Monthly Archives: February 2023

Бэконианство. Наука как путь к комфорту

Разговор о круге мыслителей, повлиявших на мировоззрение XIX века, можно начать с Бэкона.

Фрэнсис Бэкон, барон Веруламский (1561—1626), может быть назван отцом современной науки, точнее сказать — ее способа рассуждений. В России при «новом порядке» Бэкон именовался «родоначальником английского материализма», но это скорее упрощение. Бэкон одобряет Демокрита с его неуничтожимыми атомами, говорит о саморазвивающейся материи, но на вопрос об источнике мирового порядка отвечает иногда неуверенно: «или материя, или акт творения, точно не знаю», иногда явно решая вопрос в пользу божества.

Бэкон заложил основы опытной науки и мировоззрения, основанного исключительно на опытах, и все, опытным путем не подтверждаемое, исключающего. В этом отношении он более чем современен, причем как в добром (то, что мы называем научным методом исследования, было предложено Бэконом), так и в дурном (в бэконовой системе изучения природы не нашлось места человеку). Его взгляды определили направление умственного развития европейцев на несколько столетий.

Поговорим о нем подробнее. Кстати, рассматривая взгляды Бэкона, я не раз буду ссылаться на очень удачные обобщения его философии, сделанные Куно Фишером. [1]

Бэкон рассматривает вещи со стороны «образа действия», не «цели». Мысль о цели он отодвигает как можно дальше, за пределы ума, хотя и не отказывается от нее совсем. «Метафизика, вторгаясь в область науки, производит большие опустошения, так пусть ограничивается своей областью». При этом суть метафизики, отличие ее от просто физики Бэкон выражает прекрасно: «Физика предполагает в природе только простое существование, движение и естественную необходимость, между тем как метафизика предполагает, кроме того, намерение и идею». [2]

Позитивизм, проповеданный в начале XIX в . Контом, можно назвать прямым потомком бэконианства. Позитивизм презирает метафизику, а точнее сказать, не интересуется ей. Это в одно время и обедняет ум, и освобождает его от соблазна построить метафизику на «чисто научных основах». Позитивист ни во что не верует, не увлекаясь в том числе (и это его достоинство) религиозными построениями отрицательного характера, деятельным безбожием, проповедью материализма. Таков Бэкон. Он просто не упражняет свой ум в метафизической области.

Однако «наука без мысли» — в большей степени побочное, хотя неизбежное, следствие бэконовского позитивизма, чем его цель. Бэкон, как говорится в предисловии к русскому собранию его сочинений, «стремился отдать в распоряжение человечества новое орудие власти и господства над миром»; основная идея его — «преобразование наук с целью подчинить природу». Ради этого он отбрасывает всю прежнюю философию как бессильное учение, влияющее только на внутреннюю жизнь философа, тогда как философия должна «преобразовывать мир». В этом он — предшественник советского «официального титанизма», как называл борьбу «нового порядка» с природой, если не ошибаюсь, Петр Струве, да и всего европо-американского мира в XX веке.

Ни на что Бэкон не нападает так яростно, как на философию Платона и Аристотеля. Часто он с отвращением говорит о древней философии вообще (за исключением Демокрита). Слог нападок его на ненавистных авторов напоминает Ленина: «трескотня Аристотеля и напыщенность Платона»; «Платон… захотел подчинить природу мыслям человеческим, а Аристотель подчинить мысли словам. Философы того времени уже пристрастились к спорам и болтовне, и стали пренебрегать серьезным исследованием истины»; «греческая мудрость отзывалась учительским тоном и разводилась бесконечными словопрениями, занятиям в высшей степени предосудительным для исследования истины»…

Откуда эта ненависть? Сам Бэкон говорит нам, что древняя философия гроша ломаного не стоит, потому что не имела практического применения: «Из всех признаков, дающих нам возможность оценить эти учения, самый несомненный и самый заметный есть приносимая ими польза; ибо, польза и дело служат как бы свидетельством и порукой верности теорий. Какие же плоды принесли эти философские умозрения Греков и их применения в частных науках? За весь этот период, состоящий из многих столетий, едва ли можно привести хоть один опыт, имеющий целью улучшить положение человека, опыт, которым мы были бы действительно обязаны всем этим умозрениям и философским догматам». [3]

И в другом месте о том же: «Религиозный принцип, требующий, чтобы вера сопровождалась делами, необходимо должен быть применен и к философии. Последнюю следует судить по приносимым ею плодам, и в случае бесплодности, отвергать ее, в особенности когда, вместо олив и виноградных гроздей, которых мы вправе ожидать от нее, она, путем споров и прений, производит только один шиповник да чертополох». [4]

Что толку, согласно Бэкону, в «началах вещей», «крайних рубежах», когда «истинная польза… может вытекать только из познания срединных истин»? Так можно «дойти и до атомов»: «до таких выводов, которые, предположив даже, что они основательны, не играют почти никакой роли в улучшении человеческого существования». Одним словом, философия должна быть утилитарной. Но это, вероятно, не вся правда.

Древняя философия в немалой, если не большей своей части занималась собиранием души, благом души. Для потерянного человека это внимание к душе должно казаться несносным морализмом, а Бэкон был человек вполне потерянный, когда речь не шла о его научных интересах. В этом он также вполне современен. «Тем большая причина краснеть ученым от стыда, — находим мы у Бэкона, — если, будучи по своим занятиям, словно легкокрылые ангелы, по страстям своим они походят на змей, пресмыкаясь по земле и влача по недостойным путям души свои, подобные, правда, зеркалу, но зеркалу запятненному». [5]

Пусть он не был змеем, но тип современного ученого, нередко не имеющего определенного нравственного лица, в нем вполне воплотился. Я не хочу сказать, что Бэкон был человек не нравственный и потому плохо мыслил. Может и был, но мы сейчас говорим о его мыслях. Бэконовскому отношению к внутреннему, к душе (как к маловажному) соответствует в его философии изгнание человека и человеческого из науки. И я говорю даже не о нравственности, а о «наклонении души». Оно у Бэкона противоречит всякой собранности, всякой сосредоточенности на внутреннем центре.

«Его сочинения, как и его жизнь, — говорит Куно Фишер, — производят на нас одинаковое впечатление: как будто для этого человека нет ничего тяжелого ни в том, что нужно перенести, ни в том что нужно сделать. <…> Давид Юм был прав, не находя в характере Бэкона той душевной крепости, которую мы называем силой нравственного сопротивления. Мы не знаем философа, который был бы эластичнее Бэкона». Эта эластичность помогла ему возвыситься и низвела его с достигнутой высоты.

«Бэкон очень хорошо знал, — продолжает Фишер, — что подкупность судов — одно из величайших зол, какое может терзать государство; однако же он терпел, что корона и чиновники вмешивались в процессы и располагали судей в свою пользу, или в пользу своих клиентов: однако же сам Бэкон делал то, чего никогда бы не должен был терпеть при своем правильном взгляде на вещи: он дозволял подкупать себя и продавал свои судейские решения. На этом противозаконном пути он, как говорят, собрал большую добычу: его противники ценили ее в 100.000 фунтов. Эта жадность имела свое основание не в грязной жажде денег, а в беззаботной и легкомысленной любви к роскоши».

Забавно, что выведенные Бэконом в «Новой Атлантиде» чиновники идеального государства на предложение дополнительного вознаграждения с легкой укоризной отвечают: «Двойная оплата? Зачем? Мы уже получили награду за свой труд!»

Приписываемое Бэкону выражение scientia potentia est, [6] основанное на действительном его высказывании: scientia et potentia humana in idem coincidunt, [7] можно было бы переделать: scientia non est conscientia. [8] На закате позитивизма (собственно, после смерти его), когда ученый потерял свои нравственные основы, к этому все и пришло. Наука отдельно, а совесть, за редкими исключениями, отдельно. Что же касается Бэкона — он был только первым на этом пути.

Говоря о душевной собранности: очень любопытны советы Бэкона ученому, которые так и хочется назвать советами карьериста. Впрочем, Бэкон этого слова и не стесняется, называя новую область знания «наукой о прокладывании пути в жизни». Задержимся немного на этих советах.

