Познание и творчество. XXV. Наука и человек

Разум не способен охватить Истину в целости, но только одну из меньших истин. По отношению к другим истинам «малого порядка» он может быть или враждебен, или доброжелательно открыт, что бывает редко. Разговор о «всей истине» следует забыть. Нам доступно или одно из ее подмножеств, или другое, и никогда — более одного сразу.

Из честного стремления к такому узкому, но точному знанию родилась наука. Ее корень — воля к точным определениям разумно ограниченных понятий. Это забытая истина. Сама наука уже не помнит ее. Наука уверена, что была «прежде холмов» и будет, когда все остальные способности человеческого духа изживут себя и забудутся. На самом же деле, было время, когда науки не было; и было время, когда наука обитала в церковной ограде и не чувствовала оттого никакого стеснения.

Что побудило ее покинуть эту ограду? Говоря кратко: страсть к рассмотрению частных истин и отсутствие любопытства к Истине единой  — той, которая занимает религию и философию. Ученый или молча принимал общепринятую в его время единую Истину или так же молча отталкивал ее, и шел к своим опытно познаваемым предметам. В этом не было гордости («Я не нуждаюсь в гипотезе Бога» пришло потом); напротив, тут было большое смирение ума, способного к самоограничению и признанию своей малости. Ученый, не устану объяснять, выглядел смиреннее богослова, поскольку сознательно ограничивал круг своего постижения. И было это, говоря словами Писания, хорошо. Однако всякое прямое движение искривляется с течением времени…

Наша эпоха увидела горделивую науку, смело говоряющую уже не о частных истинах, но о последней истине. «Наука выросла, — может сказать наивный наблюдатель,  — и больше не удовлетворяется моделями мироздания, занимавшими ученых прежних времен. Ей нужна истина, скрытая за всеми завесами, и она ее находит». Это наблюдение отчасти верно: наука в самом деле освободилась от понимания условности, недостаточности всяких человеческих истин, и поверила в тождественность формулы и мироздания.

Трудно сказать: отсюда ли гордость, наполняющая ученого новейших времен, или такое уклонение мысли само порождается гордостью — гордостью ума, для которого «вся вселенная видна, как будто капелька одна» (как написал некий профессор физики в стихотворении, которое он, если бы знал поэзию лучше, чем физику, предпочел бы не печатать); но эта наука горда и требовательна. Она говорит о «суровой научной истине, которая не зависит от познающего»; о ничтожестве человека во вселенной, управляемой открываемыми этим человеком законами. «Наука могущественна, следовательно, она истинна» — поклонники науки говорят и так. «Долг ученого в бестрепетном исследовании, попирающем, если нужно, человеческие душу и сердце», и это они говорят.

И чем больше гремят эти слова о «бестрепетности» , читай — бесчеловечности науки; чем больше меняется лицо ученого (не в лучшую сторону) — тем более становится ясно, что краткое, но столь быстрое и плодотворное течение научной мысли за несколько столетий пришло к чудовищному противоречию. А именно: наука, как она мыслит сама себя, взятая в качестве общественной и воспитующей силы, не способна воспитать именно тот благородный, скромный и честный тип человека (не говорю даже: ученого), который стоял у ее истоков.

Вкратце, словами самыми простыми, это означает, что наука не содержит в себе самой никаких источников как нравственного, так и умственного воспитания, и долго, очень долго пользовалась человеческим типом, произведенным совсем другой силой, в совсем другом обществе (точно так же, замечу, как большевики в России на протяжении половины своего правления, если не более, пользовались нравственной и культурной закалкой, выработанной в русском народе правлением Романовых). По мере освобождения науки от этих «старых дрожжей» и выработки новой, независимой от прежней «закваски» оказалось, что наука не способна к самовоспроизведению и — в отношении  масс — является, грубо говоря, силой развращающей, несмотря на все ее великие притязания.

Отсутствие у «чистой науки» воспитующей силы неудивительно. Наука — часть, а человек — целое. Целые пласты человеческих способностей не затрагиваются наукой, не нужны для успеха в ней, и потому, как было сказано выше, не воспроизводятся в человеке тем обществом, в котором наука хочет быть воспитателем и подателем нравственности.

Вообще странно это стремление ученого не остаться на почве узких и точных истин, но преподать человечеству уроки нравственности — и не личным примером, что еще можно было бы понять, но уроки нравственности отвлеченной, то есть новых нравственных правил. Странно — потому что безнадежно уводит науку с твердой и определенной почвы, на которой она стремилась, вопреки внешнему давлению и недобросовестности отдельных умов, устоять на протяжении последних столетий.

(Чтобы не уклоняться в сторону, добавлю кратко, что этот уход не беспричинен. Он стал неизбежным после того, как наука ушла от изучения видимого и доказуемого к невидимому и, строго говоря, недоказуемому. С известного предела время «научных истин», как их понимал еще XIX век, закончилось: всё, что нам осталось — умозрения, гипотезы; игра ума, которую факты и подтверждают, и не подтверждают. Ничего удивительного, что люди науки потеряли почву под ногами и уже не различают утверждений доказанных от утверждений догматических.)

Если же искать «новой нравственности» научно, то едва ли мы сможем ее найти, в первую очередь потому, что из научных истин вообще не следует никакого представления о норме. Вывести это представление можно только из определенных умозрений («победа сильнейшего»; «слепая борьба за жизнь» — весь этот ряд догматических, то есть бездоказательных утверждений)… Откроем Исаию Берлина (второго апостола либеральной утопии после Дж. Ст. Милля). Всю свою апологию пустой, ни к чему не ведущей «отрицательной свободы» он строит на том, что норма (читай: истина) непознаваема, а скорее всего не существует, следовательно, любые цели, идеалы, оценочные суждения — бессмысленны и вредны. «В человеке нет никакого объединяющего верховного начала; никакого высшего я, которое могло бы судить наши повседневные поступки», — говорит он, — «следовательно, нет такого поведения, которые следовало бы карать или награждать».

Если прав Берлин (а «научное мышление» на его стороне), никакая «научно обоснованная» нравственность невозможна; ведь нравственный закон в том и состоит, чтобы одно поведение преследовать, а другое поощрять. Тот, кто не верит в норму, тот не может предложить человечеству никакой нравственности. Если же Берлин заблуждается, то притязания науки, по меньшей мере, несообразны ее кругу обязанностей и познаний; в этом случае нам позволительно искать нравственности в другом месте, не надеясь достать ее из пробирки.

Views: 16