародованію декретовъ, печатанію, разсылкѣ и пр., всего 2.500.000 ливровъ“. Отсюда слѣдуетъ что депута­ты получали въ продолженіе сессіи по 18 франковъ въ день суточныхъ денегъ, сумма которая для большинства депута­товъ составляла замѣтный доходъ. Французское представи­тельство съ самого начала было поставлено въ условія от­личныя отъ англійскаго.

Но окончимъ перечисленіе Булье: …„выборъ Версаля мѣ­стомъ собранія; свобода предоставленная имѣющимъ земли и помѣстья въ разныхъ провинціяхъ принимать участіе во всѣхъ выборахъ, передавая своимъ уполномоченнымъ (à leurs procureurs) всѣ права избирателей, какія имѣли бы сами; на­конецъ недосмотръ который можетъ показаться мелочнымъ, но который повелъ къ важнымъ послѣдствіямъ, а именно что были построены только двѣ отдѣльныя залы—для духовен­ства и для дворянства, и не было отдѣльной залы для сред­няго сословія, такъ что въ его обладаніи осталась зала об­щихъ собраній, что и дало ему предлогъ приглашать другія сословія тамъ къ себѣ присоединиться“. По описанію Мармонтеля одна эта зала была окружена галлереей для публики (Mém., IѴ, 57).

Пріятель. Припоминаю что Бальи (Mém., I, 18), говоря о предварительныхъ собраніяхъ сословій въ Парижѣ и упо­миная что среднему сословію была предоставлена большая зала общихъ собраній, дѣлаетъ точно такое же замѣчаніе. „Отмѣчаю, говоритъ онъ, это обстоятельство, такъ какъ малыя вещи ведутъ къ большимъ послѣдствіямъ и такое рас­предѣленіе было налъ чрезвычайно благопріятно въ Версалѣ“.

Авторъ. Неккеръ, продолжаетъ Мармонтель, воображалъ себѣ будущее собраніе „мирнымъ, внушительнымъ, торже­ственнымъ, возвышеннымъ зрѣлищемъ которымъ народъ будетъ наслаждаться“. Онъ „не видѣлъ что надъ народомъ, но примыкая къ народу, была масса людей со страстями темными и опасливыми, ожидавшими только соединитель­наго фокуса чтобъ открыться, возгорѣться и разразиться. Онъ казалось не замѣчалъ что вѣчные зародыши загово­ровъ и раздоровъ суть—суетность, гордость, зависть, же­ланіе господствовать или по крайней мѣрѣ унизить тѣхъ кого завистливые глаза усматривали выше себя, побужденія и пороки еще болѣе гнусные и низкіе, расчеты жадности, всякіе замыслы продажныхъ душъ. Его умъ былъ полонъ отвлеченною идеей націи нѣжной, любезной, великодушной“.

Пріятель. А какъ отнеслись парламенты къ правитель­ственнымъ рѣшеніямъ 27 декабря?

Авторъ. Поведеніе Парижскаго парламента въ эпоху втораго собранія нотаблей было весьма замѣчательно. Мы видѣли что въ концѣ сентября парламентъ высказался за сохраненіе формъ 1614 года. Въ началѣ декабря состоялось постановленіе совершенно инаго характера. Теперь пар­ламентъ требовалъ періодическаго возобновленія собранія представителей, наложенія налоговъ не иначе какъ съ согла­сія собранія, отмѣны lettres de cachet, отвѣтственности ми­нистровъ не только предъ собраніемъ представителей, но и предъ парламентами, [*] личной свободы, законной свободы печати, — словомъ, предлагалась цѣлая либеральная про­грамма.

Относительно капитальнаго вопроса объ удвоеніи предста­вителей средняго сословія парламентъ высказался уклончиво, но явно въ пользу стремленій считавшихся либеральными. „Что касается относительнаго числа депутатовъ, то такъ какъ оно не опредѣлено никакимъ закономъ и никакимъ постоян­нымъ обычаемъ, то парламентъ не имѣетъ ни намѣренія, ни возможности сдѣлать тутъ какое-либо дополненіе. Парла­ментъ можетъ въ этомъ отношеніи только обратиться къ мудрости короля касательно мѣръ какія надлежало принять дабы достичь измѣненій какія могутъ указать разумъ, сво­бода, справедливость и общее желаніе“ (постановленіе 5 де­кабря 1788 года, Arch. Parl. I, 550). Этотъ удивительный поворотъ парламента маркизъ Булье объясняетъ слѣ­дующимъ образомъ (Mém., 65): „Парламентъ раздѣлялся на двѣ партіи: старшіе желали переворота въ правительствѣ, который осуществилъ бы честолюбивые виды ихъ корпора­цій, понудивъ верховную власть подѣлить съ ними законо­дательную часть. Молодые хотѣли общаго переворота кото­рый удовлетворилъ бы ихъ личное честолюбіе. Въ этомъ случаѣ послѣдніе получили верхъ надъ первыми и рѣшеніе 5 декабря было подготовлено въ клубѣ Бѣшеныхъ (des Enra­gés) который организовалъ въ этомъ году герцогъ Орлеан­скій… Во мнѣніи что постановленіе продиктовано было мо­лодежью укрѣпилъ меня разговоръ какой я имѣлъ съ д’Ормессономъ, первымъ президентомъ Парижскаго парламента, моимъ сосѣдомъ по деревнѣ, однимъ изъ достойнѣйшихъ лю­дей какихъ я только зналъ и который сохранилъ всю чисто­ту нравовъ старой магистратуры. Я спросилъ его чрезъ нѣ­сколько дней послѣ постановленія — какъ могъ парламентъ сдѣлать шагъ столь непослѣдовательный, неразумный и опас­ный. Онъ увѣрилъ меня что всѣ старшіе члены были отъ того въ отчаяніи, употребляли всѣ силы чтобы воспроти­виться рѣшенію, но были увлечены молодежью, горячею и многочисленною, господствовавшею въ засѣданіяхъ. Онъ при­совокупилъ что парламенты теперь не что иное какъ демо­кратическія общества управляемыя молодыми людьми“.