Прежде всего, должно сделать свой ум «гибким, приноравливающимся к средствам и обстоятельствам, освободить его от всякой жесткости и неповоротливости». Достигнув этой гибкости, ученый должен «взвешивать и оценять все вещи согласно с большим или меньшим влиянием, какое они могут оказать на его счастие». Бэкон советует далее: «не дадим себя увлечь великодушию и высоким душевным движениям к предприятиям, превышающим наши силы, и не станем, так сказать, грести против течения». Научившись «не грести против течения», «следует… внимательно смотреть кругом себя, чтобы видеть, с какой стороны открывается или закрывается проход, и ознакомиться со всеми удобствами и затруднениями, чтобы не измучиться понапрасну на непроходимом пути. При содействии такой предосторожности мы предохраним себя от неудач, не замешкаемся слишком долго за одним делом, мы заслужим себе репутацию умеренных людей, мы оскорбим меньшее количество людей». [9]

Философия «умеренности и аккуратности», не правда ли? Сверх сказанного, Бэкон советует «не предпринимать ничего, что требует много времени». Странно слышать такое от революционера в области мысли. Бэкон и в самом деле был очень «гибким» человеком.

От человека перейдем к философии.

Есть искажения мысли, говорит Бэкон, зависящие не от природы вещей, а от природы человека. Их он называет «призраками» или, как иногда переводят, «идолами». Освободившись от этих призраков — условностей и ошибок мышления, — «разум может судить только посредством индукции и ее законных форм». 

Во-первых, он призывает отвергнуть авторитеты — idola theatri. Послушаем Куно Фишера: «Что выйдет из нашего созерцания вещей по исключении всех исторически авторизированных систем и преданий (idola theatri)? …Будучи независимо от авторитета, наше созерцание обращается в автопсию, в собственное воззрение, которое не принимает и не повторяет на веру то, что говорят или признают за истину другие, а с убеждением утверждает то, что оно само дознало и восприняло».

Чисто умозрительно — хорошо было бы ничего не принимать на веру. Но в повседневной жизни ученый принимает на веру большую часть своего умственного багажа. «Сам дознает и воспринимает» он, если удается, жалкие крупицы познаний. Все остальное — вопрос веры. Отвержение авторитетов в жизни настоящего, а не выдуманного ученого может быть однократным или изредка повторяющимся действием. Так отметается (большинством) религиозное миропонимание; отметаются прежние авторитеты во времена смены господствующих представлений. Но это акт редкий, если не однократный, как сказано выше. На протяжении большей части своей жизни и по отношению к большей части вещей ученый проявляет веру, а не сомнение — хотя есть безусловно, и исключения.

Другой род «идолов» — idola fori. Говоря об «идолах форума», Бэкон имеет в виду власть языка над суждениями. Снова Куно Фишер: «Мы думаем, что твердо знаем их <вещей> значение, потому что имеем для них знаки, которые и выдаем за их смысл. Эти знаки вещей суть их имена и слова, с которыми мы раньше знакомимся, чем с природой самих вещей: при помощи их люди сообщают друг другу свои представления вещей. Привыкши с детства вместо вещей ставить слова, быть каждому понятным помощью этих слов, мы невольно принимаем слова за вещи, знаки вещей за самые вещи, номинальную цену за реальную. Слова суть как-бы ходячая монета, которою выдаются и принимаются представления вещей в общественных сношениях: они как деньги в торговле, составляют не вещественную и натуральную, а условную цену вещей, устанавливаемую обстоятельствами человеческих сношений. Мы должны остерегаться, чтобы не принять эту рыночную цену за вещь; для самой вещи она составляет совершенно внешнее и постороннее определение».

Здесь критика Бэкона совершенно обоснована. «Мышление словами» — настоящий бич гуманитарного знания, как оно уцелело в послесоветской России. Слова сталкиваются между собой и разлетаются, из слов создаются целые постройки, но ни единого шага вглубь изучаемого предмета такой «мыслитель» не делает. Приводить примеры этого рода «учености» можно бесконечно. [10]

Третий род идолов — идолы рода (человеческого) или племени (idola tribus). Это как раз врожденные человеку формы мышления, которые существуют прежде всякого наблюдения и опыта.  «Ум человеческий, — говорит Бэкон, — сходный с зеркалом, ломающим лучи, идущие от предметов, и примешивающий собственную свою природу к природе вещей, искажает, так сказать, искривляет и обезображивает все отражаемые им образы». [11]

Наблюдатель искажает наблюдаемое. Человек постоянно «присоединяет к природе вещей собственные свои свойства и кладет на них свой отпечаток». Следовательно, наблюдатель должен быть по возможности устранен из наблюдений. С точки зрения «метода» — безупречно. С другой стороны, это основа разрыва между наукой и всем человеческим, начало пути к бесчеловечной науке, а кроме того — причина ущербности наук о человеке, даже отсутствия их на протяжении долгого времени. Человеческая природа ограничивает мысль, следовательно, надо исключить эту природу из мышления, научиться мыслить бесчеловечно.

Изучение человека началось при самом конце эпохи механистического понимания мира — и тоже стало механистическим. Изучаемого наукой «человека» оживлял моторчик «пола» или «общественных отношений»… Психология стала поздним ребенком и не совсем удачным; то же самое можно сказать об антропологии. Увидим, что будет дальше.

Четвертая разновидность «идолов», idola specus, «идолы пещеры», примыкает к «идолам племени». Бэкон говорит о них: Призраки «пещеры принадлежат индивидуальному человеку, ибо, помимо отклонений, свойственных вообще природе человеческой, каждый человек обладает как бы вертепом, индивидуальной пещерой, ломающей и искажающей естественный свет вследствие различных причин, а именно: особенной, свойственной каждому человеку природы, воспитания, разговоров, чтения, общества, влияния лиц, которым удивляются и поклоняются, наконец, разнообразия впечатлений, производимых одними и теми же предметами, смотря по тому, встречают ли они ум озабоченный и уже живо пораженный другими предметами, или ум спокойный и окрепший; так что, вследствие крайнего неравенства, изменчивости, неправильности естественного устройства ума человеческого, рассматриваемого в различных лицах, самобытные проявления его являются почти целиком продуктом случая». [12]

Иначе говоря: личность ограничивает человека. Чтобы исключить ее искажающее влияние, добиться точности мнений и их выражения, наука должна освободиться от всего личного, стать безличной. Оборотная сторона этого обезличивания та же, о какой было сказано выше. Наука освободилась от человека.

Ученый, освободившийся от власти «идолов», принимает на себя такое, по словам Куно Фишера, обязательство: «отказаться от всех понятий, которые почерпнуты им не из природы вещей, а из своей собственной». Как программа — прекрасно, но это такое мышление, которого не бывает. Сами по себе факты — россыпь уединенных событий, объединяет их только умозрение, то есть деятельность рассудка и воображения. «Никакая натурфилософия, — говорит русский биолог Александр Любищев, — не может избежать априорных постулатов, которые приходится принимать на веру».

В качестве единственного способа познания Бэкон предлагает индукцию или, по-русски, наведение, т. е. умозаключение от частного к общему, однако не простую, известную задолго до него, а подчиненную «правильному методу»: «сделать три обзора всех известных случаев проявления известного свойства у разных предметов: обзор положительных случаев, обзор отрицательных (т. е. обзор предметов сходных с первыми, в которых, однако, исследуемое свойство отсутствует) и обзор случаев, в которых исследуемое свойство проявляется в различных степенях, и отсюда делать уже обобщение». [13]

Главное отличие «правильной» индукции — ее внимание к отрицательным, не подтверждающим наши предположения случаям. Правильное «наведение» — то, которое подтверждается всеми случаями, а не только некоторыми. Возможен вопрос: все ли случаи последовательно воспроизводятся при равенстве обстоятельств? Нет. Такими невоспроизводящимися случаями изобилует человеческая жизнь, она сама есть невоспроизводящийся случай. Нельзя в ходе правильного, методического опыта смешивать огорчения, славу, ум и талант, ошибки и неизвинительные проступки — и получать каждый раз в итоге «Братьев Карамазовых». Еще одна причина, по которой «правильное» познание не обращает внимания на человека, объясняя его — когда ей доводится это делать — неубедительным ни для кого образом.

