А. Салтыковъ. Двѣ Россіи и Украинскій вопросъ

А о Петрѣ не думайте: была-бы жива Россія.
Изъ Полтавскаго приказа Императора Петра Великаго.

1.

Вопросъ объ «украинскомъ» языкѣ возникъ, по чисто политическимъ причинамъ, еще во второй половинѣ XIX вѣка; онъ тлѣлъ въ теченіе нѣсколькихъ десятковъ лѣтъ, не угрожая рѣшительно никому и ничему — такъ «искусственно» было все это порожденіе графа Стадіона. И хотя нынѣ онъ столь-же неожиданно, сколь и бурно, разгорѣлся на нашихъ глазахъ — подъ громъ русской революціи, все-же можно рѣшительно утверждать, что въ этомъ вопросѣ не заключается никакой филологической загадки или проблемы. Изъ дальнѣйшаго будетъ видно, что я далеко не во всемъ и не всегда слѣдую взглядамъ нашихъ унитаристовъ. Но чтобы избѣжать упрека въ какомъ-либо «великорусскомъ» пристрастіи, я все-таки начну съ того, что переведу весь вопросъ на абсолютно-нейтральную почву… французской грамматики. Вотъ что мы читаемъ на стр. 4 грамматики Larive et Fleury (La troisième année):

On appelle langue le parler propre à une nation.

On appelle dialecte le parler d’un pays étendu, ne différant des parlers voisins que par des changements peu importants, qui n’empêchent pas qu’on ne se comprenne de dialecte à dialecte.

Remarque historique. — Un dialecte ne tombe à l’état de patois que quand un autre dialecte de la même langue devient tout à fait prépondérant par suite d’un grand développement littéraire provoqué habituellement par les circonstances politiques. C’est une erreur de considérer les dialectes comme des altérations d’une même langue. La langue littéraire d’une nation n’est qu’un de ses dialectes, qui est parvenu à acquérir la préséance sur tous les autres. Dès que cette langue littéraire s’est formée, dès qu’elle est née d’un dialecte, les autres dialectes congénères déchoient et ne sont plus que des parlers locaux usités seulement dans la conversation, ou employés par les poètes et les écrivains provinciaux. [1]

И далѣе, говоря о превращеніи діалекта Ile de France во французскій языкъ, авторы грамматики прибавляютъ: ce dernier (т. е. діалектъ Ile de France) s’étant élevé à la dignité de langue littéraire de la France, les trois autres (т. е. le Bourgignon, le Picard и le Normand) sont devenus de simples patois». [2]

Все это писано задолго до нашей революціи, писано тогда, когда и самаго «украинскаго» вопроса еще не возникало въ сколько-нибудь серьезной формѣ. И все это можетъ быть цѣликомъ отнесено — точка въ точку, буква въ букву, черточка въ черточку — и къ «украинскому языку». Онъ не есть даже діалектъ: онъ просто patois.

Филологическій вопросъ объ «украинскомъ» языкѣ абсолютно и кристаллически ясенъ. Но въ этомъ вопросѣ было (съ обѣихъ сторонъ) столько напутано, столько было привнесено въ него лишняго и ненужнаго, и самый споръ происходилъ въ атмосферѣ столь ложныхъ этнологическихъ, культурно-историческихъ и филологическихъ предпосылокъ и находился подъ властью столь многочисленныхъ предразсудковъ, столько было внесено въ него — главнымъ обрааомъ съ «украинской» стороны — натяжекъ, намѣренной темноты, умолчаній и прямыхъ фальсификацій, что мнѣ все-таки придется разсмотрѣть нѣкоторые основные элементы вопроса.

2.

Я начну съ самаго термина, который украинисты ставить краеугольнымъ камнемъ всей своей постройки: Украйна, украинскій, украинцы. Этотъ терминъ былъ имъ внушенъ стремленіемъ возможно рѣзче, въ самомъ имени, отдѣлить, обособить себя отъ остальной Россіи. Начальная, Стадіоновская, фаза «украинства» протекала, какъ извѣстно, подъ знакомъ «рутенизма» (Rutheni и Ruthenia — въ противоположность Russi и Russia). Но такъ какъ этотъ лозунгъ былъ явно недостаточенъ для цѣлей движенія, [3] то пришлось его замѣнить другимъ, болѣе радикальнымъ: пришлось выдумать новую, несуществующую, страну — «Украйну» и населить ее особымъ «украинскимъ народомъ», говорящимъ на особомъ, вполнѣ равномъ съ русскимъ и вмѣстѣ съ тѣмъ вполнѣ отъ него отличномъ, — «украинскомъ языкѣ».

Что же такое есть «Украйна»?

Прежде всего слѣдуетъ замѣтить, что это есть, въ первоначальномъ своемъ значеніи, не собственное, а нарицательное имя. Само по себѣ это не могло-бы еще служить — въ этомъ не даютъ себѣ яснаго отчета наши унитаристы [4] — возраженіемъ противъ «украинскихъ» теорій. Многія названія отдѣльныхъ мѣстностей и цѣлыхъ странъ, а также племенъ и народовъ, — были первоначально нарицательными именами. Въ древности такія, чисто нарицательныя, этимологіи названій странъ и народовъ, можно думать, даже преобладали. Онѣ вполнѣ ясны въ такихъ, напр., наименованіяхъ, какъ Аркадія (страна медвѣдей), Антропофаги («людоѣды») и Гипербореи («живущіе за сѣвернымъ вѣтромъ»). Но онѣ несомнѣнны и въ цѣломъ рядѣ другихъ названій италійскихъ, балканскихъ, кельтскихъ, германскихъ и иныхъ племенъ. Подобныя «нарицательныя» этимологіи заходятъ и въ болѣе новое время (напр., Лонгобарды = длиннобородые). Даже имена нѣкоторыхъ современныхъ странъ и народовъ имѣютъ въ своей основѣ однородные-же этимологическіе факты. Такъ существуетъ — правда, не безспорная — теорія, по которой первоначальное значеніе имени Germanus есть — «истинный», «подлинный», «настоящій» (echt). И извѣстно также, что Франціи дали ея имя — франки, что означаетъ — свободные.

Но случай «Украйны» является сугубо квалифицированнымъ и, вѣроятно, единственнымъ въ своемъ родѣ случаемъ. Можно даже сказать, что самое это имя служитъ живымъ опроверженіемъ того тезиса, который какъ разъ этимъ именемъ хотятъ укрѣпить. Такъ прежде всего — и это значительно упрощаетъ нашу задачу — въ данномъ случаѣ, въ противоположность только что указаннымъ, не народъ далъ свое имя обитаемой имъ странѣ, а, наоборотъ (что вполнѣ очевидно и не отрицается и самими «украинцами»), жители получили названіе отъ населяемой ими страны. Но что-же означаетъ это наименованіе страны?

Имя Украйны сложное: оно состоитъ изъ предлога «у» (ad, apud, ргоре) и существительнаго край. Послѣднее вполнѣ соотвѣтствуетъ нѣмецкому слову Rand или французскому bord, какъ въ смыслѣ, напр., «края тарелки» (der Rand eines Tellers), такъ и въ смыслѣ «края пропасти» (am Rande des Abgrundes). Такимъ образомъ слово «край» означаетъ, въ географическомъ смыслѣ, — мѣстность, непосредственно примыкающую къ пограничной, между двумя странами, линіи. Оотсюда возникъ уже и второй, деривативный, смыслъ слова «край». Оно можетъ также означать и отдѣльный, примыкающій къ окружности, сегментъ страны и даже, въ болѣе общемъ смыслѣ, отдѣльную часть ея — безотносительно пограничной линіи.

Этимъ-то смысломъ слова «край» и пользуются украинисты, чтобы основать на немъ свою «отдѣльность» отъ Россіи. Но они забываютъ, во-первыхъ, что и въ этомъ производномъ смыслѣ слова «край» — все же сохраняется моментъ противоположенія центру, т. е. мысль о томъ, что всякій «край» составляетъ лишь часть иного, высшаго, соединства. Таковъ-то и есть смыслъ выраженій: Сибирскій край, Кавказскій край, Туркестанскій край — всѣ эти названія предполагаютъ въ себѣ самихъ общее соединство — Россію. Но главное не въ этомъ, а въ томъ, что самое присутствіе въ сложномъ словѣ «Украйна», какъ одного изъ составляюшихъ, предлога «у» — прямо указываетъ на то, что другое составляющее («край») взято въ этомъ сложномъ словѣ не въ производномъ, а въ первоначальномъ смыслѣ этого составляющаго, т. е. въ смыслѣ пограничной, прирубежной полосы. Если-бы «край» имѣло въ сложномъ словѣ «Украйна» производное значеніе, т.е. значеніе мѣстности вообще, области (regio, Landschaft), то это сложное слово заключало бы въ себѣ просто тавтологію, а вовсе не ближайшее опредѣленіе характеризуемаго имъ понятія: тогда приставка предлога «у» была-бы совершенно излишней въ этомъ словѣ. Но эта-то приставка и указываетъ, что «край» взято въ сложномъ словѣ «Украйна» не въ деривативномъ, а въ первоначальномъ смыслѣ, не въ смыслѣ regio, а въ смыслѣ limes. «Украйна» значить: то, что находится у (близъ) пограничной линіи или полосы (regio, quae limitem attingit vel prope limitem est).

И дѣйствительно: названіе «Украйна» вовсе не относилось, въ древней Россіи, исключительно къ территоріи, служащей нынѣ предметомъ мечтаній «украинцевъ» — какъ увидимъ далѣе, это имя вовсе даже не относилось къ двумъ третямъ, по крайней мѣрѣ, этой территоріи — но вообще къ цѣлому ряду приграничныхъ мѣстностей. Такъ въ новгородской лѣтописи отмѣчается, подъ 1517 годомъ, о «Тульской украйнѣ» (150 верстъ къ югу отъ Москвы), раззоренной татарами. Древняя Русь знала также Ливонскую и Воронежскую украйны. Вдоль юго-западной границы тянулись Польская (отъ поле — къ сѣверу отъ Новгорода-Сѣверска), Сѣверская и Бѣлгородская украйны. Впослѣдствіи возникла (еще южнѣе) Слободская украйна — въ нынѣшней Харьковской губерніи. Но были «украйны» и на Сѣверѣ, и на далекомъ Востокѣ: такъ была Псковская украйна, и «украинными» были Сибирскіе города.

Можно вообще сказать, что старинное русское понятіе «украйна» вполнѣ соотвѣтствуетъ старо-нѣмецкому понятію «марка». И по тѣмъ-же причинамъ, почему это названіе перестало примѣняться, въ Западной Европѣ, къ цѣлому ряду прежнихъ «марокъ» и, напротивъ, сохранилось по отношенію къ, напр., Бранденбургской маркѣ — забылось оно и въ русскихъ восточныхъ, юго-восточныхъ и сѣверныхъ пограничныхъ мѣстностяхъ и, напротивъ, уцѣлѣло на Юго-западѣ. Оно пропало на Востокѣ и на Сѣверѣ, также на Юго-востокѣ, просто потому, что граница Московскаго государства чрезвычайно быстро раздвигалась въ этихъ направленіяхъ, и всѣ находившіяся тамъ «украйны» быстро переставали быть таковыми. Напротивъ, юго-западная граница существовала, не подвергаясь существеннымъ измѣненіямъ, въ теченіе нѣсколькихъ вѣковъ. Такъ-то вышеупомянутая Сѣверская украйна, тянувшаяся вдоль этой границы, сдѣлалась постепенно «Украйной», т. е. украйной par excellence, подобно тому, какъ и въ Германіи маркой par excellence стала — Бранденбургская марка. Но подобно тому, какъ тянувшаяся вдоль Днѣпра по лѣвому его берегу Сѣверско-Черниговская земля была «украйной» по отношенію къ Московскому государству, такъ и тянувшаяся вдоль нея по противоположномѵ, правому, берегу Днѣпра Кіевская земля была «украйной» государства Польско-Литовскаго, въ восточной (Литовской) части котораго — этого не надо забывать — господствовалъ тогда (XIV—XV вѣка) русскій языкъ. Такъ-то за всѣми этими смежными областями двухъ государствъ, бывшими окраинными для нихъ обоихъ, и укрѣпилось постепенно названіе Украйны. Вся эта область средняго Днѣпра (т. е. Сѣверская, Черниговская и Кіевская земля) получила постепенно смѣшанный приграничный характеръ чего-то полу-автономнаго, объекта, права на державное обладание коимъ были выражены смутно и неопредѣленно.

Я предоставляю читателю самому судить объ «отдѣльности» и «самобытности», самостоятельности страны, которая себя называетъ «Пограничною страною», и народа, который себя навываетъ «пограничнымъ». Самое имя «Украйна» указываетъ, что эта «страна» можетъ быть только частью чего-то бо́льшаго, чѣмъ она. И я вообще сомнѣваюсь, что гдѣ-бы то ни было въ Европѣ могъ возникнуть «народъ» съ именемъ Grenzler, Märker или Fronterains. Такъ-то самое имя «Украйны» служитъ лучшимъ опроверженіемъ теоріи украйномановъ, — по крайней мѣрѣ, въ нынѣ модной радикальной ея формѣ.

3.

Чтобы поддержать ее, украинистамъ приходится прибѣгать, какъ я уже замѣтилъ, къ цѣлому ряду натяжекъ, кривотолкованій, созданію особой, рѣшительно ни на чемъ не основанной, терминологіи, вообще къ «игрѣ воображенія» и даже прямымъ подлогамъ. Но, строго говоря, такой подлогъ уже заключается и въ самой основѣ ихъ ученія, т. е. въ той эквилибристикѣ, которую они продѣлываютъ съ понятіемъ и терминомъ «Украйны». Подлогъ, который они совершаютъ съ этимъ терминомъ двойной: подлогъ во времени и подлогъ въ пространствѣ.

  1. Я намѣтилъ уже вкратцѣ, какъ получилось, что имя «Украйны» постепенно прикрѣпилось къ одной изъ многочисленныхъ нашихъ украйнъ, а именно Сѣверской. Но это произошло никакъ не ранѣе XIV вѣка. Что касается эпохи болѣе ранней, времени до нашествія татаръ, то Сѣверская и Черниговская земли уже потому не могли называться тогда Украйною, что онѣ тогда вовсе и не были «украйнами». Напротивъ, онѣ были тогда центромъ Русской земли. И эта Земля исключительно такъ тогда и называлась: Русская Земля. Такъ она называется въ лѣтописяхъ, такъ-же и въ былинахъ, такъ-же и во всѣхъ безъ исключенія иныхъ литературныхъ памятникахъ и государственныхъ актахъ той эпохи. Между тѣмъ украинисты совершенно произвольно называютъ «Украйной» — Кіевскую Русь эпохи даже св. Владимира. Для нихъ этотъ князь и его потомки были не русскими, какъ они сами себя называли, а «украинскими» князьями, а ихъ государство — не русскимъ, какъ оно звалось и ими самими и всѣми ихъ сосѣдями, а «украинскимъ» государствомъ. Точно такъ-же и народъ тогдашней Кіевской земли, который и самъ себя называлъ и на всемъ свѣтѣ былъ извѣстенъ подъ именемъ русскаго народа, [5] украинисты совершенно произвольно передѣлываютъ въ «украинскій» народъ… Вообще у украинистовъ нѣтъ сильнѣйшихъ враговъ, чѣмъ лѣтопись Нестора и другіе памятники древней русской — они называютъ ее, разумѣется, «украинской» — литературы. Вся эта литература есть сплошной антиципированный протестъ противъ украинизма.
  2. Къ этому подлогу во времени присоединяется другой — въ пространствѣ. Украинисты относятъ къ своей «Украйнѣ» ни болѣе и не менѣе, какъ всю южную Россію, съ присоединеніемъ Восточной Галиціи и Буковины. Изъ русскихъ губерній въ эту обширнѣйшую территорію входить: Херсонская (и часть Бессарабской), Подольская, Волынская (съ частью Гродненской), Кіевская, Черниговская, Полтавская, Харьковская, Курская (съ частью Воронежской), Екатеринославская и Таврическая и Донская и Кубанская области. Между тѣмъ огромное большинство этихъ губерній никогда не были и никогда не назывались Украйной. Украйной, въ тѣсномъ смыслѣ слова, — и то это не было ни оффиціальнымъ, ни даже народнымъ названіемъ — назывались когда-то изо всѣхъ перечисленныхъ губерній, какъ я только что объяснилъ, только двѣ: Черниговская и Полтавская. [6] Затѣмъ имя «Украйна» относилось, въ болѣе широкомъ смыслѣ, и къ Кіевской губерніи. Прежнія Слободская, Бѣлгородская и Воронежская «украйны», находившіяся въ предѣлахъ нынѣшнихъ Харьковской, Курской и Воронежской губерній, ничѣмъ не связаны исторически — а объ историческихъ правахъ у насъ здѣсь именно и идетъ рѣчь — съ Украйной Днѣпровской. Что касается остальныхъ вышеперечисленныхъ русскихъ губерній, а также Галиціи и Буковины, то ни одна изъ входящихь въ эти территоріи мѣстностей вообще никогда не называлась Украйной.