Наступилъ новый годъ. Курьеры развезли королевское рѣ­шеніе, административная машина приведена въ усиленную дѣятельность, циркуляры и разъясненія слѣдуютъ одинъ за другимъ. Начинаются выборы, составляются наказы, при полномъ невмѣшательствѣ правительства, свободѣ сходокъ и печати и сильномъ возбужденіи общественнаго энтузіазма. Революціонному классу, на который указываетъ Мармонтель, открывается широкое поприще дѣятельности… Въ городѣ Аррасѣ тридцатилѣтній адвокатъ Робеспьеръ, обращаясь къ „артезіанской націи” (въ брошюрѣ Аdresse à la nation Arté­sienne), въ пышныхъ выраженіяхъ изображаетъ качества требуемыя отъ народнаго представителя дабы быть достойнымъ выборовъ отъ которыхъ „Франціи предстоитъ или возродить­ся, или погибнуть“. Даетъ ясно понять что именно онъ есть лицо обладающее этими качествами…

Русскій Вѣстникъ, 1882.


[*] „La responsabilité des ministres: le droit des Etats Généraux d’accuser et traduire devant les cours dans tous les cas intéressant directement la nation entière sans préjudice des droits du procureur général dans les mêmes cas“ (Arch. parl. I, 551).

Visits: 2

Николай Любимовъ. Противъ теченія. Бесѣды о революціи. Разговоръ двадцать второй

Авторъ. Движеніе въ пользу средняго сословія противъ привилегированныхъ классовъ получило силу и овладѣло мнѣ­ніемъ главнымъ образомъ и почти исключительно благодаря правительственнымъ мѣропріятіямъ. Предреволюціонное пра­вительство во Франціи было безсильно и ничтожно какъ дви­жущая мощь, но какъ механизмъ представляло собой слож­ную, крѣпкую, вѣками выработавшуюся машину, проникав­шую своими рычагами и колесами всѣ углы страны, способ­ную когда есть двигатель произвести огромное дѣйствіе. Еще при Бріенѣ, въ угоду бродившимъ идеямъ, представлявшимся согласными съ либеральными ученіями, были приняты двѣ мѣры, по выраженію г-жи Сталь (Considér., Oeuvres, XII, 177), „удивительно подготовившія общественное мнѣніе“. Объ одной изъ этихъ мѣръ мы говорили: приглашеніе писателей высказать ихъ мнѣніе о способѣ созванія сословныхъ представителей, приглашеніе породившее цѣлый литературный походъ противъ привилегированныхъ классовъ. Другою мѣрой было учрежденіе по всей Франціи земскихъ собраній (assemblées provinciales), въ томъ видѣ какъ они были устроены правительствомъ. Бы­ло принято что число представителей средняго сословія на этихъ собраніяхъ должно быть двойное, равное совокупному числу представителей духовенства и дворянства, и что голоса должны подаваться не по сословіямъ, а поголовно. Это какъ бы предрѣшало будущее устройство національнаго собранія. Бріенъ при закрытіи собранія нотаблей въ маѣ 1787 года, возвѣщая рѣшеніе короля относительно земскихъ собраній, говорилъ въ своей рѣчи: „Справедливо чтобъ эта часть под­данныхъ его величества (среднее сословіе) столь многочислен­ная, столь заслуживающая вниманія (si intéressante), столь достойная его покровительства, получала по крайней мѣрѣ въ числѣ голосовъ вознагражденіе способное нѣсколько урав­новѣсить вліяніе необходимо доставляемое богатствомъ, са­номъ, рожденіемъ. Согласно тому же воззрѣнію король по­велѣваетъ чтобы голоса собирались не по сословіямъ, а по­головно. Большинство по сословіямъ не всегда представля­етъ то дѣйствительное большинство которое одно выражаетъ истинное желаніе собранія“ (Эггерсъ, II, 261). Достойно за­мѣчанія что рѣшеніе это не было вызвано какимъ-либо давле­ніемъ. Оно шло далѣе высказанныхъ желаній самого средняго сословія. На это намекаетъ Бріенъ, упоминая что когда два первыя сословія „требовали формъ и привилегій, присоедине­ніе къ ихъ настояніямъ городскихъ представителей показало ясно что требованія эти были продиктованы любовью къ об­щему благу“. Итакъ идеи получившія потомъ такое роковое значеніе проводились самимъ правительствомъ.

На среднее сословіе само по себѣ мало надеждъ, для ре­волюціонныхъ цѣлей, возлагали сами революціонные хо­датаи по его дѣламъ. Мирабо въ одномъ изъ писемъ къ Черутти высказываетъ опасенія что среднее сословіе са­мо по себѣ, въ его истинномъ составѣ, не пойдетъ, изъ-за ближайшаго своего интереса, противъ привилегированныхъ классовъ. „Среднее сословіе, пишетъ Мирабо, состоитъ изъ такой массы людей безъ силы (tant de gens sans vigueur), деревенскихъ жителей привыкшихъ къ феодальнымъ поряд­камъ, горожанъ думающихъ только о деньгахъ, всякаго буржу­азнаго люда помышляющаго только какъ бы извлечь выгоду изъ покровительства тѣхъ или другихъ благородныхъ ми­лостивцевъ (protections et patronage de Messieurs tels et tels), что страшно подумать что выйдетъ если съ созваніемъ собранія они будутъ помѣщены въ одну палату съ нашими гос­подами (nos seigneurs) всякаго рода. Приходится быть-можетъ прежде чѣмъ добиваться преній при которыхъ бы считались всѣ голоса, пожелать чтобы слабое среднее сословіе было отдѣ­лено въ особую палату, разгорячилось, раздражилось и въ гнѣвѣ нашло опору противъ veto высшихъ палатъ“. (Mém. de Mira­beau, Ѵ, 212). И это было писано уже въ январѣ 1789. Этотъ процессъ разгоряченія, хотя и безъ отдѣльной палаты, произо­шелъ, по свидѣтельству аббата Мореле, въ тѣ полтора мѣсяца когда, по съѣздѣ депутатовъ въ апрѣлѣ 1789 года, общее собраніе еще не открылось, вслѣдствіе отказа дворянства и духовенства сообща повѣрять полномочія. „Въ этотъ промежутокъ, пишетъ Мореле (Mém. I, 348), поднялся предъ глазами депутатовъ идолъ популярности, безжалостный идолъ которому скоро, какъ Молоху, понадобились человѣческія жертвы. Въ эти шесть недѣль среднее сословіе мало-по-малу стало смотрѣть на себя какъ на составляющее всю націю. Съ помощію со­физмовъ Сіеса депутаты освоились со странною ошибкой будто вся нація представлена собраніемъ гдѣ нѣтъ ни дво­рянъ, ни духовенства,, владѣтелей большей части народной собственности и народнаго богатства“.

