Познание и творчество. XXVI. О науке с пристрастием

О науке следует говорить с той же пристрастностью и прямотой, с какой верящие в науку говорили когда-то о Церкви. Все ее притязания на вечность и незыблемость, на всезнание и на обладание последней истиной следует спокойно отводить, ибо они не поддерживаются доступным нам историческим опытом. Всякая «окончательная истина» существует только в человеческом уме, но не в мироздании, и только затем, чтобы смениться другой, не менее «окончательной». Всякое «всезнание» живет лишь затем, чтобы стать частным, временным, ограниченным знанием.

Одним словом, к притязаниям современной науки нужно смело применять весь аппарат критической мысли, который она разработала в своей борьбе против средневекового мировоззрения, а затем сдала в архив.

Следует понимать, что, как вера будет существовать и по ту сторону христианской Церкви, так и мысль будет жить и по ту сторону науки; тогда, когда «науки» в современном смысле уже не будет. Наука — явление историческое; она появляется, живет и разрушается во времени, повинуясь общим для всех созданий рук человеческих законам. В ней нет ничего «вечного», «заоблачного»; ничего, позволяющего рассчитывать на бессмертие. Она, как я уже говорил, «не прежде холмов» возникла, и уйдет или изменится гораздо раньше, нежели рассыплются эти холмы.

Корень науки — исследование того, что поддается количественному исчислению; наблюдения над тем, что может быть повторено. За пределами закономерной и исчислимой повторяемости нет научного исследования, но только суждения о вероятности, большей или меньшей. Оценочные суждения вненаучны по существу, п. ч. не могут быть основаны на точных измерениях. Как уже говорилось выше, из таблицы умножения, из периодической системы не следует никакой нравственности или эстетики. Или измерять, или оценивать: эти две способности человеческого духа ограничены и не могут (вернее, не должны) посягать на чужую, соперничающую область.

Утилитаризм, поэтому, есть последнее слово честной и последовательной науки о вещах, которые «превосходят геометрию». Но утилитаризм не ставит, не в силах поставить человеку иных целей, кроме «стремиться к полезному, избегать вредного». Это учение о совершенно пассивной жизни, с которой трудно и не всем возможно примириться.

Человеку необходимы идеалы, т. е вершины, глядя на которые из любой самой глухой долины, он не будет чувствовать себя оставленным. Ему нужно знать себя включенным в великий круг, в котором всё нужно одно другому, всё осмысленно… Поиски на этом пути выводят человека навстречу Богу; но Бог — за пределами всякого «закономерного повторения». Честный ученый может молиться Богу, но не может Его исследовать, тем более — включить в свои формулы. Недобросовестный (или, что почти то же — самонадеянный) может сказать, что «в гипотезе Бога не нуждается»…

Но даже и самому самонадеянному уму иногда хочется, чтобы мироздание (или хотя бы человеческое общество) имело цель, а наша жизнь — не расползалась в туман лишенных смысла призрачных происшествий…

Крадучись, вечереющим днем выходит ученый на поиски того, существование чего он теоретически отвергает, но в чем нуждается и чье бытие готов, хотя бы условно и ограниченно, допустить: на поиски хоть какого-нибудь смысла. На эти поиски он отправляется, предварительно обезопасив себя и возможно ограничив понятие искомого смысла — так, чтобы оно стало по возможности частным и зависящим от людских представлений и измышлений, то есть стало как можно более непохоже на учение о смысле мира и жизни, предлагаемое религией, в особенности христианской.

Хоть мы и видели, как человек науки выходит на эту тропу — в виду освещенных закатным солнцем вершин, мы не будем желать ему успеха.

Отчего? Оттого, что это тропа, на которой разум встречается с чем-то худшим, чем простые невежество и заблуждения: с великими и страшными утопиями; с мечтами о всеобщем счастье на земле, по эту сторону неба. На меньшее, как показывает опыт, разум не соглашается. Отказываясь от двух величайших идей: от Бога и от бессмертия свободно ограничивающей себя души, он согласен их разменять только на идеи свободы, могущества и всеобщего счастья. Отбросив накопленные прежними веками познания о человеческой душе, он попадает в простейшую, незатейливую ловушку. Кто бы ее ни расставил: злой дух или природа вещей, суть ее неизменна от века: человеку и обществу доступны одновременно или свобода; или счастье; или могущество.

Не утверждаю, что наука с неизбежностью создает утопии, как паук прядет паутину. Для этого нужно сочетание определенных условий: нравственная или хотя бы общекультурная пытливость помимо чисто научных интересов, и при этом отсутствие широкой религиозной или философской почвы, которая могла бы питать личность ученого… И, конечно, только тот попытается строить общее мировоззрение на (пусть и мнимо) научных основаниях, кто неспособен спокойно думать о бессмысленном мире, бессмысленно мучающем наши бессмысленные души…

Говоря: «утопии», я не имею в виду обязательно учения, в которых выражается некий общественный идеал. Скорее, имеется в виду такое цельное мировоззрения, которое исключает существование Бога, бессмертной души и свободы воли (то есть мировоззрение механистическое), но при этом дает человеку и обществу способность жить и умирать, не испытав всеразрушающего отчаяния, или хотя бы смягчает его жало.

Иначе говоря, это попытка построить если не на научном основании, то хотя бы рядом с ним некоторое цельное и широкое мировоззрение, которое могло бы стать на место христианской религии. Перед нами соперничество, а не просто свободное умственное творчество; и не упомянув об этом соперничестве, мы умолчим о важнейшем.