4.

Я упомянулъ уже, что радикальный лозунгъ «Украйна» былъ выбранъ главарями движенія потому, что первоначальный, болѣе нейтральный, лозунгь «рутенизма» оказался явно недостаточнымъ (см. стр. 77) для ихъ цѣлей. Но если вдуматься въ судьбы «украинства» и скрытую его сущность, въ которой, можетъ-быть, не даютъ себѣ отчета и сами главари, то нельзя не прійти къ заключенію, что этотъ-то радикализмъ и губитъ всего болѣе самое движеніе. Онъ губитъ его тѣмъ, что ставитъ предъ нимь совершенно недостижимыя цѣли и заставляетъ доказывать то, что совершенно невозможно доказать (да, вь сущности, и не нужно доказывать). Этотъ-то радикализмъ и заставляегь прибѣгать кь такимъ методамъ борьбы, какъ явное кривотолкованіе и фальсификація, расчитанныя лишь на глубокую неосвѣдомленность Западной Европы вь исторіи русскихъ судебъ и русскаго языка. Между тѣмъ — я сказалъ уже, что слѣдую далеко не во всемъ нашимъ ортодоксальнымъ унитаристамъ — и въ украинскомъ движеніи есть несомнѣнно нѣкое здоровое зерно, т. е. заключенныя вь этомъ движеніи мысль и чувство противоположенія юго-западной Россіи — Россіи сѣверо-восточной — имѣютъ и нѣкотораго рода объективное основаніе. Только обоснованіе это вь высшей степени перекривлено, и самый ростъ идеи происходилъ крайне неправильно. Самый посѣвъ былъ сдѣланъ равнодушными руками и подъ вліяніемъ совершенно постороннихъ соображеній: «украинство» возникло, какь извѣстно, изъ условій внутренней австрійской политики средины XIX вѣка и было изобрѣтено, какъ противовѣсъ полякамъ. Но впослѣдствіи оно становится, въ качествѣ средства ослабленія и раздробленія Россіи, — дѣтищемъ преимущественно германской политики, той политики наслѣдниковъ Бисмарка, которая привела Германію въ Версаль. Все это и заставляло украинистовъ доказывать гораздо больше, чѣмъ имъ было, собственно, нужно и, въ сущности, — даже совсѣмъ не то, что имъ было нужно доказывать. И это-же склонило, по условіямъ эпохи, весь вопросъ на лингвистическую почву, по крайней мѣрѣ, дало лингвистической сторонѣ вопроса столь преобладающее, несоотвѣтствующее объективному положенію дѣла, значеніе.

И украинисты и унитаристы одинаково стоятъ на той точкѣ зрѣнія, что въ творческомъ процессѣ государство — нація творящимъ факторомъ является національность (при этомъ обѣ стороны сливаютъ и отождествляютъ этническій вопросъ съ лингвистическимъ), а государство есть лишь результатъ и органическій продуктъ народной жизни. Между тѣмъ именно исторія русскаго языка и вообще русскихъ судебъ показываетъ съ достаточной ясностью, что дѣло скорѣе происходитъ какъ разъ наоборотъ. Напомню приведенные выше слова авторовъ французской грамматики: Un dialecte ne tombe à l’état de patois, que quand un autre dialecte de la même langue devient tout à fait prépondérant par suite d’un grand développement littéraire provoqué habituellement par les circonstances politiques. [7] И буквально такъ происходило дѣло и въ Россіи… Унитаристы безусловно правы въ томъ, что нѣтъ «украинскаго» языка, есть лишь единый русскій языкъ. Но они не даютъ себѣ яснаго отчета въ собственной позиціи, когда мотивируютъ свой тезисъ тѣмъ, что «и на Украйнѣ тотъ-же языкъ, что и въ остальной Россіи». Это утвержденіе заключаетъ въ себѣ двойную ошибку: во 1-хъ, украинскій народный говоръ, или, вѣрнѣе, украинскіе народные говоры (такъ какъ ихъ много) — вовсе не языки и даже не нарѣчія, а patois; во 2-хъ-же, эти говоры сильно отличаются какъ отъ говоровъ другихъ мѣстностей Россіи, такъ и отъ русскаго литературнаго языка. Эта неясность мысли, эти скользящіе, неувѣренные въ себѣ, доводы и постоянное шатаніе унитаристовъ — коренятся на томъ, что они до сихъ поръ не сумѣли найти для себя твердой почвы. Они порою великолѣпно разбираются во многихъ подробностяхъ, но, въ сущности, не говорятъ главнаго. Такъ они почти не касаются вопроса: почему-же такъ вышло, что то нарѣчіе, изъ котораго образовался древне-русскій литературный языкъ (кіевское), обратилось въ patois, а новый литературный языкъ родился въ иномъ мѣстѣ и изъ иного нарѣчія?

Тѣ circonstances politiques, который обусловили зарожденіе новаго русскаго языка въ мѣстности весьма отдаленной отъ той, гдѣ образовался нашъ древній языкъ, могутъ быть кратко обозначены двумя словами: Московская побѣда. Исторія русскаго языка вполнѣ аналогична, въ основныхъ своихъ чертахъ, съ исторіей языка французскаго. Подобно тому какъ возвышеніе королевской власти во Франціи сдѣлало изъ діалекта той области, гдѣ было средоточіе этой власти (Иль-де-Франса) — французскій языкъ, такъ и московскій діалектъ сталъ русскимъ языкомъ вслѣдствіе факта «собиранія Русской Земли» — Москвою. Кіевская государственность начала хирѣть, главнымъ образомъ по экономическимъ причинамъ, еще до Татарскаго нашествія. Послѣднее-же еще въ большей степени сломило ея силы. Великое княжество стало терять одну за другою свои территоріи, и самъ Кіевъ изъ «стольнаго» обращается въ провинціальный городъ. Наряду съ этимъ стали чахнуть и древне-русскій, Кіевскій, по мѣсту его возникновенія, языкъ и излучавшаяся изъ Кіевскаго центра литература. Правда, образованіе новаго литературнаго языка встрѣчало въ Москвѣ, вслѣдствіе цѣлаго ряда причинъ, весьма крупныя затрудненія. Его созданіе стоило большихъ усилій и потребовало нѣсколько столѣтій. Тѣмъ не менѣе была одна чрезвычайная серьезная причина, которая облегчила въ высшей степени политическую и культурную, въ частности — лингвистическую, побѣду Москвы.

5.

Когда, въ XIV вѣкѣ, быстро стала возвышаться Москва, и вокругь нея стали собираться восточно-русскія и отчасти сѣверно-русскія земли, то этотъ процессъ, въ сущности, вовсе не разрѣшалъ еще обще-русскаго вопроса не только въ культурномъ, но даже и въ чисто-политическомъ смыслѣ: онъ только подготовилъ почву для будущаго, и именно въ «Московскомъ» смыслѣ, его разрѣшенія. Въ дѣйствительности XIV—XVI вѣка были эпохою параллельнаго независимаго политическаго существованія двухъ Россій: восточной и западной. Ибо и Литовская государственность была въ теченіе почти всего этого періода русской государственностью. По-русски отправлялось на Литвѣ правосудіе, русской была ея культура, русскимъ былъ языкъ ея гражданскаго оборота, и по-русски говорилъ ея образованный классъ. И такъ несомнѣнно и продолжалось-бы, если-бы въ Днѣпровскихъ областяхъ сохранился этотъ русскій высшій образованный классъ, хранитель національныхъ традицій и культуры. Правда, политическая, и впослѣдствіи религіозная, Унія Литовско-русскихъ земель съ Польшей ввела въ нихъ и польскія вліянія. Но результатъ послѣднихъ былъ въ теченіе долгаго времени ничтоженъ — въ русскихъ, по крайней мѣрѣ, частяхъ Польско-Литовскаго государства. Въ нихъ продолжалась русская національная жизнь, и онѣ долго сохраняли и свое древнее, русское, обличіе. Во всякомъ случаѣ, западно-русскій языкъ, прямой наслѣдникъ языка памятниковъ нашей древней русской письменности, существовалъ еще въ XVII вѣкѣ, и, вѣроятно, могъ-бы сохраняться и даже, въ извѣстномъ смыслѣ, развиваться въ теченіе цѣлыхъ столѣтій.

Его судьбу рѣшила, и рѣшила окончательно и безповоротно, — катастрофа 1649 года. Крестьянское возстаніе огромнаго напряженія охватило въ этомъ году обширныя области древней Кіевской Руси, какъ вошедшія въ составь Польско-литовскаго государства, такъ и смежныя съ ними «украинскія». Южно- и западно-русское дворянство было въ двухъ третяхъ уничтожено, сметено съ лица земли. Остатки его не имѣли уже силы бороться съ торжествующимъ полонизмомъ и были быстро и окончательно ополячены. [8] Одновременно начинаетъ быстро вырождаться, разлагаться и прямо пропадать и западно-русскій языкъ, и тѣмъ самымъ вновь образовавшійся въ Москвѣ языкъ сталъ единственнымъ русскимъ литературнымъ — а это значитъ обще-русскимъ — языкомъ. И этимъ-же самымъ всѣ западно-русскіе и южно-русскіе народные говоры того времени обратились въ patois. Все это и есть точнѣйшее воспроизведеніе картины, начертанной въ вышеприведенныхъ нѣсколькихъ строкахъ французской грамматики Larive et Fleury.

Пусть это звучитъ «анти-демократично» и не въ духѣ нашего времени, но языкъ, культура и даже сама «нація», которой языкъ и культура служатъ лишь выраженіемъ, живутъ въ высшихъ, просвѣщенныхъ классахъ общества и ими-же создаются. Языкъ, нація, культура — все это есть нѣчто духовное, имѣющее мало дѣла съ физіологическимъ и этническимъ существованіемъ массъ. Огромнѣйшую роль не только въ распространеніи, но и въ самомъ созданіи «языка» играла всегда государственность — можно даже сказать, что языкъ есть одна изъ ея функцій. Но спрашивается: что-же есть государственность, какъ опять-таки не воплощенная воля высшихъ, просвѣщенныхъ, «правящихъ», классовъ общества? Народъ, уничтожающій эти классы, какъ это сдѣлало простонародье нашихъ юго-западныхъ областей въ XVII вѣкѣ, тѣмъ самымъ уничтожаетъ свою государственную независимость, свою культуру и свой языкъ. Такъ-то и погибли въ польскомъ морѣ древняя государственность, культура и языкъ нашихъ южныхъ и западныхъ областей. [9] И когда въ концѣ XVIII вѣка пала въ свою очередь политически, подъ ударами сосѣдей, и Польша, и въ нашихъ западныхъ и юго-западныхъ окраинахъ вновь распространились русская культура и русскій языкъ, то эти культура и языкъ были функціями уже иной, московской, государственности, возникшей въ совершенно иныхъ условіяхъ и на совершенно иной почвѣ.

6.

Изъ этого краткаго историческаго очерка видно вполнѣ ясно, что весь «украинскій вопросъ» уже рѣшенъ еще въ XVII столѣтіи. Тотъ языкъ, права котораго защищаютъ украинисты, въ дѣйствительности не существуетъ. Его надо еще создать. Они его и создаютъ — пока нельзя сказать чтобы особенно удачно. Можно считать вполнѣ установленнымъ фактомъ, что этого новаго, возникшаго книжнымъ путемъ, языка не понимаютъ какъ разъ тѣ, для кого онъ предназначенъ, т. е. самъ «украинскій народъ», простонародье нашихъ южныхъ и юго-западныхъ губерній. Этотъ языкъ является для него своего рода языкомъ эсперанто — вѣдь и элементы языка эсперанто взяты изъ существующихъ или существовавшихъ языковъ. Во всякомъ случаѣ, простой народъ южныхъ губерній понимаетъ неизмеримо лучше, чѣмъ это «украинское» эсперанто, — русскій языкъ. И можно сказать, что ничто въ сильнѣйшей степени не обнаружило банкротства «украинизма» какъ именно эфемерида Украинской Директоріи и Скоропадскаго. Какъ извѣстно, обѣ эти попытки, имѣвшія большой политическій смыслъ, какъ средства спасенія Россіи отъ большевизма, протекали подъ лозунгомъ «украинскаго языка». Но тутъ-то и обнаружилось, что никто этого языка не знаетъ. Каждый русскій чиновникъ, служившій въ Малороссіи, былъ, разумѣется, знакомъ съ народнымъ говоромъ той мѣстности, въ которой онъ служилъ. Но такъ какъ такихъ говоровъ очень много, то и выходило, что адресатъ какой-нибудь оффиціальной бумаги, присланной изъ другой губерніи, рѣшительно не понималъ ея содержанія. Въ Кіевскихъ-же канцеляріяхъ, средоточіи всей административной жизни новой «страны», происходило настоящее столпотвореніе вавилонское. Чиновники, собранные изъ разныхъ губерній, знали каждый — свой «украинскій языкъ», но не знали «языка» своихъ товарищей. Отсюда безконечные лингвистическіе споры, и кончилось, разумѣется, тѣмъ, что всѣ говорили (да и писали) на русскомъ языкѣ. «Самостійная» попытка съ «украинскимъ» языкомъ оказалась не чѣмъ инымъ, какъ самой жалкой и смѣхотворной комедіей…

Таковы факты. Но я оговариваюсь, что далеко не слѣдую за унитаристами въ ихъ постоянныхъ насмѣшкахъ надъ «искуственностью», выдуманностью «украинскаго языка». Какъ будто-бы не было искуственно выработанныхъ языковъ! Какъ будто всѣ языки, до извѣстной, по крайней мѣрѣ, степени, — не «искуственны»! Вспомнимъ средневѣковую латынь. Развѣ не была «искуствеиной» эта попытка — создать изъ элементовъ мертваго языка новый живой языкъ? Тѣмъ не менѣе она увѣнчалась полнымъ успѣхомъ: средневѣковая латынь была письменнымъ и устнымъ языкомъ многихъ поколѣній европейцевъ — на обширномъ пространствѣ отъ Толедо до Варшавы. И нѣтъ-ли даже нѣкоторой аналогіи этой попытки въ только что мною упоминавшемся языкѣ эсперанто, который видимо распространяется, несмотря на сильную и во многихъ отношеніяхъ вполнѣ понятную оппозицію? Но можно итти далѣе и утверждать, что даже многіе изъ вполнѣ «живыхъ» и такъ сказать органическихъ языковъ были въ значительной степени продуктомъ вполнѣ сознательныхъ усилій и работы, если и не индивидуальной воли, то все-же вполнѣ опредѣленныхъ, не «анонимныхъ» и далеко не «широкихъ», какъ это имѣетъ мѣсто и въ «украинскомъ» движеніи, круговъ. Развѣ, напр., самъ латинскій языкъ, тотъ классическій языкъ Августовскаго Рима, который до сихъ поръ служитъ основой нашего образованія, не былъ также книжнымъ языкомъ и развѣ онъ не былъ созданъ въ значительной степени «искуственно» и при томъ весьма небольшой группой лицъ? Я думаю, что тоже можно сказать и о нѣкоторыхъ современныхъ языкахъ. Во всякомъ случаѣ, это можно сказать о томъ, выросшемъ на почвѣ московскаго діалекта, литературномъ языкѣ, который, за окончательной гибелью въ XVII столѣтіи древняго русскаго языка, былъ предназначенъ стать единственнымъ обще-русскимъ языкомъ.

Просмотреть запись

7.

Но за этимъ языкомъ стояли русская (Московская, а впослѣдствіи и Петербургская) государственность, русское великодержавіе, какъ и за латинскимъ — Римскія. Ничего этого не имѣетъ за собою новоукраинскій «эсперанто». Въ попыткѣ украинистовъ нѣтъ главнаго предусловія успѣха подобной попытки: за нею нѣтъ органически выросшей государственности, нѣтъ государственной индивидуальности и ея главнѣйшего творца и орудія — политически-сильнаго просвѣщеннаго класса. Въ распоряженіи украинистовъ есть только отдѣльные элементы всего этого, и то только въ зародышѣ, въ видѣ первоначальнаго эскиза, изъ котораго неизвѣстно еще что получится и, всего вѣроятнѣе, не получится рѣшительно ничего. «Интеллигенція» можетъ взять на себя отдѣльныя функціи историческаго просвѣщеннаго класса, но она никогда не сможетъ замѣнить его, въ его творческой роли, вполнѣ. Она можетъ еще поддержать существующее, но лишь съ величайшимъ трудомъ создаетъ, какъ это требуется въ данномъ случаѣ, — новое. Вообще можно сказать, что интеллигенція, т. е. классъ ученыхъ, художниковъ, поэтовъ и вообще писателей, также юристовъ, чиновниковъ и высшихъ техниковъ, можетъ продолжать существовать — и безъ аристократіи. Но ей чрезвычайно трудно возникнуть, въ качествѣ дѣйствительной силы, т. е. въ качествѣ многочисленнаго и дѣйствительно образованнаго класса, — безъ того, что называется политической, родовою или финансово-промышленной аристократий. Вообще интеллигенціи трудно возникнуть безъ государственности, ибо не она создаетъ государственность, а наоборотъ, государственность ее… Вдобавокъ «украинская» интеллигенція — я имѣю въ виду Галиційскую, такъ какъ въ предѣлахъ Россіи вообще не существуешь никакой «украинской» интеллигенціи, а есть только русская — имѣетъ слишкомъ мало корней въ «широкихъ массахъ», а не этимъ ли лозунгомъ только она и жива? Эта интеллигенція есть слишкомъ поверхностный посѣвъ. Она слишкомъ мелка и въ довершеніе всего… слишкомъ мало-интеллигентна. Къ тому-же, она несетъ въ себѣ самой и во всей своей судьбѣ глубочайшее противорѣчіе. Она написала на своемъ знамени непримиримую борьбу съ Польшей, а между тѣмъ она сама насквозь проникнута духомъ полонизма. Да и сама борьба на два фронта — и съ Польшей и съ Россіей — ставитъ ее въ слишкомъ трудное и тяжелое положеніе.