Бэкон приводит беспроигрышный, на его взгляд, пример с храмом и украшающими его стены приношениями спасенных богом-покровителем: «Ум человеческий, по природе своей, живее и сильнее поражается положительными и деятельными мнениями, чем недеятельными и отрицательными, хотя, по здравому смыслу, ему следовало бы подчиняться одинаково тем и другим. Но под влиянием совершенно противуположного расположения, достаточно, чтобы явление по временам имело место, чтобы ум получил в этом отношении более сильное впечатление, чем то, которое он, получил бы в противуположном смысле, если бы явление обманывало его ожидание, или если бы чаще случалось противуположное, что и служит источником всякого суеверия и легковерия. Поэтому, весьма умен ответа того человека, который, глядя на повешенные в храме портреты людей, давших обет среди опасности и исполнивших его после спасения от кораблекрушения, на предложенный ему вопрос: «Ну, а теперь признаете ли вы богом Нептуна?» отвечал: «Разумеется! но где же портреты тех людей, которые тоже сделали обет, но тем не менее погибли»? То же самое следует сказать и о всех подобных суевериях, как мечтания астрологии, таинственные силы, предзнаменования и другие такие же выдумки». [14]

И делает вывод: если бы мы знали число отрицательных случаев, мы не молились бы в этом храме. Но это же любимый пример атеистов. Таким образом можно уничтожить любую религию (почему атеисты и любят этот способ рассуждений). Но чтобы высказывать такие мысли, не обязательно быть неверующим. Деист вроде Руссо тоже считает молитву в истинном смысле (как просьбу к божеству) бесполезной, т. к. ход вещей предопределен — можно только «возноситься мыслями и созерцать божественное величие».

Да и любое знание о человеке этим способом уничтожается (скажем, вдохновение бывает и имеет определенные признаки, но в большинстве случаев признаки эти ложны, а «вдохновенные» — обычные дураки или гимназисты, чем бытие вдохновения не опровергается). Возможен, однако, вопрос: насколько доказательны отрицательные примеры? Нет ли за ними других причин, нам еще неизвестных? Что, если за каждым следствием стоит не одна причина? Не говоря уже о том, что боги, как мы их понимаем — существа живые, разумные и обладающие свободой воли, т. е. отвечающие не на все просьбы.

Говоря об отношении Бэкона к религии, надо заметить, что он, во всяком случае, не догматический атеист. Его речи — скорее речи деиста: «Я скорее готов поверить всем басням Легенды, Талмуда и Алкорана, нежели согласиться с тем, чтобы великая машина вселенной, в которой я вижу такой вечный порядок, действовала сама собой, без всякого участия в ней какого-либо разума. Вот почему Бог никогда не прибегал к чудесам для вразумления атеистов, так как самые деяния его служили для них видимым и непрерывным доказательством его существования. Поверхностная философия, быть может, и склоняет несколько к атеизму, но более глубокое миросозерцание приводит к познанию Бога». [15]

Однако это «познание Бога» изгоняется из науки, как и всякая метафизика. «Познавать» можно только механические движения материи; дух и цели выводятся за пределы познания. Толковать это можно двояко. Из этого разделения может выйти как честный позитивизм, не строящий метафизических предположений, так и воинственный материализм, готовый поверить в самое чудесное, лишь бы оно исключало Бога. Так оно и получилось впоследствии.

Вообще у Бэкона много мыслей о религии,  причем не только там, где читатель ожидает их встретить.

«Вовсе не беспорочная и безупречная наука эта, святой дар природы, светом своим содействовавшая Адаму в назначении имени каждому предмету, <…> вовсе не наука эта была причиной и поводом его падения, но высокомерное и гордое покушение этой науки стать судьей добра и зла с целью возмутиться против Бога и предписать самой себе законы. Вот в чем состояли причина и повод его искушения». [16] Божество, говорит Бэкон чуть дальше, радо играть с нами в прятки: «Как будто бы божественная природа радовалась той невинной игрой детей, которые прячутся для того, чтобы нашли их только после долгих поисков, и как будто бы она желала, в силу своей снисходительности и внимательности к людям, чтобы душа человеческая играла с ней в ту же игру». [17] И продолжает: «Сам Спаситель говорит нам: «Заблуждаетесь, не зная Писаний, ни могущества Божия». Этими словами он приглашает нас перелистывать две книги, чтобы не впасть в заблуждение. Одна состоит из Священного Писания, раскрывающая волю Божию, а другая из творений, свидетельствующая о его могуществе. Последняя книга служит ключом первой, и имеет то преимущество, что не только раскрывает разум, делая его способным постигать истинный дух Писания по общим законам ума и правилам речи, но и развивает веру и погружает нас в более глубокие размышления о могуществе Божием, следы которого в особенности отпечатаны на его творениях». [18]

Такие мысли не говорят о внутренней религиозности и напоминают нам скорее Ломоносова с его «размышлениями о Божием величестве при случае великого северного сияния», но все же обличают привычку думать о божественном. А следующий пассаж говорит и о внимании к Богу «внутри» нашей жизни: «…Хотя советы и определения Бога до того неясны, что недостойны для животного человека, хотя они нередко скрыты для глаз даже того, кто из скинии старается разгадать их, тем не менее божественной мудрости благоугодно было, как для укрепления верующих, так и для смущения тех, кто ходит, так сказать, без Бога в этом мире, написать их бо́льшими буквами и сделать их столь явственными, чтобы каждый человек, говоря словами пророка, «мог второпях прочесть их:» то есть, чтобы люди вполне чувственные и сластолюбивые, легкомысленно преступающие божеские веления и никогда не останавливающие на них мысли, вынуждены были признать их даже среди своей рассеянной и пустой жизни. Таковыми являются запоздавшие и внезапные возмездия, быстрые и неожиданные обращения, божественные советы, которые, после долгих и извилистых отклонений внезапно обнаруживаются, не только внесением утешения в душу верующих, но убеждением и поражением совести нечестивых». [19]

То же самое он на других страницах выражает кратко: «Цели Провидения совершаются уклонениями и обходами, так что то, что кажется нам совершающимся, совершенно не похоже на то, что действительно происходит». [20]

Глубоко его замечание об эпикуровом атеизме: «Эпикур несомненно не только говорит языком нечестивым, но по моему мнению просто бредит, утверждая, что «лучше верить в басню богов, чем предполагать судьбу»: как будто может существовать в мире нечто подобное острову, отделенное от великой цепи существ. Но Эпикур, как это видно из собственных его слов, приспособлял и подчинял свою естественную философию своей нравственности, не желая допускать ни одного мнения, которое бы могло опечалить и обеспокоить душу и возмутить то нравственное спокойствие, идею которого передал ему Демокрит. Вот почему более пристрастный к убаюкиванию души сладостными представлениями, чем способный к перенесению истины, он совершенно стряхнул с себя иго, и отверг необходимость судьбы как и страх перед богами». [21] Признаюсь, и мне тоже кажется, что признавая богов, мы должны признавать и судьбу — как самостоятельную ли силу, или как равнодействующую божественной воли…

И другое — очень важное и верное, так оно и сейчас обстоит: «Существование Бога осмеливаются отрицать только те люди, которые считают выгодным для себя его несуществование; что атеизм более у них на губах, нежели в сердце, это доказывается тем, что безбожники так любят говорить о своем мнении: они как будто стараются опереться на одобрение других, чтобы в нем укрепиться. Есть даже и такие между ними, которые желают приобресть последователей, и проповедуют свое мнение с неменьшим энтузиазмом и фанатизмом, чем ересеначальники, словом, атеизм имеет своих миссионеров, как и религия; мало того, он имеет своих мучеников, охотнее соглашающихся перенести самую ужасную казнь, нежели отказаться от своего убеждения. Если бы они были настоящим образом уверены в несуществовании Бога, то с этим отрицанием они все бы покончили, и им нечего было бы спорить; к чему же так волноваться из-за отрицательного мнения?» [22]