«Но как же, — могут мне возразить, — быть с учеными-христианами, которые и в наши дни еще существуют и не враждуют с религиозным взглядом на природу и человека?»

«Очень просто», — отвечу я. Их взгляды на то, что нельзя изучать в лаборатории, не из лаборатории же и получены. Они «ученые» (то есть приверженцы научного метода познания) лишь настолько, насколько занимаются вещами, которые позволяют науке себя познавать. В отношении всего остального они проявляют разумную сдержанность, не позволяя разуму (увлекающемуся по природе) бросаться в погоню за вещами, для суждения о которых у него нет оснований. Они видят в мире, как я уже говорил, не противостояние «материи и ее отражения», но длинную цепь вещей, начало которой — в нашем уме, продолжение в так называемых «фактах», [1] туманное отдаление — в пока еще неизвестном, и звездную пыль над всем этим — в непостижимой Тайне.

Ум, не признающий Тайны, есть ум детский, то есть ограниченный. Здесь, как и во многих других случаях, вера в неограниченность своих способностей есть лучший и несомненнейший признак их ограниченности.

Но вернемся к попыткам построить цельное (и смыслосоздающее, скажем так) мировоззрение если не на фундаменте науки, то рядом с ним. Я не напрасно уже другой раз упоминаю об этом «рядом». Знания, собираемые наукой, и такая, скажем, вещь, как познание добра и зла, не имеют ничего общего, кроме корнесловия. Можно знать тысячу ненужных мелочей о том, как устроено человеческое тело, но нельзя, даже с величайшими умственными усилиями, вывести из них: следует ли смирять себя? следует ли любить человека? и потребна ли этому человеку свобода? и каковы побуждения этого человека? что в нем достойно поощрения, а что — презрения? и есть ли вообще добро? есть ли пригодное для всех времен и людских множеств нравственное правило? или же нам доступны только частные его случаи? или такого правила нет вовсе, и только Сила может быть нашим путем и звездой?..

Это «вопросы по Достоевскому». Не ответив на них, не стоит и мечтать о смыслообразующем и если не всеохватывающем, то предельно широком мировоззрении. Эти вопросы стоят перед выходящим на поиски смысла ученым. Отвечает ли он на них, и как отвечает?

Надежным и испытанным орудием науки, применяемым, когда нужно судить о том, что не вмещается в пробирке, то есть о человеке и делах его, был и остается утилитаризм. Правда, в первобытном своем виде он наивен и довольно нетребователен. Ранний утилитаризм существовал не  в чистом поле, в каком действует современная научная мысль, но на довольно еще богатой культурной почве, рядом с живым и доступным наследием древней философии и старой и  новой христианской мысли… «Всяческая для всѣхъ быти» — о таких притязаниях он и не мечтал.

Однако в качестве отправной точки утилитаризм удобен. Вернее, удобна стоящая за ним идея: вместо того, чтобы заниматься трудным, т. е. объяснять иррациональное, духовное (и в высшем, и в бесовском смысле — ведь человек духовен и тогда, когда любит, и тогда, когда мучает) в человеке, следует полегчить себе, и всё труднообъяснимое, т. е. духовное, вывести за скобку и рассматривать исключительно простые побуждения и движения сил.

Здесь твердая почва всех новейших околонаучных учений. Их сила (и обаяние для несложных умов) в том, что в качестве «перводвигателя», основного людского побуждения, берется что-нибудь предельно простое, желательно — из числа смутных, но бесконечно алчных еще дочеловеческих побуждений: голод тела или голод страсти, жажда силы или успеха… В зависимости от того, как раскладываются карты, мы получаем или марксизм, или фрейдизм, или либеральное учение, или теорию позднего Ницше. Всё это самоочевидно и не раз говорилось мной прежде, но надобно повториться, чтобы не оставить пробела в мысли.

Все эти учения боятся свободы воли как черт ладана, и обходят ее при помощи неукоснительно соблюдаемого монизма (т. е. веры в единый и всемогущий источник всех человеческих дел; в силу, непреодолимо влекущую нас к исполнению ее желаний, вроде libido, классовой борьбы, естественного отбора или «эгоистичного наследственного вещества», как в новейших теориях этого рода).

В силу своей ограниченности эти мировоззрения могут казаться и смелыми, и всеобъясняющими, но одно за другим они рушатся — с тех самых пор, как гуманизм выпустил человека из церковной ограды, сказав ему: «Испытывай и пробуй! Ты если не Бог, то подобен Ему!»

…Если когда-то между домом Веры и домом Науки был неохватываемый оком пустырь, то чем дальше, тем больше, прямо на наших глазах, этот пустырь застраивается быстро растущими и так же быстро приходящими в полную ветхость зданиями основанных на научном методе «цельных мировоззрений». Дом Науки стоит еще нетронутый; трубы его дымят; мехи у его горнов раздуваются днем и ночью; но библиотеки его пусты, а смотрящие в небо линзы служат когда-то дорого́й истине лишь отчасти, ибо у Науки появился хозяин, и этот хозяин немилостив. На уме у него гордость и могущество; на языке свобода и богатство; в руке его оружие…

А разрушенных зданий становится всё больше, и незастроенных мест между домом Веры и домом Науки скоро совсем не станет.

[1] См. эссе «Философия и вера».

Views: 18