25 августа 1788 года архіепископъ Бріенъ подалъ въ отставку и его замѣстилъ протестантъ Неккеръ. Менѣе чѣмъ  черезъ мѣсяцъ, 25 сентября, послѣдовало королевское объяв­леніе назначавшее созывъ сословныхъ представителей на ян­варь 1789 года.

Пріятель. Откуда эта странная поспѣшность? Вѣдь почти только-что, а именно постановленіемъ совѣта 8 авгу­ста, состоялось объявленіе о созывѣ представителей на май мѣсяцъ. Къ чему потребовалось ускореніе на четыре мѣсяца, оказавшееся къ тому же несостоятельнымъ, такъ какъ при­шлось вернуться къ первому распоряженію?

Авторъ. Дѣйствительно эта торопливость удивила мно­гихъ. Эггерсъ замѣчаетъ (IѴ, 391): „трудно понять почему Неккеръ сдѣлалъ это обѣщаніе”. Поспѣшность объясняет­ся, повидимому, лихорадкой популярничанья, проникав­шею все существо Неккера. Требовалось во всемъ посту­пать иначе чѣмъ непопулярный предшественникъ, хотя во всемъ существенномъ приходилось идти по тому же пути, и между политическими воззрѣніями архіепископа-философа и философа-финансиста (философами называли тогда всѣхъ строителей политическихъ теорій на началахъ разума) во­все не было пропасти. Но надлежало хоть по наружно­сти все сдѣлать по новому. Принято было много финансовыхъ мѣръ, финансовъ не улучшившихъ, но внесшихъ успокоеніе, возродившихъ кредитъ. Надо отдать справедливость Неккеру. Онъ внесъ въ казенныя операціи значительную часть собственнаго капитала, получивъ чрезъ то право вы­сказать эффектную сентенцію: „когда человѣкъ рискуетъ сво­имъ спокойствіемъ и здоровьемъ, онъ можетъ, конечно, риск­нуть и своими деньгами“ (Эггерсъ, IѴ, 351). Раздражительный Бріенъ нерѣдко прибѣгалъ къ политическимъ арестамъ. Неккеръ поспѣшилъ освободить немедленно всѣхъ задер­жанныхъ по политическимъ дѣламъ. Бріенъ воевалъ съ парламентами. Неккеръ поспѣшилъ возстановить ихъ во всемъ прежнемъ значеніи, въ надеждѣ найти ихъ благодар­ными и въ силу того благосклонными къ новымъ мѣропрія­тіямъ. Возстановленіе было сдѣлано тою же деклараціей 23 сентября, которою былъ ускоренъ срокъ созыва представите­лей. Парламенты благодарными не оказались. Самое занесеніе деклараціи въ сводъ узаконеній сопровождалось протестомъ противъ слова возстановленіе. [*] Парижскій парламентъ про­тестовалъ, заявляя что законно онъ не прекращалъ своего дѣйствія. Вмѣстѣ съ тѣмъ парламентъ заявилъ требованіе чтобъ собраніе сословныхъ представителей было созвано и устроено „согласно формамъ соблюдавшимся въ 1614 году“. Это заявленіе быстро лишило парламентъ пріобрѣтенной по­пулярности. Появились памфлеты направленные противъ пар­ламентовъ, осмѣивавшіе и порицавшіе формы 1614 года, по­явились, повидимому, съ поощренія правительства, какъ можно заключить изъ того факта что многіе интенданты въ своихъ округахъ разсылали подобныя брошюры священни­камъ по приходамъ. (Baudot, La France аv. la rév.. 317.)

Неудача съ парламентомъ, при желаніи найти опору въ какомъ-либо внушительномъ собраніи и уменьшить личную отвѣтственность, побудила Неккера обратиться къ собранію нотаблей разошедшихся годъ тому назадъ въ сіяніи популярно­сти. Въ началѣ ноября были собраны тѣ самыя лица которыя въ прошломъ году составили собраніе низложившее Калона. Неккеръ былъ увѣренъ что нотабли, дорожа пріобрѣтенною популярностью, не рѣшатся пойти противъ требованій за­явленныхъ „мнѣніемъ“. Расчетъ и тутъ оказался невѣрнымъ.

Въ своемъ сочиненіи о революціи Неккеръ очень кратко, почти вскользь говоритъ объ этомъ второмъ собраніи нота­блей. Его дочь, г-жа Сталь, даетъ (Oeuvr. XII, 177) болѣе пол­ное показаніе, нѣсколько освѣщающее дѣло.

„Неккеръ, говоритъ она, не взялъ на себя принять рѣшеніе которое считалъ разумнѣйшимъ и слишкомъ, надо признаться, довѣряя владычеству разума, посовѣтовалъ королю созвать нотаблей которые были уже собираемы Калономъ. Неккера упрекали что онъ совѣщался съ нотаблями затѣмъ чтобы не послѣдовать ихъ мнѣнію. Его ошибка дѣйствительно была въ томъ что онъ обратился къ нимъ за совѣтомъ. Но могъ ли онъ вообразить что эти представители привилегированнаго класса, еще вчера показавшіе себя столь горячими против­никами злоупотребленій королевской власти, на другой же день станутъ ожесточенно защищать всѣ несправедливости собственной власти, вопреки общему мнѣнію“.

Собраніе нотаблей открылось 6 ноября 1788 года. Въ рѣчи произнесенной Неккеромъ при открытіи вопросъ о среднемъ сословіи занимаетъ главное мѣсто. И замѣчательно что въ сферѣ этого сословія на первомъ планѣ Неккеръ ста­витъ финансовый людъ. „Значительное увеличеніе количе­ства обращающихся денегъ (l’accroissement considérable du numéraire), говоритъ Неккеръ (Arch. parl., I, 393), ввело какъ бы новый видъ богатства, а громадность государственнаго долга выдвинула цѣлый многочисленный классъ гражданъ связанныхъ съ благосостояніемъ государства узами которыхъ не знали прежнія времена монархіи. Торговля, мануфактуры, искусства всякаго рода, достигшія степени о какой прежде не могли имѣть и понятія, нынѣ оживляютъ королевство всѣми способами зависящими отъ просвѣщенной дѣятельно­сти, и мы окружены многоцѣнными гражданами (précieux ci­toyens) труды коихъ обогащаютъ государство и коимъ государ­ство, въ справедливый возвратъ, обязано уваженіемъ и довѣ­ріемъ“.