Можно себѣ, конечно, представить такую картину, въ которой нашъ Юго-западный край окажется единственной областью между Ураломъ и бывшей австрійской границей, гдѣ болѣе или менѣе сохранится интеллигенція, да и вообще уцѣлѣетъ болѣе или менѣе прежній соціальный строй. Потопъ русской Революціи несомнѣнно коснулся менѣе всего — именно этого края. Въ немъ менѣе всего пострадала организація народнаго труда, да и самъ по себѣ этотъ край — богатѣйшій въ Россіи. Все это, конечно, предусловія къ тому, чтобы государственный центръ перемѣстился — во второй разъ въ нашей исторіи — именно сюда. Болѣе того: у насъ уже теперь есть болѣе или менѣе объективныя данныя къ предположенію, что не только сохранилось, въ качествѣ крѣпкаго класса, юго-западное крестьянство — въ Центрѣ и на Востокѣ ему, по-видимому, суждено въ значительной степени вымереть — но что оно уже успѣло изъ себя выдѣлить обширные контингенты населенія, спеціализировавшіеся на ремеслахъ и мелкой индустріи; напротивъ, на Востокѣ и въ Центрѣ погибло въ этомъ отношеніи и то немногое, что было до Революціи.

Если теперь предположить, что вышенамѣченный процессъ соціальной диференціаціи еще усилится и, при продолжающемся оскудѣніи въ Центрѣ и на Востокѣ, въ Юго-западномъ краѣ постепенно возникнетъ, на обломкахъ стараго, новый просвѣщенный политическій классъ, то теоретически нѣтъ ничего невозможнаго, что, вмѣстѣ съ рожденіемъ новой государственности, возникнетъ въ этихъ областяхъ и новый языкъ, можетъ быть, и отличный отъ языка Пушкина и Гоголя. Но, во-первыхъ, все это можетъ быть лишь дѣломъ долгихъ лѣтъ, не одного, а многихъ поколѣній. Во вторыхъ же, этотъ новый языкъ будетъ, во всякомъ случаѣ, не «украинскимъ», а русскимъ языкомъ, т. е. на немъ будутъ говорить не только на Юго-западѣ, но и на обезглавленномъ и обезлюдѣвшемъ Востокѣ, который постепенно зальется, — такъ какъ природа не терпитъ пустоты — колонизаціей съ Юго-запада. И во всякомъ-же случаѣ этимъ новымъ (третьимъ по счету) русскимъ языкомъ — не окажется языкъ гг. Грушевскихъ и Ко.

Не будемъ однако гадать. Неизвѣстное — неизвѣстно, въ чемъ и заключается его великая мудрость, передъ которою необходимо склоняются самый острый умъ и самое чуткое предвѣдѣніе. Вспомнимъ однако, въ заключеніе, одинъ изъ удивительнѣйшихъ примѣровъ историческаго прозрѣнія. Я имѣю въ виду политическую дальнозоркость, обнаруженную въ XIII вѣкѣ византійцами. Это они назвали восточную, Суздальскую (ставшую впослѣдствіи Московскою), Россію — Великою Россіею (Μεγάλη ’Ρωσία), въ противоположность Малой, Кіевской (Μίκρὰ ’Ρωσία), — въ эпоху, когда, казалось, еще ничто не обнаруживало грядущаго величія первой. Будемъ-же вѣрить, что византійское пророчество, столь блестяще оправдавшееся въ послѣдующіе вѣка, не потеряло еще и нынѣ своей магической силы.

8.

Если-бы украинисты говорили, обращаясь къ Москвѣ: мы — историческій центръ Русской Земли; мы — русскіе, а вы московиты, — «Украйна», то исторически они были-бы во многихъ отношеніяхъ правы. Но они говорить, какъ извѣстно, совершенно обратное этимъ словамъ: они стремятся стряхнуть съ себя русское имя, то самое русское имя, которое составляетъ ихъ главнѣйшее богатство и въ которомъ заключена вся ихъ историческая судьба. Если-бы они понимали эту судьбу, то они должны были-бы называть «украинцами» не себя, а именно великороссовъ, и onus probandi — доказать, что они тоже русскіе — лежалъ бы на великороссахъ. Неправильной постановкой всего вопроса украинисты чрезвычайно облегчаютъ задачу своихъ противниковъ. Но по существу положеніе послѣднихъ не столь выигрышно, какъ это можетъ показаться на первый взглядъ.

Я отмѣтилъ уже, что южно-русское простонародье не понимаетъ «украинскаго» языка гг. Грушевскихъ и Ко. Наоборотъ, русскій простолюдинъ можетъ пройти отъ Владивостока и до бывшей австрійской границы, можетъ быть, даже до Карпатъ, и онъ будетъ вездѣ безъ труда понять, несмотря на многіе провинціализмы, которыми онъ уснащаетъ свою рѣчь. Объясняется это тѣмъ, что у насъ успѣло уже образоваться около литературнаго, въ тѣсномъ смыслѣ слова, языка и языка образованныхъ классовъ и подъ непосредственнымъ ихъ вліяніемъ — нѣчто въ родѣ linguae vulgatae, на которой говорило простонародье Римскаго міра послѣ разрушенія Римской имперіи, или нѣчто въ родѣ κοινὴ, распространившейся повсемѣстно по всему Востоку въ эпоху діадоховъ: подобною-же lingua vulgata или κοινὴ и пользуется говорящій дома на своемъ провинціальномъ patois или діалектѣ русскій простолюдинъ — когда онъ переступаетъ границу своей губерніи, и эту-то linguam vulgatam и понимаютъ у насъ повсемѣстно. Въ этомъ отношеніи Россія, конечно, въ гораздо большей степени «едина», чѣмъ, напр., Германія, гдѣ померанецъ съ большимъ лишь трудомъ понимаетъ шваба или баварца, или даже чѣмъ Франція, гдѣ нормандецъ плохо понимаетъ провансальца, не говоря уже объ Италіи, гдѣ калабрійца или сицилійца совершенно не понимаютъ въ Ломбардіи или Пьемонтѣ. Фактъ универсальности не только русскаго литературнаго языка, но и его сколка и отраженія — нашей linguae vulgatae — есть центральнѣйшій фактъ нашей судьбы, и, конечно, огромнѣйшія послѣдствія этого факта будутъ всегда сказываться, несмотря на столь-же огромныя разрушенія Русской революціи.

Не слѣдуетъ однако излишне преувеличивать значеніе этого факта. Вѣдь понимать другъ друга далеко еще не значитъ — говорить на одномъ и томъ-же языкѣ. Вдобавокъ, наши унитаристы вообще не знакомы съ только что мною введеннымъ понятіемъ русской linguae vulgatae; они стремятся во что-бы то ни стало доказать то, что невозможно доказать и что, въ сущности, совершенно излишне, въ ихъ цѣляхъ, доказывать, а именно фактъ большого будто-бы сходства «между русскимъ и украинскимъ языками». Ибо, если уставналивать черты сходства или различія — разумѣется, не между русскимъ и «украинскимъ» языками (послѣдняго какъ, мы видѣли, совсѣмъ не существуетъ) — но между русскимъ языкомъ, поскольку онъ есть отраженіе великорусскихъ діалектовъ, и самыми этими діалектами съ одной стороны, и бѣло- и малороссійскими patois съ другой стороны, то, конечно, бросается въ глаза прежде всего глубокія и рѣзкія различія между сравнимаемыми лингвистическими комплексами. Я оговариваюсь, что имѣю при этомъ въ виду не мертвый остовъ, не костякъ, не скелетъ, вообще не анатомію обоихъ сравнимаемыхъ комплексовъ — корни словъ въ большинствѣ случаевъ (однако не всегда) и очень часто даже письменное ихъ начертаніе у нихъ совершенно одинаковы. [10] Но я имѣю здѣсь въ виду нѣчто неизмѣримо болѣе глубокое, чѣмъ всѣ эти и другія анатомическія подробности, а именно живую физіономію языка. И вотъ эта-то физіономія южно- и западно-русскихъ patois рѣзко отличается отъ таковой-же московскаго діалекта и русскаго языка. У малороссійскихъ рatois совершенно иной духъ, иное метафизическое содержаніе, чѣмъ у діалектовъ восточныхъ, что прежде всего обнаруживается въ фонетикѣ, рѣзко отличной отъ московской: то же самое слово звучитъ иначе на Окѣ и на Волгѣ, чѣмъ на Днѣпрѣ. Все это ясно указываетъ не только на то, что возникшій на Днѣпрѣ этническій комплексъ создался изъ иныхъ матеріаловъ, чѣмъ, напр., волжскій, но и на то, что Днѣпровская Рsуchе до сихъ поръ отлична отъ Волжской. Обще-русскій нивелирующій процессъ, особенно усилившійся въ XIX вѣкѣ, сдѣлалъ несомнѣнно большія завоеванія. Болѣе того: эти завоеванія несомнѣнно отразились-бы въ концѣ концовъ и на южныхъ patois; они, вѣроятно, начали-бы со временемъ перерождаться (въ обще-русскомъ направленіи) или просто исчезать. Но весь этотъ процессъ былъ только въ началѣ, и грянувшая Революція, вѣроятно, остановила его.

9.

Лингвистически — «украинскій» вопросъ, какъ я уже не разъ подчеркивалъ, вполнѣ ясенъ: народные украинскіе говоры суть не что иное, какъ patois въ строго научномъ значеніи этого термина, а «языкъ» гг. Грушевскихъ есть пока не болѣе, какъ «эсперанто». Но унитаристы сами ослабляютъ эту въ высшей степени твердую позицію тѣмъ, что припутываютъ къ лингвистическому вопросу — этническій и обще-психологическій. Первый они большею частью отождествляютъ, сливаютъ съ лингвистическимъ, что объективно невѣрно, такъ какъ на двухъ сродныхъ языкахъ могутъ говорить довольно далекія другъ отъ друга по крови племена (напр., болгары и русскіе, финны и совершенно потерявшіе финскіе расовые признаки — венгерцы). Тѣмъ не менѣе, поскольку въ языкѣ можетъ выражаться этнологія, именно южно-русскія patois являютъ до сихъ поръ разительное свидѣтельство того, что говорящее на нихъ населеніе отлично — этнически — отъ центральныхъ и восточныхъ племенныхъ группъ русскаго міра. И это свидѣтельство сильнѣе какихъ бы то ни было данныхъ, добытыхъ архивными разысканіями, который можно-бы было привести. Впрочемъ, никакихъ серьезныхъ данныхъ въ этомъ смыслѣ и не приводится. Унитаристы легко опровергаютъ сепаратистскія потуги украинистовъ, основанныя на антропометрическихъ и краніологическихъ измѣреніяхъ. Но аргументъ, вытекающій изъ подобной «побѣды» унитаристовъ, не изъ сильныхъ. Краніологіей и антропометріей вообще нельзя ничего доказать въ расовыхъ вопросахъ или, что тоже самое, можно доказать, что угодно. Поэтому-то серьезная наука все болѣе и болѣе забываетъ эти, когда-то столь модныя, орудія своего арсенала.

Что касается этно-лингвистическаго контраста между областями Оки-Волги съ одной стороны и Днѣпра съ другой, то здѣсь дѣло не только въ финскомъ этническомъ субстратѣ населенія центральной Россіи — много тюркской крови есть и въ южно-русскомъ населеніи. И хотя славянскіе элементы несомнѣнно преобладаютъ на Юго-западѣ, развѣ мы знаемъ, что, въ сущности, представляли собою, на зарѣ нашей исторіи, эти «славянскіе» элементы? Нѣтъ! дѣло не только въ этомъ «финствѣ» и «славянствѣ», а въ чемъ-то еще болѣе глубокомъ, подпочвенномъ, материковомъ. Дѣло въ томъ, что сама почва — и въ буквальномъ и въ переносномъ смыслѣ — была и есть на Окѣ и Волгѣ — иная, чѣмъ на Днѣпрѣ. Это-то «что-то изъ почвы» и сказывается до сихъ поръ въ Днѣпровскихъ говорахъ, если ихъ сравнивать съ восточными и центральными… Авторъ весьма интересной, по собранному въ ней матеріалу, книги — кн. Волконскій [11] — совершенно справедливо отмѣчаетъ, что въ наши дни можно было слышать украинскую пѣсню въ центральной Россіи, а волжскую — въ Малороссіи. Но что-же доказываетъ это? Только то, что у насъ происходилъ, какъ я уже замѣтилъ, объединяющій, нивелирующій процессъ большой силы и что этотъ процессъ достигъ уже весьма существенныхъ результатовъ. Но приводимый кн. Волконскимъ фактъ отнюдь не доказываетъ того, что Psyche украинской народной пѣсни и Psyche пѣсни волжской приблизились другъ къ другу, или, тѣмъ менѣе, слились одна съ другой. Нѣтъ! волжская и украинская пѣсня, пусть онѣ пѣлись въ одномъ и томъ-же домѣ и пусть даже ихъ звуки вылетали изъ одного и того-же горла, — были разными, очень разными пѣснями. И, прослушавъ ихъ, всякій понималъ — не разсужденіями, а живымъ непосредственнымъ ощущеніемъ — насколько различны народныя, этническія Psyche, создавшія ихъ. То же въ архитектурѣ, въ нравахъ и обычаяхъ, во всемъ строѣ жизни, во всей ея психологіи. Развѣ можно себѣ представить Василія Блаженнаго въ Кіевѣ? Или, напр., утопающія въ вишневыхъ садахъ малороссійскія бѣлыя мазанки — въ великорусскихъ деревняхъ, вовсе не имѣющихъ — и совсѣмъ не по «климатическимъ» только причинамъ — садовъ? И кн. Волконскій жестоко ошибается, когда онъ, напр., говорить, что Великорусская — она такъ и называется — сельская община и отсутствіе ея въ Малороссіи (и вообще на Западѣ Россіи) не связаны генетически съ двумя отдѣльными Psyche нашихъ Юго-западныхъ и Сѣверо-восточныхъ областей: пусть община была введена въ Великороссіи искусственно, мѣрами правительства, но она нашла тамъ прочную опору въ самой народной Psyche: только потому она могла тамъ распространиться повсемѣстно и стать однимъ изъ центральнѣйшихъ факторовъ великорусской жизни, предопредѣлившимъ въ большой степени всю ея судьбу. Вся наша нынѣшняя, по существу именно великорусская, революція есть въ значительной степени лишь результатъ этого основного великорусскаго-же факта.

Изъ приведенныхъ примѣровъ видно, въ какой сильной степени наши радикальные унитаристы — естественный королларій столь-же радикальныхъ украинистовъ — не любятъ доискиваться до болѣе глубокихъ причинъ многихъ явленій русской жизни: ослѣпленные яркимъ свѣтомъ несомнѣнно происходившего у насъ органическаго объединяющего процесса, они просто не замѣчаютъ явленій противоположнаго характера. Между тѣмъ явленія эти, т. е. органическая-же противоположность русскаго Западо-юга русскому Востоко-сѣверу, столь-же реальны и столь-же могучи, столь-же живучи, какъ и всероссійскій объединяющій процессъ. Жизнь вообще и русская жизнь въ частности сложнѣе всякихъ трафаретовъ и не хочетъ улечься и въ нашъ унитаристскій трафареть.

Но бѣда этого трафарета и въ томъ, что онъ заставляете относиться къ явленіямъ поверхностно — замѣчая лишь внѣшнее, такъ сказать — лишь одинъ фасадъ постройки и не углубляясь въ сущность вещей. Я, напр., уже говорилъ о томъ, что житель-простолюдинъ любой русской губерніи можете пройти насквозь всю Россію, и вездѣ онъ всѣхъ пойметъ и самъ будете понятъ всѣми, чѣмъ можетъ похвастаться не всякій простолюдинъ-итальянецъ, нѣмецъ или даже французъ. Къ этому внѣшнему «доказательству» единства русская народа кн. Волконскій добавляетъ и нѣкоторыя другія. Такъ, напр., онъ приводитъ такой воображаемый разговоръ: «Кто такой, спрашиваете вы, — говоритъ онъ, — въ миланскомъ или руанскомъ ресторанѣ. И вамъ отвѣтаютъ: несомнѣнно — южанинъ… Въ Россіи-же невозможно съ перваго взгляда отличить малороссіянина отъ сѣверянина».