Едва ли все это простая «манера выражаться», словесные украшения, свойственные тому времени. Если не внутренняя религиозность (о которой судить со стороны затруднительно), то привычка мыслить о религиозных предметах у Бэкона несомненна. Более того — раз уж мы заговорили о «материализме» или, напротив, религиозности (а обычно это вещи противоположные) Бэкона, он вполне серьезно рассматривает научное исследование мира духов: «Совсем иное представляет изучение природы ангелов и духов, познание которых является ни невозможным, ни запрещенным, познание, которому чаще всего самое сродство природы этих духов с душою человека открывает дорогу. <…> Запрещение же изучения природы демонов в теологии так же неуместно, как изучение ядов в физике или пороков в нравственности». [23]

Отказавшись от «мышления словами», обратившись к опыту и правильным заключениям на основе опыта, ученый может понять «настоящую природу мира». Это и связанные выражения повторяются Бэконом беспрестанно: «настоящая природа действительного мира», «верная копия мира», «копия с вселенной, и притом такой вселенной, какая существует в действительности, а не той, какая представляется тому или другому человеку по внушению одного только собственного его разума»…

Это убеждение в прозрачности, познаваемости «действительного мира» — новая вера, проповеданная Бэконом. Она исключает сомнения и не имеет рациональных оснований. Впрочем, эта вера — употребим слово, которого, кажется, бэконовская эпоха еще не знала — антиномична. С одной стороны, она требует сомнения во всем, что человек знал (или ему казалось, будто знал) о природе прежде. С другой, она исключает сомнения в верности истолкований знаков, подаваемых природой, при условии соблюдения «правильного метода».

А вера в то, что всякий поданный природой знак может быть однозначно истолкован нашим умом, и это толкование будет единственно верным — ничуть не лучше так возмущавшей Ницше крови святого Януария, вскипающей в пробирке в определенные дни. Хуже того: эти истолкования могут быть побеждающе удачными в малом и сокрушительно ложными в большом.

Напрасно Куно Фишер говорит о «сомнении» как корне бэконовского метода: «В противоположность идолам и предрассудкам, откуда бы они ни происходили, наука начинает с сомнения и совершенного неведения. Сомнение образует исходную точку науки, а не ее цель; цель есть достоверное и основательное познание».

Сомнение допускается Бэконом ненадолго, только чтобы разорвать связь с прежней культурой, затем упраздняется. Индукция провозглашается верной указательницей истин. Тогда как на пути индуктивного мышления каждое следующее обобщение не вполне необходимо: оно выбирается из нескольких вероятных. Эрнест Радлов в словарной статье об индукции говорит: «Индуктивные заключения легко ведут к ошибкам, из которых самые обычные проистекают от множественности причин и от смешения временного порядка с причинным. В индуктивном исследовании мы всегда имеем дело со следствиями, к которым должно подыскать причины; находка их называется объяснением явления, но известное следствие может быть вызвано целым рядом различных причин; талантливость индуктивного исследователя в том и заключается, что он постепенно из множества логических возможностей выбирает лишь ту, которая реально возможна. Для человеческого ограниченного познания, конечно, различные причины могут произвести одно и тоже явление; но полное адэкватное познание в этом явлении умеет усмотреть признаки, указывающие на происхождение его лишь от одной возможной причины. Временное чередование явлений служит всегда указанием на возможную причинную связь, но не всякое чередование явлений, хотя бы и правильно повторяющееся, непременно должно быть понято как причинная связь. Весьма часто мы заключаем post hoc — ergo propter hoc, таким путем возникли все суеверия, но здесь же и правильное указание для индуктивного вывода». [24]

Речь,  как мы видим, идет о создании не «верной копии мира», но его образа, достоверность которого может быть проверена только отчасти. Это не тайна; но забывая это правило, ученый приходит к уверенности, что уж ему-то, в отличие от священников и философов,  доступна «Истина».

А возможно ли вообще «достоверное» и незамутненное «человеческим» познание? Прежде науки лежат идеи, усвоенные нами вместе с нашим языком (язык есть средство мышления и выражения одновременно), так что никакого «неведения» не бывает. Известное представление о вещах заложено уже в языке. Это представление приходится преодолевать ради все более точных формулировок, но вполне преодолеть его — невозможно. Далее, прежде «познания» мы уже имеем сложившуюся душевную жизнь (см. ниже слова Вольфганга Паули). И наконец, никто не начинает физического опыта без самого смутного хотя бы представления о том, что он делает и какого рода результат он рассчитывает получить. Идеи Бэкона потому и оказались так притягательно-плодотворны, что суть неполная истина.

Нет окна, через которое можно было бы «заглянуть внутрь природы». Факты бессвязны и, строго говоря, загадочны; только рассудок и воображение соединяют их воедино. Физик В. Паули в середине XX века определял «физическое знание как встречу внутренних психологических образов и внешних фактов». [25] Я же думаю, что уже «факт» есть наполовину явление нашей внутренней жизни, плод отбора, оценки и некоторого истолкования.

Что же касается «опыта», он проясняет только те вещи, которые поддаются повторению в лаборатории. В любом широком мировоззрении факты служат только подпорками для теорий. Всегда есть достаточное число «фактов», которые могут поддержать другую теорию, и именно благодаря этим сомнительным «фактам» меняются со временем научные представления. Если бы в самом деле существовало «безосновное мышление», выводящее «истины» из «фактов» с несомненностью таблицы умножения — не было бы и развития науки. В том и дело, что между «миром» вне исследователя и «фактами» в его уме (а «факт» есть не всякое явление, а только замеченное и истолкованное) — разрыв, серая туманная область, в которой правят ум и воображение. Подбор, объединение, истолкование фактов — не автоматическое письмо под диктовку «природы вещей», но творческий труд.

Николай Страхов приводит любопытные высказывания Клода Бернара, французского физиолога XIX в., именно об этом: о соотношении «опыта» и «идей». Из фактов, согласно Бернару, не следует волшебным образом никаких истин. Больше того: факты могут быть известны и притом не вызывать ни малейшего отклика в уме ученых. Индукция не указчица истины; истину ищет ум, пользуясь чувством и рассуждением.

«В опытном методе, как и во всем другом, единственный действительный критерий есть разум» (стр. 69). Бернар делает такое утверждение в противоположность чистым эмпирикам, которые думают, что мы можем научиться и руководиться одними фактами. «Факт сам по себе ничто» (стр. 69). «В изыскании истины чувству всегда принадлежит инициатива». «В самом деле, самые великие истины суть только чувствование нашего ума» (стр. 36). «Как в других действиях человеческих, чувство заставляет действовать, порождая идею, составляющую мотив действия, так точно и в опытном методе, чувству принадлежит инициатива посредством идеи. Одно лишь чувство направляет ум и составляет primum movens науки. Гений есть то же, что тонкое чувство, верно предчувствующее законы явлений природы» (стр. 53). «Идея есть двигатель всякого рассуждения в науке, как и в всем другом» (стр. 51).

«Если бы факты необходимым образом порождали идеи, то каждый новый факт должен бы был порождать новую идею. Но есть факты, которые ничего не говорят уму наибольшего числа людей, тогда как для других они светоносны. Случается даже, что какой-нибудь факт, или какое-нибудь наблюдение долгое время остается перед глазами ученого, не внушая ему ничего; потом вдруг является луч света, и ум истолковывает совершенно иначе, чем прежде, тот же самый факт и находит для него совершенно новые отношения. Тогда новая идея является с быстротою молнии, как некоторое внезапное откровение, что ясно доказывает, что в этом случае открытие основывается на чувстве вещей, не только личном, но даже известным образом связанном с тем состоянием, в котором субъект находится в известное время» (стр. 43)». [26]

Еще из той же книги:

«Каждый человек», — говорит он (Бернар), — «с первого взгляда составляет себе идеи о том, что он видит, и склонен истолковывать явления природы по предубеждению, прежде чем узнает их по опыту. Это стремление — врожденное; предвзятая идея всегда была и всегда будет первым порывом исследующего духа».