Пріятель. Какое значеніе имѣлъ въ то время, особенно въ глазахъ Неккера, финансовый классъ, можно судить ло факту сообщаемому Мирабо. Въ письмѣ къ Черутти въ ян­варѣ 1789 (напечатанномъ впервые въ Мемуарахъ Мирабо, (Ѵ, 216), обращаясь къ прежнимъ своимъ письмамъ, онъ гово­ритъ: „Я вовсе не предсказывалъ что удвоеніе средняго класса будетъ отвергнуто, я высказывалъ только опасеніе чтобы такой отказъ не состоялся. Опасеніе это было не безъ основанія, ибо Неккеръ долго колебался, разныя внутреннія рѣшенія предписывали обратную пропорцію и только предстатель­ство финансовыхъ дѣльцовъ, ссудителей деньгами, доставило благопріятное рѣшеніе. Да, только протекціи банкировъ обя­зана нація рѣшеніемъ министра (27 декабря 1788) которому она хотѣла воздвигнуть алтари“.

Авторъ. Справедливъ или нѣтъ этотъ разсказъ, вѣрно то что печать и финансовый міръ были сильнѣйшими стимула­ми для Неккера.

На обсужденіе нотаблей было предложено правитель­ствомъ нѣсколько вопросовъ, а именно: о составѣ будущаго собранія, о формахъ созыва, порядкѣ выборовъ, устройствѣ совѣщаній для составленія наказовъ выборнымъ. Важнѣйшій вопросъ былъ объ удвоеніи представителей средняго сословія. Изъ семи отдѣленій, на какія раздѣлялось собраніе, лишь первое находившееся подъ предсѣдательствомъ старшаго брата короля (графа Прованскаго, будущаго Лудовика XѴIII) служив­шаго всегда отголоскомъ воли брата, высказалось въ пользу удвоенія, какъ того желалъ Неккеръ и согласно мнѣнію къ какому склонялся король. Всѣ другіе—за сохраненіе по этому пункту порядка 1614 года. Вообще за удвоеніе было 33 го­лоса противъ 112. Другія рѣшенія были въ духѣ „либераль­ныхъ требованій“ эпохи. „Всѣ отдѣленія, говоритъ Булье (самъ бывшій въ числѣ нотаблей), приняли демократическую форму народнаго представительства, давъ возможность классу, безъ положенія и собственности (à tous les hommes sans état et sans propriété), въ каждомъ изъ трехъ сословій, быть и избирате­лемъ, и выборнымъ“. Это не избавило нотаблей отъ нареканій и собраніе, вчера популярное, быстро утратило обаяніе. Попу­лярность Неккера еще возрасла. Пока засѣдали нотабли и непосредственно послѣ ихъ собранія, происходила усиленная работа общественнаго мнѣнія. Изъ провинцій отъ разныхъ корпорацій, муниципалитетовъ, коммиссій притекала къ правительству масса адресовъ, поощрительно принимаемыхъ, курившихъ ѳиміамъ Неккеру и самое появленіе кото­рыхъ очевидно было вызвано увѣренностью что правитель­ство стоитъ на сторонѣ мнѣнія объ удвоеніи, сдѣлавша­гося пунктомъ соединенія всей партіи движенія. Враж­дебный Неккеру и справедливо считавшій „его способности несоразмѣрными съ обстоятельствами“, Мирабо пріостано­вился въ своихъ нападкахъ и въ разговорѣ съ Дюмономъ (Souvenirs de Dumont, цитата въ Mém. de Mirabeau, Ѵ, 205), говорилъ: „Неккеръ необходимъ для образованія собранія сословныхъ представителей, тутъ требуется его популяр­ность“, а въ письмѣ къ Монморену отъ 4 декабря 1788, пи­салъ: „Я могу обѣщать щадить извѣстную персону (je puis promettre d’épargner l’individu)“.

Въ виду возраставшихъ требованій и усиливающагося дви­женія принцы крови (д’Артуа, Конде, Бурбонъ, Энгіенскій и Конти; не участвовали Monsieur и герцогъ Орлеан­скій) представили королю знаменитое письмо, о которомъ мы говорили въ двѣнадцатой <тринадцатой по правильной нумераціи> бесѣдѣ нашей и которое указывало на опасности какими грозятъ государству овладѣвающія ума­ми крайнія политическія ученія и возрастающія требованія отъ имени средняго сословія.

Пріятель. Ты упомянулъ объ усиленной работѣ обще­ственнаго мнѣнія въ эпоху созванія нотаблей и намекаешь что движеніе это потому и было сильно что имѣло поддерж­ку въ правительствѣ, имъ косвенно было вызвано. Но дочь Неккера представляетъ дѣло нѣсколько иначе.

Послѣ того какъ высказались нотабли, говоритъ она (Оеиvr., XII, 178). „Неккеръ пріостановили всякое рѣшеніе относитель­но удвоенія депутатовъ средняго сословія, когда увидѣлъ что большинство нотаблей держатся мнѣнія противнаго его соб­ственному. Прошло болѣе двухъ мѣсяцевъ между окончаніемъ ихъ засѣданій и результатомъ королевскаго совѣта 27 декабря 1788. Въ продолженіе этого времени Неккеръ постоянно изу­чалъ общественное настроеніе, какъ компасъ съ которымъ въ этомъ случаѣ должны были сообразоваться рѣшенія короля. Письма и извѣстія приходившія изъ провинціи были едино­гласны относительно необходимости дать среднему классу то чего онъ требовалъ, ибо партія чистыхъ аристократовъ была, какъ всегда, очень малочисленна; многіе изъ дворянъ и изъ духовныхъ, особенно изъ класса приходскихъ священниковъ, присоединялись къ національному мнѣнію. Въ Дофинэ, въ Ро­мансѣ, происходило, въ силу древняго установленія, собраніе сословныхъ представителей, вышедшее было изъ употребленія, и на немъ было допущено не только удвоеніе представителей средняго класса, но и поголовная подача голосовъ. Значительное число офицеровъ въ арміи благопріятствовало Желанію средня­го сословія. Всѣ кто имѣли въ высшемъ кругѣ вліяніе на мнѣніе горячо высказывались въ пользу національнаго дѣла: такова была мода. Это былъ результатъ всего восемнадцатаго вѣка и старые предразсудки боровшіеся изъ-за древнихъ учрежденій имѣли тогда много менѣе силы чѣмъ въ какую- либо эпоху послѣдовавшаго двадцатипятилѣтія“.