Всѣ подобнаго рода доводы крайне неубѣдительны. И если исключить тѣ случаи — они не такъ рѣдки — когда «хохла» (малороссіянина) можно отличить отъ жителя восточной или сѣверной Россіи съ перваго-же взгляда, то чего только нельзя доказать подобнымъ «методомъ»? Въ pendant воображаемому случаю кн. Волконскаго я могъ-бы привести одинъ реальный. Въ ресторанѣ, въ Германіи, обѣдало 5 человѣкъ: 3 русскихъ и 2 нѣмца. Къ одному изъ этихъ двухъ нѣмцевъ подходитъ знакомый, котораго тотъ спрашиваетъ, прежде чѣмъ знакомить его съ сотрапезниками: «опредѣли національность каждаго изъ моихъ друзей»! Подошедшій внимательно оглядываетъ обѣдающихъ и принимаетъ за нѣмцевъ троихъ русскихъ, а пятаго сотрапезника т. е. того, кто былъ дѣйствительно нѣмцемъ, называетъ русскимъ… Впрочемъ, не давно-ли доказано и какъ разъ въ наши дни блестяще подтверждено Шпенглеромъ, что нѣтъ въ Европѣ двухъ человѣкъ, которые не были бы другъ съ другомъ сродни?..

10.

Аргументъ единства физическаго русскаго типа — даже если-бы самый фактъ этого единства былъ безспоренъ, чего на самомъ дѣлѣ нѣтъ, — является столь-же мало рѣшающимъ, какъ и ранѣе уже мною объясненный фактъ повсемѣстнаго, отъ Владивостока до Одессы, пониманія русскаго явыка. Унитаристы отправляются въ данномъ вопросѣ отъ сравненія Россіи съ европейскими странами, напр., съ Италіей, — ибо сравненіе съ нею кажется имъ наиболѣе выгоднымъ для ихъ тезиса. Мнѣ-же, напротивъ, кажется, что сравненіе съ Италіей для него особенно невыгодно. Въ самомъ дѣлѣ, обособленность отдѣльныхъ областей Италіи обусловлена двумя главнѣйшими причинами, изъ которыхъ первая — чисто-географическая, вторая же — историческая. Неаполитанецъ, апуліецъ, житель Романьи и пьемонтанецъ дѣйствительно не понимаютъ другъ друга и пусть даже физически другъ съ другомъ не схожи. Но что-же изъ этаго? Это объясняется тѣмъ, что они вѣками живутъ въ рѣзко другъ отъ друга обособленныхъ, отдѣленныхъ высокими и трудно переходимыми горными хребтами, долинахъ. Русскія-же природныя условія — обширная и однообразная равнина, безъ горныхъ хребтовъ и вдобавокъ съ огромными рѣками, прорѣзающими всю страну и соединяющими другъ съ другомъ самыя отдаленныя мѣстности, чего нѣтъ въ Италіи — въ высшей степени облегчали интегрирующій процессъ. Перехожу къ историческимъ причинамъ и спрашиваю: можно-ли требовать, чтобы страна, лишь вчера достигшая политическаго единства, этого необходимаго предусловія единства языка, культуры, нравовъ и вообще однотипности, во всѣхъ смыслахъ, своего населенія, дошла въ нивелирующемъ процессѣ до той стадіи, на которой находится въ этомъ отношеніи другая страна, уже вѣками, какъ Россія, достигшая, въ извѣстномъ смыслѣ, своего политическаго единства? Но пусть гг. унитаристы не увлекаются сравненіями съ Италіею. Нельзя сомнѣваться, что съ желѣзными дорогами, съ развитіемъ промышленности и торговли, съ ростомъ и расширеніемъ функцій единаго государства — смягчится и обособленность отдѣльныхъ мѣстностей Италіи и — конечно, не въ одно и не въ два поколѣнія — неаполитанецъ станетъ понимать жителя Ломбардіи, а житель Романьи — пьемонтанца. [12]

Не надо при этомъ упускать изъ виду и слѣдующаго. Болѣе яркая индивидуальность неаполитанца и жителя Умбріи или Ломбардіи, сравнительно съ индивидуальностями, скажемъ, полтавца и вятчанина, объясняется отчасти и тѣмъ, что въ первыхъ сохранился отпечатокъ цѣлаго ряда прошедшихъ и не во всемъ однородныхъ культуръ. Въ нихъ еще цѣло богатѣйшее, многихъ тысячелѣтій, наслѣдство минувшихъ поколѣній, и это-то наслѣдство и окрашиваетъ различно ихъ физіономіи. Въ полтавцѣ-же и вятчанинѣ вовсе нѣтъ этихъ многотысячелѣтнихъ культуръ. Ихъ историческое наслѣдство сравнительно весьма легковѣсно. Это еще не дѣлаетъ ихъ похожими другъ на друга — напротивъ: они другъ на друга совсѣмъ не похожи. Но эта особенность, т. е. то, что за ними въ прошломъ нѣтъ сложнаго наслѣдія ряда чередовавшихся культуръ, сближаетъ ихъ въ томъ отношеніи, что оба они являются типами и характерами весьма неконстантными. Полтавецъ и вятчанинъ еще не успѣли выработать въ себѣ константности, т. е. закрѣпить въ себѣ въ опредѣленной и ясной, болѣе или менѣе рѣзкой, формѣ — своихъ индивидуальныхъ чертъ. И это-то крайне у насъ и облегчало интегрирующій національный процессъ.

Но, во всякомъ случаѣ, изъ того, что неаполитанецъ не понимаетъ ломбардца, а вятчанинъ понимаетъ полтавца, еще далеко не слѣдуетъ, что послѣдніе другъ къ другу ближе по духу и крови, чѣмъ первые. По крови ломбардецъ и далекъ отъ неаполитанца и вмѣстѣ съ тѣмъ довольно близокъ къ нему. И буквально то же можно сказать и о нашихъ вятчанинѣ и полтавцѣ. Что касается духа, то не имѣли-ли издревле всѣ области Италіи общій языкъ формъ? И Миланъ и Неаполь знали и романику и готику и барокко, не говоря уже о древнихъ эллино-римскихъ формахъ. Другими словами, въ Италіи такъ сказать вездѣ были и есть и «Софійскіе соборы» и «Василіи Блаженные». Въ Россіи-же, въ сущности, на Востокѣ «Софійскаго собора» не было никогда, а Василій Блаженный былъ только въ Москвѣ. Между тѣмъ общій языкъ формъ есть главное: онъ-то и составляетъ одно изъ важнѣйшихъ предусловій рожденія націи. И пусть хохолъ понимаетъ москаля, а калабріецъ не понимаетъ пьемонтанца, первые, въ сущности, ближе другъ къ другу по духу, темпераменту и всѣмъ Leitmotiv-амъ существованія, чѣмъ вторые.

11.

Ненормальное зарожденіе — въ политикѣ чужой страны — обусловило и все дальнѣйшее глубоко неправильное развитіе украинскаго вопроса и прежде всего отклонило, такъ сказать, перекосило — его географическую ось. Говоря выше о центральномъ дѣйственномъ противоположеніи русской жизни, я не случайно употребилъ выраженія Востоко-Сѣверъ и Западо-Югъ, вмѣсто общепринятыхъ: Сѣверо-Востокъ и Юго-Западъ. Какъ противоположеніе русскаго Юга русскому Сѣверу, украинскій вопросъ вызванъ искусственно. Въ этомъ смыслѣ украинское движеніе не открываетъ никакихъ горизонтовъ и не заключаетъ въ себѣ никакихъ творческихъ струй. Можно даже сказать, что въ смыслѣ этого сѣверо-южнаго противоположенія украинскаго вопроса вообще не существуетъ. Но затаенная въ немъ проблема получаетъ, напротивъ, огромнѣйшее значеніе и дѣлается вполнѣ реальной, актуальной и чреватой очень крупными послѣдствіями, если мыслить въ немъ противоположеніе не Юга и Сѣвера, а Запада и Востока. [13]

Основное русское противоположеніе, психологическое противоположеніе Двухъ Россій, раскрытое мною въ другомъ мѣстѣ, можно мыслить и въ географической проэкціи. Но было-бы очень большой ошибкой и извращеніемъ высказываемыхъ здѣсь мыслей понимать ихъ слишкомъ схематически, въ данномъ случаѣ — прямолинейно топографически. Я указываю лишь на общій характеръ, лишь на основную тенденцію дѣйствующихъ на Востокѣ и Западѣ Россіи силъ и отнюдь не даю ихъ подробной формулы, не опредѣляю ихъ точнаго размѣра, особенно размѣра территоріальнаго. Въ «украинствѣ» есть, безспорно, и восточно-русскіе элементы и струи, какъ были и элементы западные — въ Великороссіи (см. примѣчаніе на стр. 108). Такъ, въ частности, не слѣдуетъ забывать, что именно восточно-русскіе элементы, тѣ самые элементы хаоса и анархіи, которые въ свое время вызвали зарожденіе Великорусской общины и затѣмъ продолжали вѣками жить подъ тяжелымъ давленіемъ ея деспотическаго механизма, сказались и на Украйнѣ въ катастрофѣ 1649 года, стершей въ конечномъ итогѣ съ лица земли нашу древнюю Кіевскую образованность и ея языкъ. Тѣмъ не менѣе — и это-то и является въ данномъ случаѣ настоящей «тенденціей дѣйствующей силы» — основной Leitmotiv и истинная душа «украинства», то, что даетъ ему удѣльный вѣсъ и даетъ силу его творческимъ струямъ, то, чѣмъ оно интересно и живо, заключается въ его западныхъ, а не восточныхъ элементахъ. Я уже указалъ на нѣкоторые изъ нихъ. Малороссъ, какъ и вообще эемледѣльцы всей Западной Россіи, есть, въ противоположность общиннику-великороссу, — прирожденный собственникъ; въ этомъ отношеніи онъ гораздо болѣе похожъ на французскаго, нѣмецкаго или итальянскаго крестьянина, чѣмъ на болѣе къ нему близкихъ по крови волжанина или жителя береговъ Оки. И эта черта кладетъ особый отпечатокъ на весь строй его мысли и чувства. Но повторяю: это вовсе не специфически-украинская, а вообще западно-русская черта, и притомъ западно-русская не въ этническомъ, а въ территоріальномъ смыслѣ этого слова, такъ какъ въ этомъ отношеніи являются одинаково «украинцами» не только бѣлорусъ, но и литовецъ и латышъ и эстонецъ и полякъ. Съ указанною чертою тѣсно связана другая. Малороссъ является, какъ и всѣ только что перечисленныя племена, типическимъ трудолюбивымъ земледѣльцемъ. Онъ дѣйствительно любитъ свою землю, чего отнюдь нельзя сказать, несмотря на него прославленную «жажду земли», про великоросса. Здѣсь не мѣсто разсматривать этотъ вопросъ. Скажу кратко, что несмотря на общераспространенное и рѣшительно ни на чемъ не основанное мнѣніе, великороссъ лишь по необходимости и чуть-ли не только изъ-подъ палки (крѣпостное право и принудительно введенное трехпольное хозяйство — въ немъ и родилась община) сталъ земледѣльцемъ. За послѣдніе сто лѣтъ, даже скорѣе за послѣдніе 50 лѣтъ, онъ распахалъ и опустошилъ огромное количество земель. Но въ сущности онъ не сдѣлался земледѣльцемъ и до сихъ поръ: голодъ былъ въ московской Руси хроническимъ явленіемъ огромнѣйшаго напряженія, и такъ это и осталось — въ Центрѣ и на Востокѣ — до нашихъ дней. [14] Да, насколько малороссъ и вообще западно-русскій крестьянинъ являются прирожденными эемледѣльцами, въ той-же степени великоросс — прирожденный-же анти-земледѣлецъ. Уже одно то, что великоросс смогь такъ тѣсно сжиться, слиться съ общиною — пусть введенной и принудительно, — что онъ сумѣлъ развить ее въ цѣлую систему, показываетъ, что онъ, въ сущности, совсѣмъ не земледѣлецъ. [15]

Я упомянулъ уже объ «утопаюшихъ въ вишневныхъ садахъ бѣлыхъ малороссійскихъ мазанкахъ». Безспорно, вызываемому ихъ видомъ чувству «Gemütlichkeit» — замѣтьте, что этаго слова вообще нѣтъ на русскомъ (т. е. великороссійскомъ) языкѣ — содѣйствуетъ въ большой степени и богатая, улыбающаяся и радостная украинская природа. Но, говоря вообще, природа Западной Россіи гораздо бѣднѣе и, въ огромномъ большинствѣ мѣстностей, — грустнѣе, угрюмѣе, безцвѣтнѣе природы Россіи восточной. Тѣмъ не менѣе весь строй и обиходъ народной жизни — народныя пѣсни и вѣрованія, нравы и обычаи, наконецъ самый home (этого слова также нѣтъ въ русскомъ языкѣ) западно-русскаго крестьянина и горожанина — въ неизмѣримо большей степени gemütlich, чѣмъ въ Центрѣ и на Востокѣ. Въ общемъ можно сказать, что психологія западно-руса, также поляка и литовца, есть психологія уже давно свыкшихся съ осѣдлымъ бытомъ людей; психологія-же великоросса есть до сихъ поръ, въ основной своей сущности, — психологія бродячаго племени.

И въ великорусской душѣ звучатъ порою, внѣ всякого сомнѣнія, струны своеобразной могущественной поээіи. Но въ этой душѣ есть очень много кое-чего и совершенно иного, напр., ничѣмъ порою не смягчаемой грубости, которую хочется назвать «первобытною» — хотя мы въ настоящее время уже знаемъ, что грубость не есть вовсе отличительная черта первобытныхъ племенъ. Эти-то и имъ подобные черты грубости, жестокости, нравственной косности, равнодушія и порою прямо бездушія — и мѣшаютъ часто добраться до поэтической стороны великорусской души. Напротивъ, поэтическій уклонъ души малоросса сразу бросается въ глаза. Можно даже сказать, что малороссы — одно изъ самыхъ поэтическихъ племенъ въ Европѣ. Даже польскіе писатели, признающіе, что, вообще говоря, польская Psyche представляетъ собою амальгаму польской души съ душою малороссійской, соглашаются и съ тѣмъ, что именно въ послѣдней заключается источникъ поэтическихъ струй Польскаго міра. Болѣе яркаго доказательства присутствія особыхъ поэтическихъ силъ въ малороссійской душѣ — невозможно и требовать. [15] Мягкость, нѣжность, добродушіе, и, наряду съ ними, столь-же органическіе юморъ и хитреца (столь отличные отъ великорусскихъ «зубоскальства» и «смекалки»!) — вотъ основные черты малороссіянина, излучающіяся и среди всѣхъ вообще племенъ Западной Россіи. Въ связи съ поэтическимъ уклономъ всей западно-русской жизни находится и значительное развитіе фантазіи въ Psyche ея населенія. Можно сказать, что среди него еще и теперь творится эпосъ, не говоря уже о томъ, что наши западныя рѣки до сихъ поръ полны русалками, а въ лѣсахъ и въ наши еще дни «дивъ кличетъ, сидя верху древа». Напротивъ, ментальность великоросса почти лишена фантазіи. Она часто у него столь-же бѣдна, какъ и его сѣрый, нищенскій быть. И потому это такъ, что его истинная религія, ощущаемая порою лишь ниже порога его сознанія, есть нигилизмъ. Наоборотъ, у малоросса, вообще у западно-руса (не въ пле-менномъ, а въ территоріальномъ смыслѣ, т. е. не только у славянъ) способность къ религіозному чувству, къ религіозной жизни — куда выше! Большинство святыхъ нашей церкви были западно-русы, и въ высшей степени вѣроятно, что, поскольку вообще можно было говорить о религіозности народа въ Центрѣ и на Востокѣ, эта религіозность была, во 1-хъ, весьма недавнимъ и, во-вторыхъ, весьма поверхностнымъ явленіемъ и вообще проростаніемъ сверху, а не органическимъ продуктомъ народной жизни.

Въ связи со всѣмъ предъидущимъ восточно-русская Psyche получила — далеко не со вчерашняго дня — въ нѣкоторомъ родѣ раціоналистическій уклонъ въ степени, совершенно неизвестной нашему Западу. Такъ-то и великороссійская грубость получаетъ порою «принципіальный», чуть-чуть что не «религіозный» характеръ: въ ней часто скрывается цѣлое «міровоззрѣніе». Съ другой стороны въ тѣсной связи съ вышеупомянутымъ раціонализмомъ великорусской души находятся ея органическіе унитаризмъ и соціализмъ. Вопросъ о великорусскомъ соціализмѣ сложенъ. Онъ не исключаетъ столь-же крайняго и анархическаго великороссійскаго индивидуализма. Обѣ эти характеристическія и, казалось-бы, полярно противоположныя черты великороссійской Psyche взаимно обуславливаютъ другъ-друга. И въ самомъ дѣлѣ: не уживались-ли великолѣпно оба эти теченія въ общинѣ? и не была-ли — исторически — вызвана къ жизни и сама община именно анархическимъ индивидуализмомъ предъидущей эпохи (подсѣчно-заимочное хозяйство)? [17] Но во всякомъ случаѣ оба эти восточно-русскія произрастанія, т.е. и соціализмъ и крайній анархическій индивидуализмъ, одинаково противны духу умѣреннаго, нормальнаго индивидуализма Западной Россіи. Настолько же противенъ заключенному въ ней духу своей «особности», духу мѣстной, повѣтовой и краевой, автономіи — въ немъ-то и заключена живая опора «украинства» — унитаристскій духъ Московскаго центра.