«Человек — по природе метафизик». «Образ действия человеческого ума никогда в сущности не изменяется. Метафизик, схоластик и экспериментатор действуют по идее а priori. Различие состоит в том, что схоластик считает свою идею абсолютною истиною, которую он нашел и из которой выводит потом с помощию одной логики все последствия. Экспериментатор, более скромный, ставит, напротив, свои идеи как вопрос, как предвзятое объяснение природы, из которого логически выводит следствия, сличая их каждую минуту с действительностию посредством опыта» (стр. 34)». [27]

Так умели думать еще ученые 19-го столетия!

Обман зрения, которому поддался Бэкон, понятен. Если чистое умозрение не дает настоящего, действенного знания — нужно отказаться от умозрения вообще. За блестящими новыми истинами часто скрываются ошибки такого рода. Всякая односторонность всепобеждающа вначале. Но со временем бэконовская вера должна была неизбежно породить новых священников и первосвященников в церкви «фактов», не менее гордых и ограниченных, чем все прежние; новое «писание» с новым к нему слепым доверием, впрочем нет — более слепым, чем это было в случае христианской церкви.

«Не только религия, — говорит Любищев, — но и наука в лице своих выдающихся представителей не чужда суеверий и… они часто не сознают, что высказываемые ими как абсолютные истины положения по своей обоснованности ничуть не лучше тех нелепых догматов, которые выставляются религиями». [28]

Бэкон создал учение сколь узкое, столь и плодотворное (а узость доктрины и прикладной ее успех связаны, достаточно вспомнить Маркса, Фрейда, Дарвина). Он открыл путь не только исследованию природы, но и объяснению духа через мертвые вещи. Был ли он «материалистом»? В точном смысле слова — нет. У него нет догматического воинственного атеизма. Он признаёт метафизику как отдельную область познания. Но изучать мир он готов только за вычетом духа.

Оборотной стороной культа опыта, проповедуемого Бэконом, стало изучение вопроса о достоверности этого опыта, которым занялись на родине Бэкона. Удивительным образом бэконовский восторг перед несущими истину «фактами» перешел в крайний скептицизм Беркли и Юма и впоследствии привел к Канту, показавшему границу «опыта». Это задержало на долгое время создание материалистической религии (или догматической философии) на британской почве, хотя к сожалению, к XX веку, с понижением общего уровня, и Британия пришла к религиозно понимаемому материализму. У народа же, склонного к вере, т. е. у французов — Бэкон рано породил истинно-религиозное мировоззрение, не задающееся вопросами о происхождении своих истин.

Далее. Бэконианство ошибается: наука не создает «копии мира». Более того: у нее нет орудий, позволяющих заглянуть под покров явлений, чтобы узнать, «как все устроено». Все что в ее силах — строить правдоподобные предположения, работающие модели. Чем более сложные вопросы она затрагивает, тем меньше «окончательных истин» она добывает. Снова приведу слова Любищева: «В понятие истины обязательно входит какое-то обобщение из фактов, а не сами изолированные факты, и критика понятия «абсолютная истина» заключается в том, что ни одно из положений, претендующих на звание вечной истины, никогда не бывает одновременно полно, достоверно и точно, и точные науки отличаются от неточных не тем, что они более достоверны, а тем, что они знают меру своей неточности». [29]

Науке лучше всего удается выяснить не «что», а «как» происходит, причем понимание этого «как» меняется со временем. Ученый, находящийся на указанном Бэконом пути, со временем начинает верить, будто из понимания образа действий природы в том или ином случае можно составить целую философию, объясняющую уже не образ действий, но «начала вещей» и «крайние рубежи»,  иными словами — начинает создавать материалистическую метафизику.

Сверх доступных опытному изучению «существования, движения и естественной необходимости» ученый начинает находить в природе «намерение и идею», начинает проповедовать «цели природы» (непременно чтобы показать всю чуждость ее человеку). Я не хочу сказать, будто в природе нет намерений, идей и целей. Весьма вероятно, что есть. Но извлечь их из одного только опытного наблюдения невозможно. Бэкон не только не предлагает это делать, но прямо заявляет: «Принципы, извлеченные из частных фактов, в известном порядке и при содействии метода, ведут легко к новым частным фактам», [30] — а вовсе не к метафизическим построениям.

Между прочим, после слова «фактам» Бэкон прибавляет: «и таким образом не дают заснуть наукам». Замечание заставляющее задуматься. Не сон ли напал в наши дни на «науки»? «Принципы, извлеченные из частных фактов», перестали вести к новым частным фактам. Науки спят. Судорожная деятельность большинства их относится не к открытию новых фактов, а к прикладному применению старых, к чисто инженерным работам. Как будто наука достигла преграды, непреодолимой для «порядка и метода». Разумеется, это топтание на месте скрадывается чудесами массового производства, удивляющими потребителя, но оно есть.

Многие утверждения Бэкона двусмысленны, причем мы, видевшие XX век, понимаем это лучше, чем люди века XIX. Так, он утверждает: «Истинно полезная индукция в открытии и в научном доказательстве делает выбор между наблюдениями и опытами, отделяя от избранной массы, путем надлежащих исключены и отсечений, неубедительные факты; затем, установив достаточное число положений, она останавливается на подтверждающих, и уже держится их». [31]

Прислушайтесь: ученому предписывается отсечь «неубедительные факты», затем «остановиться на подтверждающих (фактах)» и их держаться. Но это же рецепт жестко догматического мышления!  Здесь и ответ на вопрос Шрёдингера: почему греческий ученый не враждовал (или не обязательно враждовал) с религией. С одной стороны, его религия не была исключительна и требовательна, т. е. допускала разнообразные объяснения божественных вещей. С другой стороны, отличие современного ученого от древнего в том, что его наука тотальна, т. е. допускает исследование только тех вещей, которые поддаются индукции, повторяющемуся опытному наблюдению, словом, «методу» — а все остальное отбрасывает. Все, неподдающееся индукции и опытному исследованию, признаётся или несущественным, или несуществующим. Религия, божественное первоначало и сам человек постепенно отходят в область несуществующего, призрачного, «неубедительных фактов».

«Польза», «могущество», «власть», «господство над природой» — любимые слова Бэкона. Не следует, говорит он, заниматься наукой ради чего бы то ни было, кроме желания «принесть пользу и приложить ее к потребностям жизни». «Призвать и разбудить людей», по его выражению, стоит только «для нападения на самую природу вещей, для завоевания самых неприступных ее крепостей и для расширения (насколько допустит милость господня) границ человеческого могущества». У него нет иной цели, говорит в другом месте Бэкон, как только положить основы «счастия и величия человеческого»… Или вот еще: «Если найдется человек, все честолюбие которого состоит в распространении власти и могущества всего человеческого рода на целый мир, то такое честолюбие (если только можно дать ему такое название) есть самое чистое, самое благородное и самое широкое».

Бэкон предложил широчайшие возможности, причем сделал это вкрадчивым голосом, если не сказать — медоточивым, и венец этих возможностей — власть над миром. За ним не могли не пойти. Слово «власть» — волшебное для западно-европейца, и это нам следует заметить. Путь опасный и, надо думать, в значительной степени пройденный за прошедшие столетия. «Господство над природой» оказалось в значительной степени, чем дальше тем больше, разрушением природы. Погоня за «извлекаемыми из наук новыми удобствами» (также выражение Бэкона) оказалась бесконечной, не имеющей никакой разумной границы… Поставленная Бэконом цель превосходила и превосходит человеческие средства. Три столетия борьбы с природой показали, что мы и недостаточно разумны, и недостаточно сильны, чтобы «править миром».

В начертанной им программе были изначальные пороки, тень которых, чудовищно увеличенная, протянулась до наших дней. Бэкон верит, будто мы в силах «получать представления о них [предметах], соответствующие действительности; ибо Бог, без сомнения, не допустил бы, чтобы мы выдавали за верную копию мира простую мечту нашего воображения». В другом месте он повторяет: «проникнуть в настоящую природу действительного нашего мира, чтобы так сказать, разобрать его на части». Поскольку нет такого окна, через которое можно увидеть «настоящую природу», и нет такого ума, который в силах был бы понять увиденное — нет и речи о «верной копии мира» или «представлениях о предметах, соответствующих действительности». Мы строим правдоподобные предположения, подкрепляемые опытом — и не более.