Авторъ. Въ этомъ показаніи г-жи Сталь есть очень важ­ная неточность. Она говоритъ о двухъ мѣсяцахъ между окон­чаніемъ засѣданій нотаблей и рѣшеніемъ совѣта. Это совер­шенно невѣрно. Послѣднее засѣданіе нотаблей было 12 де­кабря, а рѣшеніе состоялось 27 декабря. Наблюденіе за ком­пасомъ мнѣнія должно назвать скорѣе возбужденіемъ этого мнѣнія. Кому могло быть неизвѣстнымъ что высшій пра­вительственный авторитетъ — вліятельнѣйшій министръ и самъ монархъ на сторонѣ требованій приписываемыхъ сред­нему классу. Говоръ въ бесѣдахъ и печати становился обще­ственнымъ требованіемъ благодаря правительственной под­держкѣ. Такъ бываетъ. Поднимающаяся волна охватываетъ повидимому правительство, послѣ замѣчается что она подня­та силой того же правительства. Не дочь только его, но и самъ Неккеръ, какъ увидимъ, приписываетъ тогдашнія прави­тельственныя дѣйствія неотразимому давленію общественна­го мнѣнія. Отношенія Неккера къ общественному мнѣнію- заслуживаютъ разсмотрѣнія, и мы ими еще займемся.

Правительственное рѣшеніе вопроса о составѣ будущаго собранія, состоявшееся 27 декабря 1788, чрезъ двѣ недѣли послѣ послѣдняго засѣданія нотаблей есть важнѣйшій актъ въ политической дѣятельности Неккера. Онъ не говоритъ въ пользу его государственныхъ способностей. Потомъ обнаружи­лись всѣ роковыя послѣдствія принятыхъ мѣръ. Но въ на­чалѣ онѣ были привѣтствованы съ великимъ энтузіазмомъ. „Никогда, пишетъ г-жа Сталь (Oeuvr., XII, 184), рѣше­ніе исходящее отъ трона не возбуждало такого энтузіазма какой произвело постановленіе 27 декабря. Поздра­вительные адресы приходили со всѣхъ сторонъ… Авторитетъ короля надъ умами сдѣлался могущественнѣе чѣмъ когда- либо. Удивлялись силѣ разума и благородству чувствъ побуждавшихъ его идти на встрѣчу преобразованій тре­буемыхъ націей“. Скоро обнаружилась вся тщета времен­наго успѣха сентиментальной политики основанной на томъ чтобы получить поддержку общественнаго мнѣнія, уступая его требованіямъ и забѣгая впередъ его желаній. Сентимен­тальность Неккера оказалась не менѣе пагубною чѣмъ на­хальная отвага Калона и фальшь Бріена. Постановленіе осы­павшее повидимому страну либеральными благами оказалось дѣломъ великой государственной непредусмотрительности. По­знакомимся ближе съ этимъ капитальнымъ документомъ. Онъ состоитъ изъ краткаго „заключенія государственнаго совѣта засѣдавшаго въ Версалѣ 27 декабря 1788 года“, въ которомъ установлено общее число депутатовъ, „не менѣе тысячи“, и принято удвоенное число представителей средняго сословія, и обширнаго „донесенія представленнаго королю въ его со­вѣтѣ министромъ его финансовъ, 27 декабря 1788 года“. Въ донесеніи заключается изложеніе мотивовъ принятой мѣры и высказаны либеральнѣйшія обѣщанія относительно буду­щаго. Приведемъ нѣкоторыя изъ соображеній Неккера (Arch. Parl. I, 489). Указавъ что правительству предстояло рѣшить три главные вопроса: какое должно быть общее число депу­татовъ, должно ли число депутатовъ средняго сословія быть равнымъ совокупному числу депутатовъ двухъ другихъ и должно ли каждое сословіе выбирать своихъ представителей исключительно изъ своей среды,—и разрѣшивъ кратко первый, не дававшій повода къ особымъ спорамъ, Неккеръ съ особен­нымъ вниманіемъ останавливается на второмъ. „Этотъ во­просъ, говоритъ онъ, важнѣйшій изо всѣхъ, раздѣляетъ нынѣ націю. Интересъ съ нимъ соединяемый быть-можетъ преуве­личенъ съ той и съ другой стороны. Такъ какъ древняя кон­ституція или лучше сказать древніе обычаи уполномочиваютъ три сословія обсуждать вопросы и подавать голоса въ собраніи отдѣльно, то число депутатовъ не должно бы, казалось, возбуждать ту степень горячности какую оно возбуЖдаетъ. Было бы безъ сомнѣнія Желательно чтобы сословія по собствен­ному изволенію соединились въ разсмотрѣніи всѣхъ предме­товъ относительно которыхъ ихъ интересы вполнѣ одина­ковы. Но такое рѣшеніе зависитъ отъ желанія въ отдѣльности каЖдаго сословія и его надлежитъ Ждать отъ общей любви къ государственному благу”.

Пріятель. Странное благодушіе! Да вѣдь весь интересъ удвоенія очевидно основывался на невысказываемой увѣрен­ности въ поголовной подачѣ голосовъ. Иначе удвоеніе, не имѣло бы, разумѣется, никакого значенія. Предоставляя рѣ­шеніе капитальнаго вопроса самому собранію, правительство прямо вызывало смуту при первомъ же соединеніи депута­товъ, какъ и случилось. Умаливъ на словахъ значеніе уступ­ки, правительство утѣшается—какъ будто умалило его на дѣлѣ. Удвоеніе очевидно имѣло смыслъ только какъ предрѣше­ніе вопроса о преобладаніи средняго сословія въ палатѣ и объ обращеніи собранія чиновъ въ одну палату съ уничтоженіемъ сословныхъ рамокъ. Неккеръ утѣшаетъ себя что эти вопро­сы разрѣшатся сами собой наилучшимъ образомъ и прави­тельству безпокоиться не о чемъ.