У малоросса, бѣлоруса, литовца, поляка, также эстонца и латыша, есть своего рода ограниченность и нѣсколько отталкивающее упрямство, которыхъ нѣтъ въ великороссѣ. Вообще можно сказать, что классическое выраженіе «широкая русская натура» мало примѣнимо къ западу отъ линіи Петербургъ-Херсонъ. Здѣсь вообще нѣтъ ни широкихъ волжскихъ горизонтовъ, ни раздолья Саратовскихъ и Самарскихъ степей. Но не эти-ли широкіе горизонты и заставляли часто Россію — расточать національныя силы? А съ другой стороны: не имѣла-ли западно-русская ограниченность горизонтовъ и хотѣній ту хорошую сторону, что она концентрировала и сберегала ихъ?

12.

Итакъ въ «Украинскомъ» вопросѣ скрыта совершенно иная, неизмѣримо болѣе широкая и болѣе глубокая національно-историческая проблема: вопросъ о субстанціальномъ и органическомъ противоположеніи всего вообще (не только «славянскаго») русскаго Запада — русскому Востоку. Основную ошибку перспективы, заключенную въ «украинскомъ» построеніи этой основной проблемы русской судьбы, нѣсколько смягчало то, что у насъ Востокъ дѣйствительно во многихъ отношеніяхъ — не только въ климатическомъ — такъ сказать «сѣверенъ», а Западъ — «юженъ». Потому-то и я находилъ возможнымъ въ началѣ этого очерка, усвоивъ на нѣкоторое время «украинскую» терминологію и приблизившись въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ къ «украинской» точкѣ зрѣнія, говорить о сѣверо-южномъ или, по крайней мѣрѣ, юго-западно-сѣверо-восточномъ противоположеніи. Тѣмъ не менѣе слѣдуетъ помнить — читатель вскорѣ увидитъ, какія крупныя послѣдствія связаны именно съ этою, единственно-правильною и единственно-реальною перспективою — что основное противоположеніе русской жизни, русской судьбы и русской души, въ смыслѣ «души Россіи», есть именно противоположеніе западно-восточное, а не какое-либо иное. «Хохолъ» дѣйствительно во многомъ противоположенъ великороссу. Но этого мало; но важно и интересно не это! Важно, что именно тѣмъ, въ чемъ хохолъ противоположенъ великороссу, онъ сходенъ со своими сосѣдями бѣлорусомъ, литовцемъ, полякомъ, также съ латышомъ и эстонцемъ. Не случайно, что именно эти этническія группы не захотѣли большевизма и что хохолъ долго, пока хватало силъ, боролся противъ него. Но даже тогда, когда онъ вынужденъ былъ сложить оружіе, онъ сумѣлъ силою пассивнаго сопротивленія, живымъ инстинктомъ широкихъ массъ населенія — до извѣстной степени смягчить и претворить, видоизмѣнить торжествующій большевизмъ. Послѣдній обернулся за Кіевомъ далеко не тѣмъ чудовищемъ, какимъ онъ родился и былъ вскормленъ въ Москвѣ. Да, линія Днѣпра есть для большевизма нѣкій мистическій предѣлъ.

И именно въ этомъ и заключается большое и дѣйственное значеніе маленькаго, ростомъ въ двѣ-три губерніи, «украинскаго» вопроса. Какъ вопросъ узко-украинскій, онъ не имѣтъ никакого смысла. Но онъ имѣтъ огромнѣйшій смыслъ, какъ вопросъ всероссійскій, какъ вопросъ Двухъ Россій. Въ этой постановкѣ проблемы — вытекующія изъ нея послѣдствія неисчислимы и заключенныя въ ней правда и сила могутъ двигать горами.

Я спѣшу оговориться, что эта обширная проблема не исключаетъ еще и маленькой, домашней, «Украинской» проблемы. Но опять-таки послѣдняя вовсе не есть національно-этническая проблема. «Украинскій», въ этомъ тѣсномъ смыслѣ, вопросъ есть вопросъ регіональный, т. е. территоріальный. Онъ имѣетъ въ виду не несуществующій «украинскій народъ», а вполнѣ реальную и опредѣленную территорію и ея очень смѣшанное по характеру населеніе. Прежняя имперская связь не была одинаково выгодна для всѣхъ областей Имперіи, и въ этомъ смыслѣ маленькій Украинскій вопросъ имѣетъ такое-же законное право на существованіе, какъ и вопросы о судьбѣ Прибалтійскаго, Литовскаго, Бѣлорусскаго и иныхъ «краевъ», мыслимыхъ, какъ провинціальныя (не «національныя» — они для этого не имѣютъ главнѣйшаго предусловія) автономіи. Но эти мѣстные вопросы — вопросы, въ концѣ концовъ, практической политики — не должны затемнять скрытой въ «Украинскомъ», въ обширномъ смыслѣ этаго слова, вопросѣ — основной проблемы русскаго бытія: западно-восточнаго противоположенія Двухъ Россій.

13.

Изъ сдѣланной мною выше (см. гл. 11) сравнительной характеристики западно-русскаго и восточно-русскаго народа читатель уже усмотрѣлъ, что малороссъ и бѣлорусъ во многихъ отношеніяхъ психологически болѣе близки къ литовцу, поляку и латышу, чѣмъ къ своимъ «кровнымъ» родственникамъ — великороссамъ. Но моя характеристика говорить и объ иномъ. Изъ нея видно, что западно-русъ является, такъ-же какъ и его сосѣди — литовецъ, полякъ и т. д., въ неизмѣримо большей степени «европейцемъ», чѣмъ великороссъ. Этимъ и объясняется крупная роль, которая выпала нашимъ западнымъ областямъ въ строительствѣ Имперіи, начиная съ Петра Великаго. Фактъ этотъ мало замѣченъ историками нашей культуры и государственности. Между тѣмъ онъ чрезвычайно показателенъ и краснорѣчивъ. Всѣмъ извѣстно, что Петръ и его наслѣдники повернули Россію лицомъ къ Западу и поставили краеугольнымъ камнемъ русскаго величія и русской культуры — западныя начала. Но дѣло въ томъ, что они при этомъ и въ самой Россіи опирались преимущественно на западныя ея области. И здѣсь была внутренняя логика. Эта политика велась не столько по заранѣе обдуманному плану, сколько вытекала изъ здороваго государственнаго инстинкта. Но она была необходимымъ pendant къ политикѣ Петербургскаго «окна въ Европу». Всѣмъ извѣстна крупная роль, которую играло въ строительствѣ Имперіи — «Имперія», въ моемъ смыслѣ, обрывается на рубежѣ царствованія Николая I и Александра II — Балтійское дворянство. Но немало дали въ эту эпоху Россіи и «Украйна» и вообще всѣ западно-русскія области — достаточно вспомнить имена Ягужинскаго, Потемкина, Разумовскихъ, Безбородко и Кочубеевъ, чтобы говорить только о наиболѣе крупныхъ дѣятеляхъ. А сколько стояло за ними второстепенныхъ! Но дѣло не только въ государственныхъ людяхъ, данныхъ Россіи ея западными областями. Вспомнимъ, что вскорѣ послѣ катастрофы 1649 года Кіевская образованность, въ лицѣ цѣлаго ряда наиболѣе блестящихъ ея представителей (Славинецкій, Лопатинскій, Яновскій, Яворскій, Прокоповичъ) переселилась въ Москву. Огромнѣйшее значеніе въ консолиданіи имперской жизни сыгралъ, наконецъ, самый фактъ инкорпораціи въ предѣлы Имперіи — Прибалтійскихъ губерній, Литвы и малороссійскихъ и бѣлорусскихъ земель, отторгнутыхъ Екатериною II отъ Польши. Только при этой Государынѣ дѣйствительно завершилось сліяніе «двухъ Россій», существовавшихъ раздѣльно — начиная съ XIV вѣка. Возсоединенныя и вновь присоединенныя западныя области уже самымъ фактомъ нахожденія въ предѣлахъ Имперіи сильно наклонили ея ось въ сторону Запада и къ Западу-же направили равнодѣйствующую имперской жизни. Онѣ чрезвычайно сильно вліяли на всю имперскую психологію и этимъ путемъ на самую національную душу Россіи. Имперія по самому своему существу была борьбою — отчего не сказать правды? — съ темными, разрушительными началами, съ хаосомъ и анархіей Великорусскаго духа, съ этнизмомъ Москвы. И въ этой борьбѣ надежнѣйшимъ союзникомъ Имперіи были именно наши новыя западныя области. При этомъ особую цѣнность придавало ихъ помощи и содѣйствію то, что они дѣлали и самую борьбу двухъ міровъ — не особенно замѣтною: благодаря ихъ молчаливому содѣйствію, огромнѣйшіе результаты достигались какъ бы сами собою. Такъ вовсе не великороссійскія, не «истинно-русскія» чувства права, порядка, дисциплины, лоялизма и красоты, такъ — черты настойчивости, выдержки и Ломоносовской «благородной упрямки», такъ цѣлый рядъ болѣе культурныхъ привычекъ и склонностей — становились постепенно «истинно-русскими» чувствами, чертами и привычками уже потому, что вносившіе ихъ въ обиходъ русской жизни не-великороссы были съ точки зрѣнія Имперіи, не знавшей, по крайнѣй мѣрѣ, въ потенціалѣ и идеѣ, ни вѣроисповѣдныхъ, ни національныхъ различій, такими-же «русскими», какъ и великороссы и уже, конечно, не меньшими, а даже большими — въ этомъ и заключалась живая магія «реформы Петра» — имперскими патріотами, чѣмъ они. И пусть Петровскія цѣли и даже Петровскіе методы были уже и въ старой Москвѣ, но потому-то эти цѣли и достигались Москвою въ весьма неполной мѣрѣ, что ея положительныя теченія подавлялись противоположными. И въ результатѣ Москва приблизилась вплотную къ катастрофѣ, отъ которой ее спасъ только Петръ. [18]

Здѣсь, конечно, прежде всего дѣйствовалъ самый духъ его подвига: зараженіе Россіи Европой. Родившаяся въ пламени Петровскаго сдвига Имперія нашла — въ этомъ и заключается ея чудо — синтезъ русской души, т. е. разрѣшеніе русскаго западно-восточнаго противоположенія. Но въ совершеніи этого чуда ей въ весьма значительней степени помогали сильные творческіе токи, шедшіе изъ нашихъ новыхъ, нынѣ въ двухъ третяхъ утраченныхъ, западныхъ областей. Русская душа перерождалась и непосредственно подъ ихъ вліяніемъ: участіе ихъ въ общеимперской жизни сливало токи западно-русской и восточно-русской души въ одинъ общеимперскій, всероссійскій, потокъ. При этомъ роль доминанты играли именно западныя его струи. Въ теченіе всего XVIII вѣка — это началось еще съ Сѣверной войны, и символомъ этого движенія и было столь осмѣянное, потому что непонятое, Екатерининское («Потемкинское») путешествіе по Днѣпру — Россія дышала преимущественно своими западными областями. Здѣсь покоилось — и въ буквальномъ, географическомъ и въ переносномъ, духовномъ, смыслѣ — реальное основаніе Петербургской пирамиды. И это продолжалось до средины XIX вѣка, т. е. до конца «Имперіи». [19] Великороссійскій черноземъ — въ XVIII и началѣ XIX вѣка три четверти его не были даже распаханы — получаетъ значеніе «типически-русской» мѣстности не ранѣе средины XIX вѣка, а «центръ населенности» переходитъ туда лишь въ самомъ концѣ его. И лишь въ эту эпоху Центръ и Востокъ дѣлаются центромъ и правительственной политики, а западныя области становятся «бракованными», какимъ-то случайнымъ и постороннимъ, не-русскимъ привѣскомъ къ тѣлу Россіи. Этотъ сдвигъ на Востокъ центра тяжести Имперіи и параллельный съ нимъ сдвигъ русской государственной мысли были, въ сущности, не чѣмъ инымъ, какъ отказомъ отъ «Имперіи» и торжествомъ этнизма, торжествомъ Великорусскаго духа. И дѣйствительно какъ разъ съ этой эпохи (средина XIX в.) начинается сначала медленное, а затѣмъ все болѣе быстрое разрушеніе самого соціально-политическаго зданія Имперіи, а вмѣстѣ съ тѣмъ и разложеніе ея идеи. Русская народная душа становится снова «великороссійской», т. е. революціонеркою. Но параллельно съ этимъ революціонируется — подъ вліяніемъ, главнымъ образомъ, славянофильскихъ идей — и сама имперская политика, лучше сказать — весь государственный строй: радикально перерождаются — его духъ, его внутреннее содержаніе, даже отчасти его формы и символы, и Россія поворачивается къ Европѣ спиной. И такимъ путемъ все приходитъ въ состояніе неустойчиваго равновѣсія, ликвидаціей котораго и явилась катастрофа 1917 года.

14.

«Украинизмъ» быль изобрѣтенъ врагами Россіи — и при томъ врагами лишь по недоразумѣнію и изъ политической близорукости, за которую они теперь жестоко наказаны — какъ средство ослабленія и разрушенія Россіи. Между тѣмъ тотъ-же украинизмъ, понятый какъ противоположеніе не несуществующего «украинскаго народа», а всего вообще русскаго Запада — русскому Востоку, несетъ въ себѣ здоровое зерно спасенія, возсозданія и усиленія Россіи. Мы не можемъ оставаться «великороссами» — это достаточно показали событія послѣднихъ пяти, лучше сказать, пятидесяти лѣтъ. Этотъ уклонъ уже привелъ насъ къ полной гибели — развѣ не есть полное не-бытіе, Нирвана — то, что происходитъ нынѣ за Днѣпромъ? Катастрофа, съ нами происшедшая, есть именно та катастрофа, которая грозила намъ въ XVII столѣтіи и отъ которой насъ тогда спасъ Петръ. И какъ тогда, такъ и теперь насъ можетъ спасти только западный духъ, ибо не чѣмъ инымъ, какъ оскудѣніемъ этого духа въ нашихъ душахъ и въ нашей жизни мы и погибли. Но «западный духъ» есть для насъ прежде всего западно-русскій духъ. Отсюда огромнѣйшая роль, которая выпадаетъ не только въ возсозданіи русской жизни, но и въ возсозданіи самой русской души — нашимъ, увы! отчасти уже «бывшимъ» западнымъ областямъ. Я не хочу касаться здѣсь политическаго, въ тѣсномъ смыслѣ, вопроса, какъ, когда и при какихъ условіяхъ возстановится нынѣ утраченная связь многихъ изъ этихъ областей съ Москвою и что это будетъ за связь: «имперская», или какая-нибудь иная? Всѣ эти техническіе юридическіе вопросы не столь важны, ибо живое содержаніе внесетъ въ эти юридическія формы — сама жизнь. Какъ она сложится, этого я, конечно, не знаю. Но я знаю твердо, что безъ помощи нашихъ западныхъ областей — Россіи, т. е. Русской земли и Русскаго духа, не возстановить. Но я знаю не только это. Я знаю и то, что западныя области, ихъ духъ, ихъ культура, ихъ вѣковые навыки и психологія и, наконецъ, самые ихъ люди — получатъ, если и не преобладащее, то, во всякомъ случаѣ, очень большое значеніе въ будущей Россіи. Мнѣ вообще кажется, что русской столицей, центромъ національныхъ духа, культуры и власти, не смогутъ остаться ни Петербургъ, ни Москва.

Я вижу будущую русскую столицу даже не въ Кіевѣ, а, напр., гдѣ-нибудь возлѣ Минска, можетъ быть еще дальше на Западѣ: иначе въ поры омертвѣлаго тѣла Россіи не пройдетъ западный духъ. И это есть именно то, что въ свое время сдѣлало необходимымъ — это былъ вовсе не «капризъ» Петра — перенесеніе столицы въ Петербургъ.

Но всѣхъ этихъ, открываемыхъ «украинскимъ» движеніемъ, горизонтовъ, конечно, не видятъ, не могутъ видѣть наши унитаристы. Пойти путемъ, который я только что намѣтилъ, значило-бы съ ихъ точки зрѣнія, — «потерять Россію», чуть-ли не «измѣнить» ей. Съ моей-же точки зрѣнія это именно и значитъ — быть ея вѣрнымъ сыномъ и найти ее. Ибо духъ Россіи, духъ «Имперіи» на русскомъ Западѣ, а не на русскомъ Востокѣ.

15.