Обратив науку на достижение власти над природой, Бэкон по необходимости дал ей вкус к работе с материей и только материей, а с течением времени  — неизбежный материализм в качестве метафизики. Сам Бэкон говорил: «Изучите физику до конца, за ней откроется и метафизика». Увы, материалистическая метафизика открылась гораздо раньше. А материализм не только неплодотворная гипотеза, смысл которой в первую очередь в том, чтобы «заглушить сомнения в отсутствии целеполагающих начал в природе» (Любищев), но и подрывающая человеческое благополучие. Когда на Западе говорят materialism just works, имея в виду материальное процветание самых обезбоженных стран, забывают добавить, что «работает» он и подчиняя человека материальному, в итоге обессмысливая человеческую жизнь, лишая ее положительного содержания сверх погони за новыми «удобствами».

Пойдя за властью — как говорит сам «учитель», ради счастья и благополучия человека, — от человека наука отвернулась. Вот корни нынешнего положения дел. Человек сначала был (по христианскому преданию) понят как царь земли, [32] и наука честно трудилась для него, а потом — отказавшись от Бога, наука отказалась от человека, объяснив его игрой электрических токов и инстинктов. Ни до, ни после этого отказа наука не пыталась изучать человека и человеческое; такую попытку предприняла антропология в XX веке, но родившись под звездами Маркса и Фрейда, многого не достигла…

Бэконианство (понимаемое как поклонение тому опытному знанию, которое улучшает удобство жизни, и выведение всего неподдающегося лабораторному исследованию «за скобки») могло быть терпимо, только пока оно уравновешивалось другими силами. Когда эти силы перестали действовать — победил предельно упрощенный утилитаризм [33] с принципом «наибольшего удовольствия для наибольшего числа людей». Бэконианство совершило свое течение до конца.

Есть у бэконианства и политическая или общественная сторона. Бэкон предлагал свою программу перед самым крахом Стюартов (в приближении которого, как подкупный судья, он лично, можно сказать, участвовал). После революции Маколей отмечает в Англии необычное явление: переход политической революционности в научную. Составление республиканских программ утомило умы. Монархия кажется прочной… Наука вытесняет политику. Я бы предположил, что здесь второй источник английского политического равновесия. Первый тот, о котором Конст. Леонтьев говорил: «Англия демократизовалась не во времени, а в пространстве» (отток недовольных в Америку). Умы определенного склада находят для себя занятие, в котором их ничто не стесняет. Бо́льшая свобода для научных занятий — но и дух большей терпимости с обеих сторон. Таким образом, в Англии «реализм» и идеализм жили бок о бок, относительно свободно. Это было плодотворно для культуры и полезно для государства. Можно сказать: начиная с Бэкона идет стояние европейского мира на нескольких разнородных, если не прямо друг другу враждебных опорах. В России именно эта сторона западной культуры плохо прививалась, русский человек усваивал науку только в сочетании с революцией. Нас губила несвойственная Западу вера в единственную истину. Правда, равновесие сил и на Западе было относительно недолгим.

Как все революционеры, Бэкон на место одной полуистины ставит другую. Полуистины действенны, пока новы. Так  и бэконово учение приобрело и учеников, и успехи. Однако полуистина всегда отклоняется от «истины» (пусть та и недостижима), и  чем дальше, тем больше это отклонение. Бэкон увел познание на путь изучения вещей, и на этом пути оно добилось почти чудесных успехов, но он же и поработил человека вещам. Конечные итоги этого порабощения мы наблюдаем. Человечество в условиях материального изобилия, напоминающего бэконову «Новую Атлантиду», но без мировоззрения, если не считать наспех соединенных предположений, вынесенных из лаборатории («материя способна к саморазвитию», «бесцельное блуждание эволюции создает новые органы и виды», «наш разум единствен и исключителен в бессмысленной вселенной»).

Плодотворной средней линией между растворением ума во внешних вещах и чистыми умствованиями, во внешних вещах не заинтересованными, было бы сохранение философской бодрости ума наравне с изучением внешнего мира. Эта средняя линия не состоялась, победил почти беспримесный материализм, умеряемый чуждыми ему силами (христианством и впоследствии романтизмом), однако невыполненное задание не отменяется, а только перекладывается на последующие поколения.

На нас и наших потомков.


[1] К. Фишер, «Реальная философия и ее век. Франциск Бэкон». СПб., 1870.

[2] Великое возрождение наук.

[3] Новый Орган. Здесь и далее по изданию: Бэкон, Собрание сочинений. СПб., 1874.

[4] Там же.

[5] Великое возрождение наук.

[6] Знание — сила.

[7] Человеческое знание и могущество совпадают воедино.

[8] Знание — не совесть.

[9] Великое возрождение наук.

[10] Вот один недавний: «Цель исследования — выявить механизм оценки произведения изобразительного искусства как визуального артефакта читателем англоязычного художественного текста. Изучаются функции интерпретации визуального образа в художественном тексте, его перекодирование на вербальный уровень. Научная новизна исследования заключается в том, что феномен оценки трактуется как трехместный предикат с тремя аргументами, а также предлагается языковая репрезентация различных способов представления данных аргументов. По результатам анализа фактического материала на английском языке осуществляется изучение способов языковой репрезентации оценки или языковых способов её отражения. Полученные результаты показали единообразие репрезентации субъекта оценки и диверсификацию реализации второго и третьего аргумента. Оценочный процесс основывается на привлечении определенных языковых средств для описания коммуникативно-прагматической ситуации в художественном тексте».

[11] Новый Орган.

[12] Там же.

[13] Словарь Брокгауза—Эфрона, статья «Индукция».

[14] Новый Орган.

[15] Нравственные и политические очерки.

[16] О достоинстве и об усовершенствовании наук.

[17] Там же.

[18] Великое возрождение наук.

[19] Великое возрождение наук.

[20] Там же.

[21] Там же.

[22] Нравственные и политические очерки.

[23] Великое возрождение наук.

[24] Словарь Брокгауза—Эфрона. Т. XИИИ.

[25] Мария-Луиза фон Франц. Психэ и Материя. М., 2013.

[26] Н. Страхов. Философские очерки. СПб., 1895.

[27] Там же.

[28] А. Любищев. Наука и религия. СПб., 2000.

[29] Наука и религия.

[30] Новый Орган.

[31] Там же.

[32] «Священное Писание, — говорит Бэкон,  — человека признаёт образом Божиим, ставя его непосредственно вслед за Богом». Мысль общехристианская, лично Бэкону не принадлежащая, но понимаемая, без сомнений, с ограничениями места и времени: не просто человека, но христианина и западно-европейца. Из этой мысли вытекла вся история отношений Новой Европы с миром, беспрерывный крестовый поход против всех неевропейских культур и против природы. «Потребление» и «нетерпимость» равно основываются на этом поставлении европейского христианина вслед за Богом. Как далеко это от язычников-стоиков, говоривших, что человеку на земле назначена некая «служба», приглядывание за миром… Новый европеец не «приглядывает» за миром, он его пожирает.

[33] Говорю «упрощенный», потому что, напр., такой столп утилитаризма, как Дж. Ст. Милль оговаривается, что под «пользой» понимает «пользу в самом широком смысле, основанную на продолжительном благополучии человека как существа, способного к дальнейшему развитию», т. е. нечто большее, чем ближайшие выгоды. О Милле мы еще будем говорить впоследствии.

Visits: 48

Вместо предисловия

Предисловие обыкновенно пишется, когда книга уже закончена. Эта книга еще только пишется, поэтому вместо предисловия ей предпослано краткое объяснение: о чем это написано и зачем.