Авторъ. Ты видишь я правъ говоря о непредусмотри­тельности Неккера. Онъ упоялся ѳиміамомъ минуты, а въ будущемъ разсчитывалъ на торжество добродѣтели. Приведя аргументы выставленные за и противъ удвоенія, Неккеръ за­ключаетъ такъ: „обязанный подать свой голосъ вмѣстѣ съ другими министрами, я по совѣсти и чести какъ вѣрный слу­га государя рѣшительно полагаю что его величество можетъ и долженъ призвать въ собраніе представителей число депу­татовъ средняго сословія равное совокупному числу двухъ другихъ, не для того чтобы форсировать, какъ повидимому опа­саются, поголовную подачу голосовъ, но чтобъ удовлетворить общему и разумному желанію общинъ королевства, какъ ско­ро это моЖно сдѣлать не вредя интересамъ двухъ другихъ сословій“. Въ пользу удвоенія высказываются „поверхъ все­го, безчисленные адресы городовъ и общинъ королевства и общественное желаніе этой обширной части вашихъ поддан­ныхъ, какая зовется среднимъ сословіемъ. Могу прибавить, и глухой гулъ цѣлой Европы, всегда благопріятствующей иде­ямъ общей справедливости (je pourrais ajouter encore ce bruit sourd de l’Europe entière qui favorise confusement toutes les idées d’equité générale)… Дѣло средняго сословія всегда бу­детъ имѣть за себя общественное мнѣніе, ибо дѣло это свя­зано съ великодушными чувствованіями каковыя единствен­но можно вслухъ высказывать. Потому оно постоянно бу­детъ поддержано въ разговорахъ и въ писаніяхъ людьми исполненными одушевленія и способными увлечь читателей и слушателей… Ваше величество прочитали всѣ замѣчательныя писанія опубликованныя относительно вопроса повергаемаго нынѣ на ваше усмотрѣніе и припомните соображенія какія не упомянуты въ настоящемъ докладѣ“ Неккеръ не хочетъ и допустить опасенія „что если первая претензія (средняго сословія) будетъ удовлетворена, то послѣдуютъ новыя требо­ванія и нечувствительно приблизятъ страну къ демократіи“, но относительно двухъ первыхъ классовъ считаетъ не из­лишнимъ предостереженіе. „Два первыя сословія лучше чѣмъ третье знаютъ дворъ и его бури и еслибы пожелали мо­гутъ съ большею увѣренностію войти въ соглашеніе относи­тельно образа дѣйствій могущаго затруднить министерство, утомить его постоянство и сдѣлать его безсильнымъ“.

Итакъ политика сопротивленія, какой держались по отно­шенію къ правительству въ послѣдніе годы привилегирован­ные классы, принесла плоды. Заключенъ при посредствѣ увлеченнаго популярничаніемъ министра союзъ короля, по- видимости со среднимъ классомъ или народомъ, на дѣлѣ съ тѣми кто уполномочивали себя говорить отъ его имени. „Мо­нархъ, замѣчаетъ аристократъ Булье, сталъ во главѣ заговора противъ монархіи, въ надеждѣ сдѣлать своихъ подданныхъ болѣе счастливыми, ибо ни одинъ государь не любилъ болѣе его свой народъ, какъ ни одинъ не испыталъ въ такой мѣрѣ его неблагодарность. Французы! какихъ жертвъ не принесъ онъ если, какъ оказалось, и не для счастья вашего, то по край­ней мѣрѣ чтобы вамъ угодить и удовлетворить ваши желанія“.

Послѣдняя часть донесенія Неккера наполнена сентимен­тальными обращеніями и либеральными чаяніями будущихъ благъ. Чаянія эти, высказанныя въ документѣ исходившемъ отъ королевскаго совѣта, одобренномъ верховною властью, были равнозначительны съ обѣщаніями безъ нужды заручавшими монарха съ цѣлью возбужденія общественнаго восторга, на продолжительность котораго Неккеръ имѣлъ розовыя надеж­ды. „Государь, восклицаетъ Неккеръ, еще немного времени, и все хорошо кончится (!). Не всегда будете вы говорить то что слышали отъ васъ въ разговорѣ объ общественныхъ дѣ­лахъ: „„вотъ уже въ продолженіи нѣсколькихъ лѣтъ я имѣлъ „только нѣсколько минутъ счастія“. Вы найдете это счастіе, государь, вы будете имъ наслаждаться!“

Но еслибы, наконецъ, сверхъ ожиданія, всѣ эти распоряженія, уступки, обѣщанія не удовлетворили общество, недоволь­ство и сопротивленіе продолжались, то что тогда дѣлать? Неккеръ, не безъ наивности, указываетъ: „Еслибы воля ваше­го величества не была достаточна дабы побѣдить эти препят­ствія,—я отвращаю взоры отъ этихъ идей, не могу на нихъ остановиться, не могу имъ вѣрить,—тогда однакоже какой со­вѣтъ могъ бы я дать вашему величеству? Одинъ, и это былъ бы послѣдній—тотчасъ удалить министра на котораго падала бы наибольшая доля въ вашемъ рѣшеніи (de sacrifier à l’instant le ministre qui aurait eu le plus de part à votre délibération)“. Утѣшеніе едва ли достаточное!

Въ письмѣ къ королю отъ бывшаго министра Калона, (Lettre adressée au Roi, 18) напечатанномъ въ Лондонѣ и по­мѣченномъ 9 февраля 1789 года, встрѣчается основательный, весьма любопытный разборъ донесенія Неккера. Письмо зву­читъ полнымъ диссонансомъ съ трогательными завѣреніями Неккера, но имѣетъ достоинство слова оправданнаго собы­тіями. Оно не открыло глазъ Лудовику XѴI. Да уже было и поздно. Письмо это такъ поучительно что съ нимъ стоитъ познакомиться.