Я нашелъ у кн. Волконскаго одно чрезвычайно типичное мѣсто, которое даетъ мнѣ поводъ заключить этотъ очеркъ тѣмъ-же, чѣмъ я началъ его, т. е. небольшой филологической справкой. Противополагая два существующія въ современномъ русскомъ языкѣ имени для обозначенія нашей страны (Русь и Россія) и образованныя отъ нихъ прилагательныя (русскій и россійскій), князь поясняетъ, что послѣднее употребляется нынѣ въ торжественныхъ формулахъ оффиціальнаго языка, а ранѣе употреблялось «въ напыщенномъ стилѣ XVIII вѣка». Затѣмъ онъ говорить: «въ слово Русь вкладывается чувство любви, горести и радости; въ словѣ россійскій чувствуется присутствіе имперіалистской идеи; въ словѣ-же Россія звучитъ спокойное, дѣловое обозначеніе».

Какъ характеристика психологіи того поколѣнія, къ которому мы съ кн. Волконскимъ имѣемъ несчастіе принадлежать, эта характеристика превосходна. Но вмѣстѣ съ тѣмъ князь сдѣлалъ, самъ того не подозрѣвая, въ только что цитированныхъ мною словахъ — великолѣпный анализъ всей нашей эпохи имперскаго разложенія и указалъ, самъ того не желая, на тѣ силы нашей жизни, который привели къ нему. Да, кн. Волконскій безусловно правъ, что большинство изъ насъ дѣйствительно думало и чувствовало такъ, какъ онъ говоритъ. Но потому-то мы и погибли, что думали и чувствовали такъ… И, во-первыхъ, почтенный авторъ многаго не договариваетъ въ своей блестящей, несмотря на нѣкоторую ея сбивчивость, характеристикѣ. Такъ онъ забываетъ пояснить, что давно забытое старое имя Русь было введено въ обиходъ, въ качествѣ поэтическаго архаизма, — лишь въ XIX вѣкѣ, приблизительно въ тоже время, когда у насъ возродилось — также въ качествѣ поэтическаго архаизма — и имя Украйна. Но поэтическіе архаизмы видимо habent sua fata — имѣютъ свою судьбу. Мы видѣли это на примѣрѣ «Украйны», и тоже случилось и съ «Русью». Она не замедлила вступить въ оппозицію «Россіи» и расколола психологически на двѣ части русскую душу и русскій міръ. Князь не говоритъ прямо объ имени «Россія», что оно стало выраженіемъ «имперіалистской идеи» [20] — онъ говоритъ это о прилагательномъ «россійскій». Но такъ какъ это прилагательное находится сь существительнымъ, изъ котораго оно образовано (Россія), въ ближайшемъ родствѣ, то ясно, что «имперіалистскій» смыслъ слова «россійскій» перелился, хотя-бы въ нѣкоторой степени, и въ самое имя Россія. Съ другой стороны Россія есть «спокойное, дѣловое обозначеніе». Но на языкѣ психологіи «спокойный» и «дѣловой» значитъ — безразличный. Такъ-то имя «Россія» понемногу отошло отъ народной души: оно стало представлять что-то — пусть хоть немного — чуждое, «имперіалистское», слишкомъ оффиціальное и сухое и потому-то оно и потускнѣло въ народной душѣ.

Все это есть не что иное, какъ отраженіе вь самомъ языкѣ того сдвига, который одновременно происходилъ во всѣхъ сферахъ русской жизни, т. е. отраженіе разложенія Имперіи.

Я спѣшу оговориться, что процессъ омертвѣнія въ языкѣ слова «Россія», какъ обозначенія живой сущности страны и народа, далеко не дошелъ до завершенія. [21] Но если «Русь» не вполнѣ вытѣснила вь повседневномъ обиходѣ «Россію», то производные отъ первой русскій, русскіе (въ смыслѣ существительнаго, какъ обозначеніе народа) вполнѣ вытѣснили производное отъ второй — Россіянинъ (Россіяне). И исторія этого слова — кн. Волконскій не упоминаетъ о немъ — еще яснѣе обнаруживаетъ намѣченный мною выше національно-психологическій процессъ. Мы теперь говоримъ Россія — русскій и даже не замѣчаемъ, что эти выраженія не находятся другъ съ другомъ въ генетической связи. Между тѣмъ правильно образованнымъ отъ имени страны «Россія» именемъ народа будетъ не «русскіе», а «Россіяне»; «русскіе»-же образовано отъ имени «Русь». И дѣйствительно: когда вспыхнуло и сразу ярко разгорѣлось въ сознаніи и сердцѣ нашихъ предковъ слово «Россія», то они сразу-же назвали себя — грамматически вполнѣ правильно — Россіянами. Это случилось при Петрѣ: имя «Россія» — ровесникъ Имперіи и по дѣйственной своей сущности однозначуще съ ней. [22] Имя «Россіянинъ», вѣроятно, кажется кн. Волконскому еще болѣе «напыщеннымъ», чѣмъ родственное ему прилагательное россійскій. Но это-то и показываетъ, что люди его поколѣнія перестали чувствовать себя «Россіянами» и превратились въ «русскихъ». Между тѣмъ наши предки XVIII вѣка называли себя «Россіянами» именно потому, что вкладывали въ слово «Россія» — любовь. Для нихъ это слово не было «спокойнымъ и дѣловымъ» — холоднымъ словомъ. Какъ много значили слова «Россія» и «Россіянинъ» — для Петра! Вспомнимъ Полтавскій приказъ! Какую любовь, какую страсть вкладывалъ онъ въ эти имена! Поколѣніе-же кн. Волконскаго вложило любовь въ слово «Русь», и такъ-то мы перестали звать себя Россіянами и назвали себя вновь — русскими. И только въ тяжелой атмосферѣ этого перерожденія языка, являющегося лишь симптомомъ болѣе глубокой болѣзни самой національной души, могли у насъ родиться, въ концѣ XIX вѣка, столь нелѣпые лозунги, какъ, напр., «Россія — для русскихъ». Сказать: Россія — для русскихъ — это значитъ просто не понимать, что такое Россія. Ибо «Россія», какъ показываетъ сама грамматика, можетъ-быть только для «Россіянъ», а никакъ не для «русскихъ». И дѣйствительно: «Россіянами» были для нашихъ предковъ и казанскій татаринъ и прибалтійскіе уроженцы — нѣмецъ, эстонецъ и латышъ, — и житель западныхъ областей — полякъ и «другъ степей — калмыкъ». И это-то все и сгубилъ археологическій неологизмъ «Русь». Онъ превратилъ нашъ сознательный, мужественный и яркій имперскій патріотизмъ въ неопредѣленный, полу-инстинктивный, кисло-сладкій («горести и радости» кн. Волконскаго) этнизмъ.

Да, въ концепціи Россія — Россіяне была не только одна любовь: въ этой концепціи была и огромнаго напряженія сила. То, что слова Россіянинъ и россійскій кажутся намъ «напыщенными», показываетъ только то, что мы перестали понимать героическое. Эпоха «напыщеннаго стиля XVIII вѣка» — она-же была эпохою нашей «великой трагедіи» — была прежде всего героическою эпохой. И поэтому-то, — если и не созданное этою эпохою — то, во всякомъ случаѣ, усвоенное именно ею и претворенное ею въ жизнь слово Россія было, какъ и само выражаемое имъ понятіе, героическимъ словомъ. Но по мѣрѣ того, какъ оно теряло героическій и получало, говоря языкомъ кн. Волконскаго, «спокойный, дѣловой» характеръ, переставалъ быть героическимъ — къ сожалѣнію, не дѣлаясь одновременно «спокойнымъ и дѣловымъ» — и называемый именемъ Россіи народъ. Такъ-то онъ и превратился изъ «россійскаго» въ русскій, и самъ терминъ «россійскій» сталъ звучать для него «слишкомъ оффиціально».

16.

Въ числѣ утвержденій украинистовъ есть и такое: Московская Русь никогда не называлась однимъ общимъ именемъ съ «Украйной». Въ такой формѣ это утвержденіе есть ложь. Но такую-же, если не прямую ложь, то, во всякомъ случаѣ, большую натяжку представляетъ собою и противоположное утвержденіе унитаристовъ: Московская Русь всегда называлась общимъ именемъ съ нашими юго-западными областями. Нарѣчія никогда и всегда объясняются въ обоихъ случаяхъ лишь страстностью, запальчивостью и ожесточеніемъ спора. На самомъ дѣлѣ такая эпоха, когда съ одной стороны Московская, а съ другой — Юго-западная, Днѣпровская, Россія назывались разными именами — дѣйствительно была. Въ этомъ украинисты дѣйствительно правы, но только то имя, которое продолжало тогда жить на Днѣпрѣ, было вовсе не возрожденное въ срединѣ XIX вѣка, въ качествѣ поэтическаго архаизма, имя «Украйна», а именно унаслѣдованное отъ древности имя «Русь». И это-то самое имя затуманилось, померкло, перестало жить на Москвѣ, постепенно исчезнувъ изъ ея обихода. Эпоха, когда происходилъ въ языкѣ и Psyche Москвы этотъ процессъ, суть XV, XVI и XVII вѣка.

Унитаристы — въ частности и кн. Волконскій — доказываютъ противоположное тѣмъ, что имя «Руси» сохранилось въ титулѣ Московскихъ государей: всея Руси Самодержецъ.

Но развѣ неиэвѣстно, что всѣ вообще титулы крайне консервативны по самой своей природѣ? Развѣ не сохранилъ, напр., до сихъ поръ титулъ «короля Іерусалимскаго» — итальянскій король? Но развѣ изъ этого слѣдуетъ, что онъ царитъ надъ Іерусалимомъ, или что его подданные принадлежатъ къ «Іерусалимской» націи? Такъ-то и присутствіе въ титулѣ московскихъ Великихь Князей и царей имени «Русь» нисколько не доказывает» того, что московскіе цари въ XVI—XVII вѣкахъ царили надъ «Русью». Напротивъ, это имя давно уже обмирало на Москвѣ. Я вполнѣ допускаю, что титулъ государей имѣлъ на Москвѣ такъ сказать програмное значеніе. Но въ Москвѣ смотрѣли на эту программу не съ обще-русской, а — эта психологическая тонкость чрезвычайно важна — съ московской точки зрѣнія. Другими словами, въ титулѣ государя заключался тогда на Москвѣ извѣстнаго рода, какъ мы сказали-бы теперь, — тактическій пріемъ… Слово «русскій», конечно, сохранилось и на Москвѣ. Но это не было обозначеніемъ живой сущности страны и народа, не было живымъ именемъ націи, образовавшейся на Москвѣ. Между тѣмъ «Москва» именно и была и чувствовала себя «націей». Московскіе люди такъ и называли себя — московскими людьми. А жителей Днѣпровской Руси они называли «черкасами» и мало отличали ихъ, несмотря на единство крови и вѣры, отъ поляковъ и даже «татарвы».

Съ Петромъ умираетъ у насъ старая, «Московская», и рождается новая «нація». Какая? Русская? Нѣтъ, не русская, а «Россійская»! — слова Русь и русскій покрываются въ Петербургѣ еще болѣе густымъ туманомъ, чѣмъ они были покрыты въ царской Москвѣ. Слово «Русь» совершенно погибаетъ въ немъ, чтобы воскреснуть только чрезъ полтораста лѣтъ, въ срединѣ XIX вѣка. Слово «русскій» сохраняется, но дѣлается словомъ, выражаясь языкомъ Ломоносова, «средняго», если не прямо «низкаго штиля». Мы теперь смѣемся надъ «высокимъ штилемъ» нашихъ предковъ XVIII и начала XIX вѣка — онъ намъ кажется «напыщеннымъ», «неестественнымъ» и «книжнымъ». Но для нихъ этотъ «штиль» былъ естественнымъ стилемъ. Они дѣйствительно были людьми высокаго стиля; они чувствовали его въ себѣ и жили имъ. И только поэтому они могли создать «Россію». Они дѣйствительно чувствовали себя «Россіянами». Это имя заключало въ себѣ, какъ и имя Россіи, цѣлую программу и предвосхищало судьбу. Лучше сказать, это была программа, осуществленная въ судьбѣ. И поэтому-то у нихъ не могло быть никакого разрыва, какъ это сдѣлалось впослѣдствіи, между «любовью» Руси и «оффиціальностью» Россіи. Оффиціальная Россія была для нихъ единственно истинной Россіей, и потому-то они и были и чувствовали себя Россіянами. И повторяю: именно этимъ, т. е. живымъ чувствомъ и сознаніемъ Россіи, они могли создать въ какихъ-нибудь полвѣка — русскую славу, русскую культуру и русское величіе. Эта Россія, ихъ Россія, не могла не родить и высокій стиль.

Въ XIX вѣкѣ начинается поворотъ и какъ разъ обратный Петровскому сдвигъ: въ словѣ «Россійскій» рѣзко обозначается «оффиціальный», противоположный «народному», оттѣнокъ, и отъ него отлетаетъ «любовь»; слово-же «Россіянинъ» совсѣмъ исчезаетъ изъ языка. Нарождается новая Россія, которая уже не хочетъ звать себя Россіей, а называетъ себя — «Русь». [23] Такъ-то на исторіи этихъ словъ мы можемъ прослѣдить и исторію зарожденія, созрѣванія и разложенія «Имперіи» и, въ частности, весь тотъ процессъ измѣненія всего ея живого существа, идеи и дѣйствія, а вмѣстѣ съ тѣмъ и коренного измѣненія въ глубинѣ народной души, который я охарактеризовалъ въ концѣ 13 главы. Это былъ сдвигъ отъ націи — Имперіи къ темному этнизму и вмѣстѣ съ тѣмъ поворотъ отъ Запада на Востокъ. Но по своему историческому дѣйствію и по интимнѣйшей своей сущности этотъ сдвигъ и поворотъ были не чѣмъ инымъ, какъ возвращеніемъ отъ порядка и устроенія — въ анархію и первобытный хаосъ. Такъ-то начавшаяся съ самой зари нашей исторіи борьба этихъ противоположныхъ началъ закончилась въ 1917 году побѣдою вторыхъ.

И если слова могутъ губить, а, къ сожалѣнію, въ нихъ несомнѣнно заключается нѣкая, порою весьма могущественная, магическая сила, — то нѣтъ слова, которое причинило-бы нашему бытію, какъ націи, и вообще силѣ и правдѣ Россіи бо́льшаго вреда, чѣмъ архаическое слово «Русь». Археологическія реконструкціи всегда въ высшей степени опасны. И такою реконструкціей, въ сущности, и была вся нынѣ погибшая Россія нашихъ славянофильскихъ, сумеречныхъ десятилѣтій.

1922

[1] Языкомъ называютъ говоръ, свойственный цѣлой націи.

Діалектомъ (нарѣчіемъ) называютъ говоръ, распространенный въ какой-либо обширной области и лишь незначительно отличающійся отъ сосѣднихъ говоровъ, такъ что говорящіе на разныхъ діалектахъ понимаютъ другъ друга.

Историческое замѣчаніе. Въ томъ случаѣ, когда одинъ изъ нѣсколькихъ родственныхъ діалектовъ получаетъ явное преобладаніе вслѣдствіе значительнаго литературнаго развитія, вызываемаго обыкновенно политическими обстоятельствами, всѣ остальные діалекты того-же языка обращаются въ patois (просторѣчіе). Діалекты вовсе не суть измѣненныя формы одного и того-же языка. Литературный яаыкъ націи есть лишь одинъ изъ ея діалектовъ, достигшій первенства между всѣми остальными. Лишь только этотъ литературный языкъ сформировался, лишь только онъ родился изъ какого-нибудь діалекта, остальные родственные діалекты приходятъ въ упадокъ. Они сохраняютъ лишь значеніе мѣстныхъ говоровъ, которыми пользуются только въ разговорѣ и которые употребляютъ лишь провинціальные писатели и поэты.

[2] Когда этотъ послѣдній (т. е. діалектъ Иль-де-Франса) возвысился до значенія литературнаго языка Франціи, три остальныхъ (т. е. бургундскій, пикардскій и норманскій діалекты) обратились въ простые patois (просторѣчіе).