Что это за мировоззрения, о которых говорится в заглавии? Мировоззрение есть картина мира в его прошлом и настоящем, представление о причинах и целях нашей жизни, могущее быть основанием поступков. Мировоззрение не совпадает по охвату с философией; оно ближе к «мудрости», чем к «науке».  Наука определять наши поступки не может, как и расти сама из себя; то, что ее определяет, должно быть вне ее. Возможен вопрос: как же Бэкон и Декарт оказались «вне науки» (вненаучность Гоббса, думаю, в наши дни вопросов не вызывает)? Отвечу: если Бэкон и Декарт и видятся нам прежде всего людьми науки, то основы их мировоззрений не вытекают из опыта. То же самое относится к любому ученому.

Самостоятельное мировоззрение — большая роскошь. Не всегда у человека есть возможность настолько отбиться от тирании большинства и общего мнения, чтобы начать вырабатывать собственные, незаемные взгляды. Так было всегда, а особенно в наши дни. Богат мировоззрениями был Древний Мир до прихода принудительного христианского единомыслия. Средневековье требовало гораздо большего умственного единообразия — примерно как революционная эпоха в России (их сходство этим не ограничивается). Главной добродетелью средневекового (и советского) ума была стадность. Не всякий умеет отбиться от стада. Родина большей части идей, в кругу которых мы с вами живем и действуем — в XVII столетии. Силой закона «акции и реакции», волны мыслей порождают новые волны, им противодействующие, и так, пластами взаимных утверждений и отрицаний, мировоззрения громоздятся друг на друга — через XVII и XIX века доходя до столетия всеобщего разрушения, двадцатое… Эти мировоззрения в основном известны нам понаслышке; в более или менее глухих отголосках; в формах, подхваченных и искаженных пропагандой (могущественнейшей силой наших дней). К их истокам, истинным смыслам, а не названиям (к которым сводится дело для современного ума, мыслящего словами, а не сущностями), было бы полезно вернуться. Присмотримся повнимательнее к ныне живущим мировоззрениям в их исходном состоянии, еще не искаженном и уплощенном пропагандой и «высшим образованием», т. е. знанием имен вещей. Сумерки этих мировоззрений мы видим сегодня. Современному наблюдателю видны одновременно концы и начала «передовых идеологий», от которых так многого ждали.

Автор
25.02.2024

Visits: 57

Вл. Абданкъ-Коссовскій. Первые русскіе студенты

Русь въ домонгольскій періодъ была гораздо болѣе открыта культурнымъ воздѣйствіямъ Запада, чѣмъ въ послѣдующую эпоху татарскаго ига, порвавшаго эти связи съ Европой. Греческіе художники въ Кіевѣ, нѣмецкіе мастера въ Новгородѣ и Псковѣ, итальянскіе строители въ далекомъ Владимирѣ, брачные узы великокняжескаго дома, доходившіе до самой Франціи, все это указываетъ на общность жизни домонгольской Руси и западной Европы.

Въ теченіе татарскаго періода эти отношенія заглохли, почти прекратились. Поглощенная задачей созиданія государства, все больше уходившая въ свое исключительное міровоззрѣніе, Москва вмѣстѣ съ тѣмъ впадала въ ту религіозную и національную нетерпимость, которая должна была отгородить ее китайской стѣной отъ иноземцевъ и иновѣрцевъ, преграждая одновременно путь къ просвѣщенію.

Но уже въ первой половинѣ ХѴІІ-го вѣка начался глубокій переломъ въ умахъ верхняго боярскаго слоя. Появляются люди, которыхъ гнететъ сомнѣніе: дѣйствительно-ли русская старина завѣщала всю полноту средствъ, достаточныхъ для дальнѣйшаго благополучнаго существованія Руси? Они теряютъ прежнее національное самодовольство и начинаютъ искать указанія у чужихъ людей на Западѣ, убѣждаясь все болѣе въ своей собственной слабости. Тяжеловѣсное, расшитое золотомъ, укутанное мѣхами, высокошапчатое боярство, хотя по прежнему и относилось нѣсколько иронически къ поджарымъ иностранцамъ, облаченнымъ въ легкій атласъ и шелкъ, съ подтянутыми икрами и въ башмакахъ на манеръ бабьихъ, но все-таки это спесивое боярство уже чувствовало, что нѣмецъ обогналъ его своими знаніями, своей техникой, торговлей. Въ ХѴII-мъ вѣкѣ боярскій слой уже не вѣрилъ, что за предѣлами Руси живутъ люди «съ песьими головами» и хорошо зналъ, что нѣмцы такой народъ, у котораго много «добро зѣло», народъ, могущій многому и многому научить русскаго человѣка…

Въ литературѣ, состоявшей изъ житій, архипастырскихъ посланій, поучительныхъ словъ, начали появляться переводы съ книгъ географическаго и естественно-историческаго содержанія. Русскій грамотникъ, жаждавшій знанія, который доселѣ блуждалъ въ неисходныхъ дебряхъ византійскаго краснорѣчія, тутъ попалъ въ міръ занимательныхъ описаній заморскихъ странъ, всевозможныхъ «естествъ» и «стихій». Въ этихъ книгахъ, часто наивныхъ и далеко несовершенныхъ, русскій человѣкъ находилъ описанія различныхъ явленій природы, напримѣръ, — «чего ради на верхахъ горы дожди, мгла и снѣгъ часто бываетъ, егда въ ближайшихъ юдоляхъ воздухъ тихъ есть», или разсужденіе о томъ, что атмосфера есть «обстояніе около всего земноводнаго круга, на коемъ воскуренія и пары отъ земли вознесенные вращаются», что «океанъ вездѣ ли тояжде высоты», или «вода океанова толь ли меньше слана есть, какъ ближе къ полюсу». Въ этихъ книгахъ удѣлялось немало мѣста различнымъ примѣтамъ, предвѣщающимъ погоду — «блѣдна луна дождитъ, чермна вѣетъ, а бѣла выясняетъ». Замѣчательна классификація озеръ: «озера суть четыракія. Нѣкія ни изпускаютъ, ни пріемлютъ рѣкъ; нѣкія изпускаютъ рѣки, но въ себѣ не пріемлютъ, нѣкіе пріемлютъ, а не выпускаютъ, прочія же и пріемлютъ и изпускаютъ рѣки». Къ озерамъ третьяго рода отнесено озеро «Геневенское» въ Швейцаріи, а между озерами «пріемлющими и изпускающими» — «Заіръ езеро въ африцѣ, изъ того озера истекаютъ три знаменитыя рѣки Нилъ, квама и заіръ».

Русскіе грамотники, наиболѣе «тщательные къ наукамъ», выучивали наизусть всѣ диковинныя свѣдѣнія о жителяхъ, о цвѣтѣ ихъ кожи, долготѣ жизни, о «величествѣ» страны, «о градахъ и мѣстахъ знатныхъ». Такой грамотѣй назубокъ зналъ о загадочномъ «Биледунгеридѣ», «Зарѣ» (Сахарѣ), «Кафернѣ», «Цангебарѣ», «Мономотапѣ», гдѣ «крестіане еще не были за невѣдѣніемъ языка и ради далекости зѣлныя, опасаясь погибели своей»…

Въ ХѴII вѣкѣ невозможность обойтись безъ западныхъ людей становилась все болѣе очевидной. Иноземцы оказались незамѣнимыми для ратныхъ дѣлъ; они были нужны, какъ строители, «рудознатцы», литейщики, разнаго рода ремесленники, врачи, офицеры, солдаты, музыканты, актеры. Понадобился даже западно-европейскій ученый, — магистръ Лейпцигскаго университета Адамъ Олеарій, составившій замѣчательное описаніе Московскаго государства. Онъ получилъ приглашеніе на царскую службу въ такихъ выраженіяхъ: «вѣдомо намъ учинилось, что ты гораздо наученъ и навыченъ въ астрономіи и географусъ и небеснаго бѣгу и землемѣріи, и инымъ многимъ мастерствамъ и мудростямъ»…

Царствованіе Бориса Годунова было настоящимъ праздникомъ для иностранцевъ. Этотъ предтеча Петра Великаго думалъ объ усвоеніи западныхъ знаній больше, чѣмъ кто-либо изъ его предшественниковъ. Свои просвѣтительныя стремленія умный Годуновъ простеръ до того, что задумалъ даже основать въ Москвѣ университетъ, но осуществить эту мысль ему не удалось. Зато приведено было въ исполненіе другое дѣло, не менѣе новое и смѣлое для той эпохи, — это посылка молодыхъ людей въ иностранныя земли «для науки разныхъ языковъ и грамотъ». Не безъ колебанія рѣшились на это русскіе, и только неуклонная воля монарха заставила боярскія семьи разстаться со своими сыновьями.