„Рѣшенія ваши, государь, отъ 27 декабря, пишетъ Калонъ, были конечно привѣтствованы рукоплесканіями и министры ихъ посовѣтовавшіе были, конечно, вознесены до облаковъ толпой. Какъ было ей не восторгаться, когда среднее сосло­віе какъ бы по праву получило то о чемъ до послѣдняго времени не помышляло ходатайствовать даже какъ о мило­сти; когда съ другой стороны, не дожидаясь чего могутъ по­просить сословные представители, уже теперь въ донесеніи опубликованномъ по повелѣнію вашего величества возвѣ­щается:

что вы признаете себя обязаннымъ не налагать никакого налога безъ согласія собранія сословныхъ представителей и желаете продлить существующіе не иначе какъ подъ этимъ условіемъ;

что желаете обезпечить періодическое возвращеніе собра­ній, испросивъ совѣтъ представителей относительно проме­жутка между собраніями;

что обсудите съ ними средства предотвратить безпорядки какіе министры ваши дурнымъ веденіемъ дѣлъ могутъ внести въ финансы…“

Перечисливъ эти и другія уступки, Калонъ продолжаетъ:

„Легко понять что столько собранныхъ уступокъ должны были породить великій взрывъ общественной благодарности къ вашему величеству и энтузіазмъ по отношенію къ тому кто озаботился не оставить безызвѣстнымъ что онъ ихъ по­совѣтовалъ. Но признавая цѣну этихъ распоряженій дыша­щихъ справедливостью и благостью, позволю, государь, себѣ спросить: какая цѣль, какая польза предупреждать та­кимъ образомъ моментъ когда вамъ будетъ можно обнару­жить ваши намѣренія прямо собранію представителей? Зачѣмъ понадобилось теперь же дѣлать о томъ преждевременное за­явленіе? Всякій увидѣлъ министра жаднаго до общественнаго одобренія, ничего не щадящаго чтобы пріобрѣсти популяр­ность, но всякій увидѣлъ также что еслибы министръ этотъ принималъ къ сердцу ваши интересы, болѣе былъ занятъ тѣмъ чтобы дѣлать добро чѣмъ тѣмъ чтобы прельщать тол­пу и дѣлать изъ нея себѣ опору, онъ нашелъ бы бо­лѣе мудрымъ и болѣе сообразнымъ съ хорошею полити­кой, сохранить къ концу собранія то что естественно должно служить его увѣнчаніемъ, что могло бы поддерживать рвеніе, а въ заключеніе увѣнчать желанія собранія представителей. Не значитъ ли нѣкоторымъ образомъ вызывать новыя тре­бованія такъ либерально предупреждая тѣ которыя еще и не обозначились? Что же придется затѣмъ дать еще, государь? Чѣмъ остается вамъ еще пожертвовать?

Съ другой стороны, какая была ему надобность давать среднему сословію двойное число голосовъ сравнительно съ двумя другими, когда мотивъ который прежде можно было приводить какъ побуждающій къ тому устранялся самъ са­бою: ибо дворянство чрезъ посредство принцевъ и перовъ, духовенство чрезъ своего предсѣдателя объявили свою го­товность пожертвовать привилегіями въ дѣлѣ налоговъ и нести всѣ общественныя тягости пропорціонально имуществу безо всякаго денежнаго изъятія? Не лучше ли было укрѣ­пить это расположеніе, заручиться имъ и выставить его какъ мотивъ не дѣлать нововведенія, вмѣсто того чтобы предпо­лагать потребность вооружить народъ преобладаніемъ какого онъ не имѣлъ по старымъ установленіямъ и которое, ставъ ненужнымъ для обезпеченія равенства въ распредѣленіи по­датей, могло сдѣлаться вреднымъ въ другихъ отношеніяхъ? Торжественное заключеніе представленное собраніемъ перовъ 20 декабря 1788 вашему величеству, и постановленіе парла­мента отъ слѣдующаго 22 числа, въ которомъ онъ выражаетъ формальное желаніе уничтоженія всякихъ денежныхъ изъятій, не представляли ли благонамѣренному министру прекрасный случай скрѣпить единство трехъ сословій и дать понять среднему сословію что оно не имѣетъ болѣе основанія пре­тендовать на увеличеніе вліянія въ совѣщаніяхъ, дабы полу­чить то что дворянство и духовенство непринужденно отда­ютъ ему? Не лучше ли было въ эту сторону направить свою ловкость вмѣсто того чтобы пользоваться ею къ возбужде­нію недовѣрія къ двумъ первымъ сословіямъ и замѣчать ва­шему величеству что сословія эти, лучше чѣмъ третье зная дворъ и его бури, могутъ, если пожелаютъ, съ большею увѣ­ренностію войти въ соглашеніе относительно образа дѣйствія могущаго затруднить министерство, утомить его постоянство и сдѣлать его безсильнымъ.

Нѣтъ надобности напоминать вашему величеству насколь­ко доброе и честное служеніе двухъ первыхъ сословій госу­дарства говоритъ противъ такихъ инсинуацій. Но указавъ что не было мотива который побуждалъ бы усиливать значе­ніе средняго сословія, прибавлю что если уже несмотря на то находили все-таки основаніе измѣнить старый порядокъ, то можно было по крайней мѣрѣ лучше взяться за дѣло и достигнуть цѣли средствомъ менѣе отталкивающимъ (moins choquante). Такъ какъ хотѣли равновѣсія, но не должны были желать разрушенія преимуществъ столь же древнихъ какъ монархія, то кажется мнѣ можно было бы достигнуть цѣли, помѣщая на одну чашку вѣсовъ два первыя сословія слитыя воедино, на другую среднее сословіе, которому можно было тогда дать число равное корпораціи происшедшей отъ сліянія двухъ первыхъ, не отнимая у нихъ отличій которыя справедливо было за ними сохранить. Такое распредѣленіе было бы ново­введеніемъ, но я и выхожу изъ того предположенія что та­ковое считается необходимостью и думаю что указываемое мною было бы менѣе непріятно, получило бы болѣе общее одобреніе и было бы полезнѣе для дальнѣйшихъ видовъ. Во всякомъ случаѣ этимъ ли, другимъ ли средствомъ направлен­нымъ равнымъ образомъ къ тому чтобы не нарушать пре­имуществъ первыхъ классовъ и оградить интересы третьяго, несомнѣнно можно было избѣгнуть того чтобы показать себя безпомощно уступающими требованіямъ народа. Какой государственный человѣкъ не знаетъ какъ опасно слишкомъ поощрять притязательность уступками и какъ трудно потомъ остановить излишнюю требовательность?