[3] Обособленіе «Русиновъ» (Rutheni) и противопоставленіе имъ «Русскихъ» являются, съ точки зрѣнія русскаго языка, явной нелѣпостыо Частица ин является въ словѣ рус-инъ не чѣмъ инымъ, какъ суффиксомъ единственнаго числа (ед-инъ, одинъ = unus). Множественное число отъ русинъ будетъ не русины, а русскіе (или Русь). Послѣдній терминъ употребляется и въ территоріальномъ («Русская Земля») и въ собирательномъ смыслѣ: люди, живущіе въ этоі землѣ. Таково словоупотребленіе всѣхъ нашихъ древнихъ памятниковъ. Встрѣчаются въ нихъ, для обозначенія «русскихъ», и другіе термины, напр., «Русичи»; но, во всякомъ случаѣ, не «русины». Всѣхъ этихъ тонкостей русскаго языка, конечно, не знали средневековые западно-европейскіе латинисты, создавшіе слово Rutheni. Они слышали имя «Русинъ» (въ единственномъ числѣ) и передали его фонетически довольно близко: Ruthenus. А отъ Rhuthenus нельзя было по-латыни иначе образовать множественнаго числа, какъ Rutheni, тѣмъ болѣе, что во всей этой передаче они, въ сущности, воспользовались уже существовавшимъ въ латинскомъ языке словомъ: имя Rutheni вcтречается уже у Цезаря — для обозначенія одного изъ племенъ Галліи. А отъ названія Rutheni уже само собою образовалось Ruthenia, какъ имя занимаемой этимъ народомъ территорін. Но вотъ что важно: ни названіе народа Rutheni, ни имя территоріи Ruthenia никогда не относились, въ средневѣковой латыни, исключительно къ южно-русскому народу и занимаемой имъ территоріи, т. е. къ тому что «украинская» пропаганда выдѣляетъ нынѣ изъ остальной Россіи. Напротивъ, оба термина относятся въ памятникахъ ко всему русскому народу, ко всей Русской землѣ, т. е. одинаково къ сѣвернымъ и къ южнымъ (относимымъ нынѣшней пропагандой къ «Украйнѣ») ея частямъ. Такъ папа Юлій III называетъ въ 1550 году Ивана Грознаго — universorum Ruthenorum imperator. Изъ этого видно, что Ruthen-aми были и обитатели центральной и восточной Россіи — они-то и были подданными Грознаго, а то, что нынѣ украйноманы называютъ «Украйной», не было даже подвластно ему. И силы этого аргумента нисколько не ослабляетъ то, что «universorum Ruthenorum» стало, въ извѣстную историческую эпоху, переживаніемъ (см. стр. 116). А съ другой стороны именемъ Rutheni назывались и жители сѣверо-западныхъ русскихъ областей: такъ титулъ Гедимина былъ — rex Litvinorum et Ruthenorum multorum. Выраженіе-же Ruthenia встрѣчается въ латинскихъ памятникахъ вообще крайне рѣдко. Слѣдуетъ такжо отмѣтить, что, наряду съ названіями Ruthenia и Rutheni, весьма часто встрѣчаются въ памятникахъ и выраженія: Russia, Russi, Ruzi и Rusci. Такъ мы узнаемъ изъ западныхъ хроникъ, что къ императору Отону I прибыли legati Hellenae (христіанское имя княгини Ольги) reginae Russorum. Въ 1006 году нѣмецкій миссіонеръ Бруно былъ въ Кіевѣ у Св. князя Владимира. Онъ называетъ его, въ письмѣ къ императору Генриху II,— senior Ruzorum. Въ 1075 г. папа Григорій VII называегъ князя Изяслава — rex Rusorum. Всѣ названные русскіе государи правили именно изъ «Украйны» — украинисты и считаютъ ихъ «украинскими» государями. Но цитированные документы показываютъ вполнѣ ясно, что народъ, которымъ они правили, былъ не «рутенскимъ» (онъ, конечно, былъ и не украинскимъ), а русскимъ народомъ, т. е. что Rutheni и Russi суть исторически полные синонимы. И то же можно сказать и объ имени территоріи. Вся русская территорія, т. е. со включеніемъ и «Украйны», называется въ западныхъ памятникахъ не только Ruthenia, но и Russia. Такъ булла папы Гонорія III адресована universis regibus Russiae.

[4] Данный, не особенно серьезный, унитаристскій аргументъ весьма усиливаютъ сами украинисты, усиливаютъ тѣмъ, что отвѣчаютъ на него явнымъ подлогомъ. Такъ, желая доказать во что-бы то ни стало особую «древность» своей терминологіи, они ссылаются на два мѣста Кіевской и Галичской лѣтописи, гдѣ, подъ 1187 и 1213 годами, слово «украйна» употреблено будто-бы уже въ значеніи «собственнаго» имени. Но достаточно прочесть внимательно оба эти мѣста, чтобы видѣть, что слово «украйна» является тамъ въ смыслѣ нарицательнаго имени (приграничная мѣстность), т. е. что эти два мѣста не только не подкрѣпляютъ, но прямо опровергаютъ «украинскую» теорію.

[5] См. примѣчаніе на стр. 77.

[6] «Украйна» было полузабытымъ историческимъ терминомъ. Онъ вновь началъ входить въ употребленіе лишь въ XIX вѣкѣ, преимущественно въ литературѣ, въ качествъ поэтическаго архаизма, который сталъ употребляться наряду съ общепринятымъ выраженіемъ Малороссія (Черниговская и Полтавская губерніи и оффиціально назывались «Малороссійскими» вплоть до конца Имперіи). Что касается выраженій «украинецъ», «украинцы», то они почти не употреблялись до самаго 1917 года — ни въ качествѣ означенія человѣка, живущаго на «Украйнѣ», ни тѣмъ менѣе въ смыслѣ имени особаго «украинскаго» народа. Вся эта новая терминологія почти не выходила изъ тѣсныхъ предѣловъ украинистскихъ круговъ. На «Украйнѣ» былъ своего рода провинціализмъ, стоявшій въ оппозиціи къ имперскому централизму. Но даже люди, окрашенные въ цвѣта этого провинціализма, называли себя «малороссами», а не «украинцами».

[7] Переводъ этbхъ строкъ помѣщенъ въ началѣ статьи.

[8] Какъ извѣстно, значительное число польскихъ дворянскихъ родовъ — чисто-русскіе по просхожденію.

[9] Такъ-то и закатъ провансальской письменности и культуры тѣсно связанъ съ демократизаціей южно-французскаго дворянства. Центръ образованнности передвинулся на сѣверъ, гдѣ сохранилась аристократія.

[10] Если стоять на точкѣ зрѣнія исключительно корней словъ, то можно доказывать сходство и «одинаковость» русскаго языка и съ болгарскимъ и съ сербскимъ и съ польскимъ и съ другими славянскими языками: какъ извѣстно, большинство корней словъ всѣхъ этихъ языковъ — общіе съ русскимъ языкомъ.

[11] La vérité historique et la propagande ukraïnophile, Rome, 1920.

[12] Большую роль съиграеть, несомнѣнно, въ этомъ отношеніи истекшая война, поставившая впервые лицомъ къ лицу, въ динамическомъ напряженіи, направленномъ на защиту общаго отечества, — представителей самыхъ другъ отъ друга отдаленныхъ мѣстностей политически уже полвѣка «объединенной», но во многихъ отношеніяхъ продолжавшей жить разъединенно, Италіи. Войны вообще являются крупнымъ языкообразующимъ факторомъ. Такъ извѣстно, что индустани, служащій до нашихъ дней международнымъ языкомъ для многочисленныхъ племенъ Индіи, возникъ въ лагерѣ Тамерлана. Такъ и фрацузскій языкъ и даже сама французская нація, въ извѣстномъ смыслѣ, родились во время Крестовыхъ походовъ. Особенно важенъ былъ въ этомъ отношеніи Второй крестовый походъ; можно сказать, что французскій языкъ родился, въ извѣстномъ смыслѣ, подъ стѣнами Сенъ-Жанъ д’Акра и Іерусалима.

[13] Возможно, что въ последней и окончательной своей сущности настоящее противоположеніе есть все-таки сѣверо-южное, а не какое-либо иное. Ариманъ (хаосъ) есть сѣверный духъ, а не восточный, и потустороннесть представлялась древнему міру не въ образѣ Нила и Евфрата — развѣ не были ихъ наслѣдниками Алфей и Тибръ? — и даже не въ образѣ сказочного Гидаспа, а въ образѣ Ultima Thule и Гипербореевъ. И не такъ ли и въ новомъ мірѣ: Императорскій Петербургъ свѣтлыхъ десятилѣтій, Петербургъ de la Grande époque былъ близокъ, совсѣмъ близокъ къ Берлину, и Вѣна была недалека отъ Парижа и даже Мадрита. Напротивъ, Фландрія, разумѣется, не во всѣхъ, а лишь въ нѣкоторыхъ ея элементахъ, безгранично далека — метафизически и психологически — отъ Провансальско-Пиренейскаго міра, хотя отстоитъ отъ него всего въ нѣсколькихъ стахъ километровъ и вѣками входитъ въ одну и ту-же, казалось-бы, культуру, даже въ одно и тоже національное тѣло. Но духъ Фландріи скорѣе сѣверный, норскій, скандинавскій. Что касается самой Скандинавіи, то въ ней есть, разумѣется, и «западные» элементы (въ Россіи она вообще всегда дѣйствовала въ качествѣ «Запада»), но все-же она по существу своего духа весьма отлична отъ Запада. Она есть именно «Скандинавія», т. е. Сѣверъ… Но я оставляю вопросъ объ этомъ большомъ, обще-европейскомъ, метафизическомъ и психологическомъ противоположеніи открытымъ и говорю только, что въ русской своей проэкціи оно есть противоположеніе западно-восточное.

[14] Это, конечно, не исключаете даровитости великоросса, но только — не въ земледѣльческой сферѣ. Датскій путешественнкъ Haven, посѣтившій Россію въ сороковыхъ годахъ XVIII вѣка, былъ пораженъ неспособностью русскихъ крестьянъ къ земледѣлію. Но вмѣстѣ съ тѣмъ вотъ что онъ говоритъ о нихъ: «Русскій — болѣе еврей, чѣмъ всѣ евреи, вмѣстѣ взятые, въ томъ смыслѣ, что онъ болѣе всѣхъ людей на свѣтѣ обладаете коммерческимъ геніемъ. Дайте крестьянину два рубля; онъ сейчасъ-же откроетъ лавочку и въ нѣсколько дней удесятеритъ свой капиталь». Несмотря на нѣсколько парадоксальную форму этой сентенціи, въ ней, конечно, больше правды, чѣмъ во всѣхъ тѣхъ сантиментальныхъ глупостяхъ, который писались о великорусскомъ крестьянинѣ за послѣднія 50 лѣтъ. Острый взглядъ пытливаго иностранца разглядѣлъ вѣрно. Какъ купецъ, великороссъ не уступитъ еврею, и именно хищническій, ростовщическій характере всегда имѣло и земледѣліе великорусскихъ крестьянъ.

[15] Можно сказать, что анти-земледѣльческій, неземельный характеръ великорусскаго крестьянина отражаетъ весьма ярко — самъ нашъ языкъ. Русское слово «земледѣлецъ», соотвѣтствующее латинскому agricola и французскому agriculteur, есть, какъ и эти, послужившія ему образцами, имена, — сложное слово. И, какъ и большинство сложныхъ словъ, оно есть сочиненное, не родившееся органически, а потому и не яркое, книжное слово. Таково-же и однозначущее съ нимъ слово «хлѣбопашецъ». Но въ высшей степени характерно, что русскій языкъ такъ и не выработалъ почвеннаго, жизненнаго, физіономическаго имени для обозначенія человѣка земли, соотвѣтствующаго французскому paysan и итальянскому contadino, прямо указывающимъ на признакъ земельной осѣдлости (pays, contado), или хотя-бы нѣмецкому Bauer, отмѣчающему яркій земледѣльческій признакъ (=сѣвецъ). Русскій-же «paysan» называетъ себя крестьяниномъ, т. е. христіаниномъ, именемъ, не заключающимъ въ себѣ ни малѣйшего намека на землю или земледѣліе: своего рода «гражданинъ вселенной»! Таковъ-же и эквивалентъ «крестьянина» — мужикъ. «Мужикъ» (мужъ, мужчина) просто значитъ человѣкъ, въ смыслѣ противоположенія женщинѣ (баба) и съ указаніемъ на неполноту свойствъ мужа: «мужикъ» есть нѣчто приближающееся къ «мужу», нѣчто похожее на «мужа», мужеобразное, но все-же не имѣющее всѣхъ свойствъ и чертъ мужества. Во всякомъ случаѣ, и въ словѣ «мужикъ», какъ и въ словѣ «крестьянинъ», ничто не указываетъ на землю или земледѣліе. Наоборотъ, то слово, которое, казалось бы, имѣло всѣ шансы стать у насъ эквивалентомъ Bauer-а и paysan-a (землякъ), получило совершенно иное, специфическое значеніе. Такъ отвѣчаетъ на вопросъ о характерѣ народа самъ его языкъ… Любопытно съ другой стороны и то, что употребляемый въ Малороссіи выраженія землеробъ, хлиборобъ, хотя они и суть, подобно «земледѣльцу» и «хлѣбопашцу», — сложныя, т. е. книжныя по происхожденію, слова, все-таки прочно укоренились въ психологіи малороссійскаго крестьянина, охотно называющаго себя этими именами.

[16] См. Stanislas Smolka, Les Ruthènes, p. 446 et passim.

[17] Вопросъ о «соціализмѣ» общины сложенъ не только потому, что въ ней совмѣщается немало совершенно различныхъ и даже противоположныхъ другъ другу силъ и теченій, но и потому, что въ самое понятіе соціализма можетъ сплошь и рядомъ вливаться совершенно различное содержаніе, не исключая діаметрально противоположныхъ сущностей и чертъ, — смотря по тому, разумѣется-ли подъ нимъ идея первенства общаго интереса предъ частнымъ (въ этомъ и заключается его живой и творческій принципъ), или стремленіе къ «соціальной справедливости», неизбѣжной формой котораго является «классовая борьба», обращающая самый соціализмъ въ силу разрушительную и ярко антисоціальную (владычество класса). Что касается общины, то для того, чтобы нѣсколько выпрямить связанную съ нею и весьма запутанную перспективу и для того, чтобы понимать, въ какомъ смыслѣ въ ней заключенъ «соціализмъ», важно помнить следующее:

  1. Живая практика Великорусской общины отнюдь не исключала, а, наоборотъ, въ высшей степени содѣйствовала самой беззастѣнчивой и радикальной «капиталистической эксплуатаціи». Извѣстная Столыпинская фраза о «ставкѣ на сильныхъ» объясняется лишь глубокимъ непониманіемъ общинныхъ отношеній. «Сильнымъ» наша община отнюдь не была страшна, съ этой точки зрѣнія все Столыпинское аграрное законодательство было скорѣе ставкою на слабыхъ, чѣмъ на сильныхъ.
  2. Но представляя собою превосходную почву для развитія крайняго и въ обстановкѣ общинныхъ отношеній — неизбѣжно анархического и паразитнаго индивидуализма (замѣчено еще Бакунинымъ — въ извѣстномъ письмѣ къ Герцену), наша община послѣднихъ десятилѣтій представляла собою вмѣстѣ съ тѣмъ и рудиментарную и грубую форму соціализма (идея душевого надѣла и практика т. назыв. «общихъ передѣловъ»). Но эта идея, т. е. идея о правѣ всякой «души», отъ рожденія до смерти, на землю, была нашей исторической Великороссійской общинѣ вполнѣ чужда (какъ была чужда ей и практика «общихъ передѣловъ»). Общинная (душевая) теорія была у насъ выработана куда ранѣе таковой-же практики! Наша старая тягловая община XVII и XVIII столѣтій стала превращаться въ душевую лишь начиная со средины XIX вѣка, лучше сказать, въ концѣ его, и главнымъ образомъ — подъ вліяніемъ славянофильскихъ идей. Славянофилы увидали въ старой, дореформенной общинѣ то, чего въ ней совершенно не было, т. е. осуществленіе идеи соціальной уравнительности. Увидали потому, что хотѣли найти въ русской общинѣ разрѣшеніе мучившаго уже тогда Европу соціальнаго вопроса. Отраженіемъ ихъ взглядовъ и явилась извѣстная книга Гакстгаузена, имѣвшая въ свою очередь огромнѣйшее вліяніе на послѣдующее (начиная съ 60-хъ годовъ прошлаго столѣтія) превращеніе — бюрократическимъ путемъ — нашей тягловой общины въ общину душевую: порядки, которые описывалъ Гакстгаузенъ въ своей книгѣ, были въ его время (сороковые года) фантастическими — такихъ порядковъ въ русской общинѣ его времени вовсе не существовало; но въ семидесятыхъ и восьмидесятыхъ годахъ прошлаго вѣка эти порядки (душевой надѣлъ и общіе передѣлы) дѣйствительно стали живой реальностью. (Вопросъ о «тягловомъ» и «душевомъ» порядкѣ крестьянскаго надѣльнаго владѣнія разсмотренъ подробно въ моей книгѣ: Голодная смерть подъ фирмою дополнительнаго надѣла, СПБ. 1906).
  3. Тѣмъ не менѣе народъ, какъ видно изъ предъидущаго, усвоилъ новые «душевые» порядки; т. е. пошелъ охотно по тому «соціалистическому», въ смыслѣ всеобщей уравнительности, уклону, на который толкнули его славянофилы. Взаимная связь между фактомъ Великороссійской бытовой общины (тягловой) и «соціалистическимъ» уклономъ русской деревенской жизни въ высшей степени сложна. Община послужила, внѣ всякаго сомнѣнія, весьма удобной формой для инфильтраціи этого «соціализма» въ народную жизнь. Она легко приняла въ себя то содержаніе, которое хотѣли въ нее влить. Но вмѣстѣ съ тѣмъ она, какъ соціально-экономическая форма, могла-бы столь-же легко принять въ себя и совершенно иное, противоположное «душевому», соціалистическому, содержаніе. Ея развитіе могло-бы столь-же свободно пойти и по совершенно иному пути. Поэтому въ развитіи нашего общиннаго «соціализма» (я здесь везде разумѣю его въ смыслѣ идеи уравнительности) послѣднихъ десятилетій виновна не наша община сама по себѣ. Причина легкости практическаго усвоенія народомъ славянофильской «душевой» идеологіи заключалась прежде всего въ общихъ предрасположеніяхъ Великорусской Psyche, на что я и указалъ выше, возражая кн. Волконскому, а также въ особыхъ условіяхъ эпохи (усыханіе творческихъ источниковъ «націи» и «Имперіи» во второй половинѣ XIX вѣка). Но само собою разумѣется, что, укрѣпившись въ общинѣ, «соціалистическія» струи душевого надѣла стали, въ свою очередь, служить могущественнымъ средствомъ къ еще сильнѣйшему сдвигу народной Psyche въ сторону рудиментарнаго и грубо понимаемаго соціализма (т. е. соціализма «уравнительности»). Но во всѣхъ этихъ весьма сложныхъ вааимодѣйствіяхъ именно и выступаетъ особенно рѣзко коренная разница между восточной и западной Россіей: хотя тяжелый прессъ славянофильскихъ идей — онѣ въ данномъ случае были и «народническими» — давилъ у насъ столько-же на Западѣ, какъ и въ Центрѣ и на Востокѣ, и «душевые» порядки были, на нашихъ глазахъ, распространены, путемъ судебно-административнаго толкованія и даже законодательства, на цѣлый рядъ формъ владѣнія, не имѣвшихъ по своему происхожденію ничего общаго съ общиною (напр., на «четвертное владѣніе», на владѣніе «малороссійскихъ казаковъ» и многія другія формы индивидуальнаго владѣнія), тѣмъ не менѣе западно-русская жизнь всегда оказывала этимъ стремленіямъ куда болѣе сильное, чѣмъ въ Центрѣ и на Востокѣ, сопротивленіе.
  4. Въ общинѣ была заключена съ самаго начала (т. е. и въ «тягловой» общинѣ XVII и XVIII столѣтій) извѣстнаго рода идея «уравнительности». Но это была отнюдь не идея душевого надѣла. Тягловая община стремилась не къ соціальной, а къ хозяйственной уравнительности. Общинное распредѣленіе земли было, при непремѣнномъ своемъ предусловіи — трехпольномъ хозяйствѣ, — способомъ, чтобы каждый получаль участіе «и въ плохомъ и въ хорошемъ». Цѣль заключалась вовсе не въ обезпеченіи всѣхъ землею, а въ хозяйственной ея эксплуатаціи, которой именно и препятствовало анархическое своеволіе болѣе ранней эпохи. Въ этомъ-то анархическомъ своеволіи, т. е. въ подсѣчно-заимочномъ хоаяйствѣ, и слѣдуетъ искать зародышъ нашей общины: это «соціалистическое» чудище выросло изъ яркаго анархическаго индивидуализма подсѣчно-заимочнаго хозяйства. Это хозяйство, доселѣ существующее кое-гдѣ на нашемъ крайнемъ Сѣверѣ, требовало огромного запаса земель, на которыхъ оно могло продовольствовать лишь крайне небольшое населеніе. Путешественники XVI—XVII вѣковъ единогласно свидѣтельствуютъ, что обширныя пространства вокругъ Москвы представляли собою настоящую пустыню зарослей и вырубовъ, съ кое-гдѣ лишь, на большомъ другъ отъ друга разстояніи, разработанными небольшими клочками пашни. Эта яркая картина подсѣчнаго хозяйства отражалась и въ другомъ типическомъ явленіи Московской Руси: повальномъ бѣгствѣ населенія изъ такъ назыв. «Центральнаго Междурѣчъя»,т.е. изъ областей, расположенныхъ между Верхней Волгой и Окою. Народъ бѣжалъ отъ податной тяготы, т. е., въ конечномъ итогѣ, отъ недоходоспособности земли и обусловленнаго ею голода, бывшаго въ Московскомъ государствѣ хроническимъ явленіемъ. Съ этими-то голодомъ и бѣгствомъ населенія и боролось Московское правительство, и со второй половины XVI вѣка эта борьба приняла рѣшительный характеръ. Задача была: увеличить доходоспособность земли, установивъ одновременно бдительный контроль надъ передвиженіемъ населенія. Для достиженія первой цѣли надо было прежде всего организовать и нормировать хозяйственную территорію — такъ вводится трехпольное хозяйство, долженствовавшее замѣнить анархическое хозяйство заимокъ. Уже сама по себѣ эта мѣра вела къ интеграціи полевыхъ участковъ. т. с. къ собиранію населенія изъ «заимокъ» и «починокъ» въ села и деревни — древнѣйшій періодъ нашей исторіи не зналъ ихъ: онъ зналъ только города. Но село и деревня были нужны и въ другомъ отношеніи: односельцы, связанные круговой порукой въ уплатѣ повинностей, вынуждены были сами слѣдить другъ за другомъ, какъ бы кто не убѣжалъ. Но еще сильнѣйшую гарантію въ этомъ отношеніи представляло введенное на рубежѣ XVI и XVII столѣтій крѣпостное право, которое съ другой стороны само тѣснѣйшимъ обрааомъ связано съ переходомъ къ трехпольному хозяйству и образованіемъ деревень. Такъ-то постепенно и возникла тріединая принудительная организація трехпольнаго хозяйства, собиранія населенія въ деревни и помѣщичьей власти, представляющихъ собою не три отдѣльныя мѣры, а въ сущности лишь три аспекта одной и той же хозяйственной мѣры, и на почвѣ возникшихъ изъ нея отношеній и выросла община. Она неразрывно связана съ трехпольемъ и крѣпостнымъ правомъ. Лучше сказать, всѣ эти три явленія нашего прошлаго были тремя фасадами одного и того-же историческаго зданія. Введеніе общинно-крѣпостного трехполья — такъ пожалуй всего правильнѣй назвать занимающій насъ хозяйственно-соціальный комплексъ — было въ ту эпоху несомнѣннымъ прогрессомъ. Въ немъ выразился протестъ противъ анархическаго индивидуализма, приведшего страну къ хозяйственному банкротству, и въ этомъ смыслѣ въ крѣпостной общинѣ заключался съ самаго начала нѣкотораго рода соціализмъ, не соціализмъ утопической уравнительности, не «коллективизмъ» — и производство и потребленіе всегда оставались въ русской общинѣ индивидуальными, — но соціализмъ, подчиняющій личное своеволіе общему интересу и требующій отъ личности жертвы во имя всеобщности, олицетворяемой государствомь. Но хотя эта тріединая организація и была проникнута «соціализмомъ общественнаго интереса» — ея цѣлью было дать странѣ недостававшій ей хлѣбъ — все-таки нельзя не замѣтить, что въ ней лежалъ съ самаго начала нѣкотораго рода — пусть весьма скрытый — зародышъ и «соціализма уравнительности». Душою организаціи были идея и чувство общественной солидарности — и помѣщикъ былъ не въ меньшей степени «на службѣ» у государства, чѣмъ крестьянинъ. И живая точка приложенія этой солидарности — круговая порука — и должна была влить въ національный организмъ новую жизнь, замѣнивъ собою ранѣе господствовавшее въ ней столь-же «круговое», всеобщее, своеволіе. Но принципы имѣютъ свою внутреннюю логику: круговая порука, т. е. равенство отвѣтственности, уже таила въ себѣ и иной принципъ: равенство возможностей. Такъ-то «хозяйственная», органически связанная съ трехпольемъ, уравнительность участія «и въ плохомъ и въ хорошемъ» легко могла перелиться, при наступленіи извѣстныхъ условій (онѣ и наступили въ XIX столѣтіи), — въ идею и чувство иной уравнительности, уравнительности соціальной. Но и съ чисто-хозяйственной точки зрѣнія проведенная столь рѣзко въ организаціи XVI—XVII столѣтій «общественная солидарность» таила въ себѣ большія опасности. Читатель уже замѣтилъ, вѣроятно, что картина этой организація напоминаетъ весьма сильно картину сельскохозяйственной Россіи при большевикахъ. И довольно схожими были и результаты обѣихъ, столь радикально проведенныхъ, принудительныхъ «солидарностей»: большевистской и старо-московской. Московская общинно-крѣпостная организація въ общемъ не достигла своихъ цѣлей: голодъ продолжаль оставаться въ Московскомъ государствѣ хроническимъ явленіемъ. Онъ быль въ ней явленіемъ настолько закоренѣлымъ, что не вполнѣ справилась съ нимъ даже Имперія. Продолжаль въ Москвѣ по-прежнему бѣжать и народъ. Разница между прошлымъ и нашими днями была лишь въ томъ, что на закатѣ Имперіи бѣгство его было узаконено, и правительство, въ лицѣ Крестьянскаго банка и Переселенческаго Управленія, явилось даже въ роли пособника этому бѣгству. Вся эта бѣгло начерченная картина лишній разъ показываетъ, до какой степени не земледѣлецъ — великороссъ.

[18] Здѣсь умѣстно пояснить подробнѣе, въ какомъ смыслѣ всѣ только что отмѣченныя положительныя теченія были и въ Великорусскомъ мірѣ и существовали и въ старой Москвѣ, т. е. еще до Петра. Ибо если-бы ихъ не было вовсе, то Москва не могла-бы, безъ всякаго сомнѣнія, сыграть своей роли «Собирателя Русской земли». Чтобы понять русскую судьбу, слѣдуетъ хорошо себѣ уяснить создавшееся въ Москвѣ чрезвычайно сложное — этнически и психологически — положеніе. Сущность его заключалась въ томъ, что сама «Москва» была, какк историческая и культурно-политическая сила, — какъ-бы островомъ въ морѣ окружавшей ее этнической стихіи. Московскій духъ, какъ и впослѣдствіи Петербургскій, — былъ противоположенъ духу этой стихіи, и Московская государственность, какъ и весь вообще Московскій укладъ, были, какъ и Петербургскіе, борьбою съ восточно-русскими хаосомъ и анархіей. Тѣмъ не менѣе послѣдніе и вообше вся окружавшая Москву этническая стихія клали на нее свой отпечатокъ, и Московскіе духъ и организація оказались въ концѣ концовъ безсильными справиться съ ними (Смутное время, продолжавшееся и при первыхъ Романовыхъ и въ концѣ концовъ разрушившее старую государственность). Центральнымъ фактомъ, ярко характеризующимъ создавшееся въ Москвѣ положеніе, было то, что Москва XIV—XVII столѣтій, т. е. Москва, въ смыслѣ Московскаго правительства и Московской аристократіи, вовсе и не была — этнически — великорусской силою. Центральное историческое ядро Московской аристократіи составляла группа родовъ, прибывшихъ изъ Пруссіи (нынѣшней «Восточной Пруссіи») подъ давленіемъ Тевтонскаго Ордена. Къ этому ядру присоединились немного позднѣе покинувшіе свои удѣлы князья-Рюриковичи, т. е. князья норманскаго (варяжскаго) происхожденія, и князья-Гедиминовичи (литовцы). Вокругъ этихъ трехъ основныхъ категорій — отъ нихъ происходятъ всѣ наиболѣе аристократическіе русскіе роды — и сгруппировались впослѣдствіи прибывавшіе на службу къ Великому Князю выходцы изъ различныхъ странъ, преимущественно изъ Пруссіи и Швеціи, также изъ Польши, «цесарскихъ земель» (Германіи) и Венгріи, въ меньшемъ числѣ — татарскіе, ногайскіе и черкесскіе (кавказскіе) мурзы и князья. Изъ этого вполнѣ ясно видно, что Московская аристократія — а она и опредѣляла въ данную эпоху характеръ, направленіе и духъ всей государственной политики — была сплошь иноземнаго и при томъ преимущественно западнаго происхожденія. Этотъ центральный фактъ нашей національной исторіи пытались опровергать, но безъ успѣха. Онъ можетъ быть вполнѣ объективно установленъ. Правда, потомство всѣхъ этихъ выходцевъ изъ чужихъ земель постепенно русѣло — однако, судя по дошедшимъ до насъ фактамъ, не столь быстро и не столь полно, какъ это можно было-бы предполагать. Но еще важнѣе то, что начавшееся на самой зарѣ нашей исторіи движеніе съ Запада продолжалось и впослѣдствіи. Такъ, рядомъ съ боярской, политической, аристократіей возникла и быстро разрослась въ Москвѣ, получивъ въ ней первостепенное значеніе, — новая военная, торговая и ремесленная аристократія Нѣмецкой Слободы. Всѣ эти факты имѣютъ для насъ ту цѣнность, что они объясняютъ русскую исторію: безъ этихъ фактовъ ее вообще, какъ я уже замѣтилъ, нельзя было-бы понять, нельзя было-бы прежде всего понять, почему именно Москва, окруженная восточной анархическою стихіей, смогла сыграть творческую и организующую, западную, роль, въ то время, какъ государственное творчество западной Россіи, куда болѣе предназначенной для этой роли характеромъ своей народной Psyche, но имѣвшей несчастіе уничтожить свою аристократію, т. е. обезглавить себя, завершилось торжествомъ восточныхъ теченій, т. е. политическимъ банкротствомъ. Правда, волны великорусскихъ хаоса и анархіи подточили въ концѣ концовъ и многовѣковое зданіе государственности Московской — элементовъ порядка и устроенія оказалось недостаточно и въ Москвѣ. Но все-таки она унаслѣдовала изъ прошлаго достаточно силы, чтобы, сбросивъ, въ явленіи Петра, образъ ветхаго человѣка, возродиться къ новой жизни — въ образѣ Петербургской Имперіи.

[19] Этотъ основной фактъ нашей «Имперіи» можетъ быть, вѣроятно, доказанъ и чисто статистическимъ путемъ. Но не имѣя подъ руками точныхъ данныхъ, я не настаиваю на этой сторонѣ дѣла. Однако по свѣдѣніямъ, собраннымъ Вокеродтомъ (Russland unter Peter dem Grossen), населеніе не-великорусскихъ областей составляло весьма замѣтную часть населенія Имперіи уже при ближайшихъ преемникахъ Петра. Если всполнить, что въ послѣдующія царствованія были присоединены часть Финляндіи (1743 г.), Курляндія, Бѣлоруссія (1772 г.), Крымъ (1783г.), Литва и Юго-западный край (1793 г.), то къ концу XVIII вѣка % великорусскаго населенія долженъ былъ еще въ болѣе значительной степени уменьшиться въ общемъ составѣ населенія Имперіи.

[20] Я не знаю, почему авторъ употребляетъ вь данномь случаѣ этотъ нынѣ чрезвычайно модный и столь-же неясный терминъ. Характеристика кн. Волконскаго только выиграла-бы и стала-бы еще правдивѣе и ярче, если-бы онь вь ней замѣниль двусмысленный (чтобы не сказать «безсмысленный») терминь «имперіалистская идея» болѣе яснымъ: имперская идея. Въ словахъ «Россія» и «россійскій» дѣйствительно заключено не что иное, какъ наша имперская идея.

[21] Къ этому слѣдуетъ добавить, что выраженіе «Россія» вполнѣ сохранилось въ живомъ языкѣ, вь смыслѣ географическаго, территоріальнаго обозначенія. «Россія» имѣетъ въ виду такъ сказать тѣло, а «Русь» — душу страны («любовь» кн. Волконскаго). Кромѣ того «Россія» имѣетъ скорѣе политическій, а «Русь» — этническій смыслъ. Поэтому-то Эстляндія была Россіей, но она не была Русью. Тѣмъ не менѣе несомнѣнно, что за послѣдніе пятьдесятъ лѣтъ «Русь» постепенно вытѣсняла «Россію» и — что особенно важно — становилась ближе, роднѣе русской душѣ. Съ этимъ и совпадалъ, можно даже сказать: въ этомъ и заключался происходившій во всѣхъ сферахъ жизни и въ самой душѣ народа — процессъ разложенія націи, процессъ разложенія Имперіи, процессъ разложенія Россіи Петра.

[22] Имя «Россія» — это имѣетъ большое символическое значеніе для исторіи нашихъ государственности и культуры и вообще для всего явленія Россіи — не русское, а греческое имя (’Ροσία). Оно родилось въ Византіи еще въ X вѣкѣ, но, если не считать нѣсколькихъ изолированныхъ случаевъ его употребленія въ XVII вѣкѣ въ «книжномъ» языкѣ, то оно остается безо всякаго вліянія на русскій языкъ въ теченіи восьми вѣковъ, т. е. до XVIII вѣка. И понятно, почему это было такъ: въ національной психологіи вовсе и не было концепціи «Россія» — въ предшествующіе ХѴІІІ-му вѣка. Когда-же эта концепція явилась, то воспользовались готовымъ греческимъ словомъ, и оно сразу вспыхнуло, какъ наиболѣе національное изо всѣхъ словъ (см. также на стр. 35—36).

[23] Этотъ процессъ продолжался — начиная съ 30-хъ и почти вплоть до 80-хъ годовъ прошлаго столѣтія. Изъ романа Тургенева «Новь», живописующаго революціонное движеніе 70-хъ годовъ, видно, что слово «россійскій» было тогда еще вполнѣ обиходнымъ, не рѣзавшимъ уха, словомъ и что было еще живо, по крайней мѣрѣ, въ извѣстной средѣ, связанное съ этимъ словомъ чувство Россіи и Имперіи.

Views: 36