Народъ французскій, безъ сомнѣнія, государь, лучшій, преданнѣйшій королямъ, наиболѣе покорный ихъ волѣ, но въ то же время онъ крайне способенъ увлекаться. А кто не знаетъ что толпу ведутъ не наиболѣе благоразумные, а увлекаютъ наиболѣе бурливые. Почуявъ свою силу въ пер­вомъ успѣхѣ, можно ли думать чтобъ она остановилась въ предѣлахъ мудрой умѣренности? Отвѣтитъ ли вамъ, госу­дарь, тотъ кто подвергъ васъ опасности противнаго, от­вѣтитъ ли онъ что, допустивъ такой шагъ къ равенству, онъ въ состояніи будетъ остановить дальнѣйшіе; что возвѣстивъ намѣреніе стереть самое названіе налога напоминающаго сред­нему сословію его сравнительно низшее положеніе, онъ недопуститъ чтобы въ силу этого были стерты и всѣ другіе зна­ки этого положенія; что отъ вывода къ выводу, отъ опья­нѣнія къ опьянѣнію не пойдутъ къ тому чтобъ уничтожить оброки, взглянуть на феодальныя обязанности какъ на вар­варское подчиненіе и наконецъ порвать всѣ связи собствен­ности, какъ указываютъ принцы вашей крови въ своемъ бла­городномъ и серіозномъ представленіи, которое общественная распущенность уже успѣла осмѣять?

О, какъ желалъ бы я чтобы геній хранитель Франціи сдѣ­лалъ эти опасенія мои столь же тщетными сколько они зло­вѣщи! Да окажутся подданные ваши настолько благораз­умны чтобы сами оградить себя отъ золъ скрывающихся за обманчивыми приманками имъ разставляемыми! Да будетъ чувствительное и доброе сердце ваше навсегда ограждено отъ жестокихъ крайностей, какихъ нерѣдко требуютъ послѣдствія роковаго неблагоразумія!

Всею душой желаю этого и, не стремясь проникнуть въ ту­манное будущее, спѣшу остановить вниманіе вашего величе­ства на важнѣйшемъ изъ размышленій внушаемыхъ чтеніемъ донесенія 27 декабря. Этого размышленія нельзя не сдѣлать въ виду тѣхъ мѣстъ донесенія какія касаются законодательства королевства. Они представляются въ нѣкоторой свѣто-тѣни, сквозь которую сквозитъ намѣреніе дать понять болѣе чѣмъ сказано и при нуждѣ отказаться отъ того что въ даваемомъ понять могло бы шокировать ваше величество и показаться возмутительнымъ въ устахъ государственнаго министра. Было бы позоромъ для члена вашего совѣта датъ поводъ къ мысли будто ваше величество желаете и должны отказаться отъ законодательной власти, этой первой принадлежности короны. Чѣмъ же можетъ оправдать себя тотъ кто осмѣлился выра­зиться такъ что всѣ поняли высказанное именно въ этомъ смыслѣ? Да и какъ иначе должно было понять этотъ рядъ фразъ изъ коихъ я привелъ нѣкоторыя и которыя, помѣщая все относящееся до законодательства королевства „въ нѣдра собранія сословныхъ представителей“, возвѣщаютъ что от­нынѣ ваше величество, „„предпочитая совѣщанія собранія мнѣніямъ министровъ и не будучи болѣе тревожимы раз­нообразіемъ системъ, не будете и подвергаться тому чтобы своимъ авторитетомъ прикрывать множество распоряженій, слѣдствія коихъ нельзя предвидѣть, не будете вынуждены ихъ поддерживать хотя бы сомнѣвались въ ихъ достоинствѣ; и будете слѣдовательно освобождены навсегда отъ недоумѣній, сожалѣній и пр.“ А во главѣ параграфа гдѣ все это нахо­дится, говорится, при ссылкѣ на „особое счастіе вашего величества“, что „удовлетвореніе связанное съ неограниченною властью есть чисто воображаемое, и если государь имѣетъ въ виду только благо государства и наибольшее счастіе поддан­ныхъ, то пожертвованіе нѣкоторыми прерогативами, для до­стиженія такой двойной цѣли, есть безъ сомнѣнія наипрекраснѣйшее употребленіе власти“.

Когда такимъ языкомъ заставляютъ говорить ваше вели­чество, послѣ того что печаталось въ послѣдніе пять мѣсяцевъ о необходимости отдѣленія законодательной власти отъ испол­нительной; и когда это происходитъ послѣ того какъ парла­ментъ,—желая безъ сомнѣнія узнать ваши чувствованія отно­сительно мнѣнія которому правительство дало укрѣпиться допустивъ эту массу писаній,—въ постановленіи своемъ вы­разилъ желаніе быть уполномоченнымъ вами содѣйствовать исполненію законовъ не иначе какъ если они вызваны или получили одобреніе со стороны собранія сословныхъ пред­ставителей, — не ясно ли что всѣ должны были подумать будто новое ученіе принято и поддерживается.

„Иностранная нація, среди которой я нахожусь въ эту ми­нуту, была поражена въ этомъ смыслѣ и не приходила въ себя отъ удивленія, видя что казавшееся столь существен­нымъ различіе полной и цѣльной монархіи, какова монархія французскихъ королей, отъ монархіи частной и ограниченной, какова англійская, нынѣ повидимому уничтожается не только дѣйствіемъ системъ недавно между нами распространенныхъ, но и собственнымъ согласіемъ государя, или, лучше сказать, рукою вашихъ министровъ и въ особенности того который повидимому имѣетъ наибольшее вліяніе.

Я ношу еще титулъ вашего министра и сохраняю нѣчто большее чѣмъ другіе—вѣрность. Я далекъ отъ желанія когда- нибудь имѣть власть—она мнѣ слишкомъ дорого обошлась. Но въ сердцѣ моемъ написанъ священный долгъ, не позво­ляющій мнѣ молчать въ минуту отъ которой можетъ-быть зависитъ участь всего вашего царствованія и судьба всего государства“.


[*] Въ деклараціи было сказано: „Nous nous déterminons de rétablir tous les tribunaux dans leur ancien état jusqu’au moment où éclairé par la nation assemblée nous pourrons adopter un plan fixe et immuable“ (Arch. parl. I, 388).

Русскій Вѣстникъ, 1882.

Visits: 4