Молодые люди въ числѣ восемнадцати человѣкъ были посланы Борисомъ Годуновымъ въ 1601—1602 годы въ разныя страны: во Францію, Любекъ и Англію.

О посланныхъ во Францію неизвѣстно ничего; вѣроятнѣе всего, что Годуновъ такъ и умеръ, не дождавшись своихъ молодыхъ ученыхъ. Свобода, отсутствіе строгаго надзора, обиліе денежныхъ средствъ, все это влекло русскихъ студентовъ къ заморщинѣ, а родная «Сарматія» стала отходить все дальше и дальше на задній планъ.

Не вернулись также и тѣ молодые люди, которые увезены были въ Любекъ ганзейскими купцами. О нихъ вспомнили только при царѣ Василіи Шуйскомъ и запросили любекскаго бургомистра. Въ ноябрѣ 1606 года въ Москвѣ полученъ былъ отвѣтъ, въ которомъ ратманы любекскіе жаловались, что «робята непослушливы и поученія не слушали, и нынѣ двое робятъ отъ васъ побѣжали, невѣдомо за што… Бьемъ челомъ, штобы ваше величество пожаловали отписали о достальныхъ робятахъ, ещо ли намъ ихъ у себя держати или ихъ къ себѣ велите прислать»…

Не сохранилось никакихъ указаній, вернулись ли молодые люди въ Россію, или же остались заграницей.

О посланныхъ въ Англію боярскихъ дѣтяхъ мы имѣемъ болѣе свѣдѣній. Въ 1602 году «имянитый англинскій гость» Джонъ Мерикъ, котораго въ нашихъ актахъ называютъ Иваномъ Ульяновымъ (т. е. сыномъ Вильяма), увезъ съ собою въ Англію четырехъ боярскихъ дѣтей, — «Никифора Ольферьева, сына Григорьева, да Софона Михайлова, сына Кожухова, да Казарина Давидова, да Фетьку Костомарова».

30 іюля этого же года отплыли изъ Архангельска русскіе юноши въ «Лугдунь», [1] напутствуемые строгими наказами родителей не прельщаться заморщиной и прилежно учиться.

Но «вѣрный человѣчекъ Иванъ Ульяновъ», должно быть, не особенно старался отвлекать ихъ отъ заморщины, а молодая русская отрасль совсѣмъ перестала думать о родинѣ. Проходитъ нѣсколько лѣтъ, а нашихъ молодыхъ ученыхъ и слѣдъ простылъ. Въ этотъ періодъ времени Россія оказалась въ водоворотѣ бурныхъ событій. Умеръ Борисъ Годуновъ; процарствовалъ всего два мѣсяца сынъ его Феодоръ; блеснулъ, какъ метеоръ, отважный Самозванецъ, посидѣлъ на тронѣ Василій Шуйскій, сунулъ носъ королевичъ Владиславъ и, наконецъ, взошелъ на царство Михаилъ Федоровичъ Романовъ.

Когда все успокоилось и пришло кое-какъ въ порядокъ, посольскій приказъ вспомнилъ, наконецъ, и о молодыхъ людяхъ, отосланныхъ въ Англію, гдѣ вмѣсто Елизаветы царствовалъ недалекій Іаковъ, сынъ несчастной Маріи Стюартъ.

Черезъ четыре мѣсяца послѣ своего воцаренія, 30 іюня 7121 года (1613 г.), царь Михаилъ Федоровичъ послалъ дворянина и намѣстника шацкаго Алексѣя Ивановича Зюзина, да дьяка Алексѣя Витевтова «для своего государевва и земского дѣла или къ аглинскому королю Якубу въ послѣхъ». Въ наказѣ было упомянуто и о молодыхъ людяхъ, посланныхъ слишкомъ десять лѣтъ назадъ въ Англію. Посламъ было велѣно такъ или иначе воротить этихъ эмигрантовъ, для чего рекомендовалось имъ — пуститъ въ ходъ все краснорѣчіе, всю силу убѣжденій, образцы которыхъ имъ были преподаны въ наказѣ.

Въ тѣ времена Московское правительство на краснорѣчіе и искусство своихъ пословъ въ дипломатическихъ переговорахъ не очень полагалось. Еще дома, заранѣе, составляли для нихъ подробный «посольскій наказъ», который предписывалъ «государево дѣло дѣлать, а лишнихъ и неподобныхъ рѣчей ни съ кѣмъ не говорить и собою ничего не вчинять»…

Наказъ, касавшійся первыхъ русскихъ студентовъ — прекрасный образецъ нашихъ старыхъ дипломатическихъ переговоровъ:

«и Алексѣю Ивановичу да дьаку Алексѣю говорить штобъ они дали имъ тѣхъ, которые нынѣ здѣся въ аглинской землѣ… тѣ царскаго величества подданные природные московскаго государства, а не иноземцы, и вѣры крестьянскія греческого закону; и отцы и матери и братья у всѣхъ живы… и безъ перестани съ великою докукою объ нихъ бьютъ челомъ»…

Но всѣ старанія и убѣжденія русскаго посольства не привели ни къ чему, — русскихъ эмигрантовъ англичане не выдали, и Алексѣй Ивановичъ Зюзинъ воротился въ Москву безъ молодыхъ ученыхъ.

Попытка вернуть ихъ повторилась черезъ восемь лѣтъ. Но и на этотъ разъ она не увѣнчалась успѣхомъ. По наведеннымъ же справкамъ сказалось, что всѣ русскіе «въ аглинской землѣ задержаны неволею, а Никифорко Олферьевъ и вѣры нашея православныя отступилъ и, несвѣдомо по какой прелести, въ попы сталъ, или буде надъ нимъ учинили то неволею».

Такова судьба этихъ первыхъ русскихъ студентовъ, оказавшихся въ водоворотѣ европейской жизни и навсегда потерянныхъ для Россіи.

[1] Lugdunum — римское названіе Ліона. Возможно, ошибка автора, или студенты и правда плыли въ Лондонъ черезъ Ліонъ?

Вл. Абданкъ-Коссовскій.
Возрожденіе, № 2478, 15 марта 1932.

Visits: 25

В. Меркушовъ. Русская программа подводнаго судостроенія 1915—1916 годовъ

Изъ записокъ командира подводной лодки «Окунь»

Въ широкой публикѣ всегда царило убѣжденіе, что въ Россіи, какъ странѣ технически отсталой и чисто сухопутной, флотъ обычно состоялъ изъ кораблей устарѣлыхъ типовъ, и что мы всегда плелись въ хвостѣ другихъ державъ, рабски копируя чужіе чертежи.

Однако на самомъ дѣлѣ это было не такъ.

Суда русскаго военнаго флота не только строились по иностраннымъ образцамъ, но и наши корабельные инженеры, бывало, и сами создавали новые типы кораблей, настолько удачные, что многіе изъ нихъ надолго опережали всѣ другіе.

Къ сожалѣнію, отсутствіе свободныхъ средствъ и медленность постройки часто сводили на нѣтъ всѣ усилія.

Между тѣмъ, первые въ мірѣ дреднауты были спроектированы и построены русскими корабельными инженерами, на 15 лѣтъ опередившими своихъ англійскихъ коллегъ.

Это были броненосцы Черноморскаго флота «Чесьма», «Императрица Екатерина II», «Георгій Побѣдоносецъ», «Синопъ».

Броненосные крейсера «Россія», «Громобой», совершили переворотъ въ дѣлѣ постройки этого типа кораблей. Эскадренный миноносецъ «Новикъ» долгое время являлся самымъ быстроходнымъ во всемъ мірѣ и считается родоначальникомъ современныхъ миноносцевъ (I). Подводный минный заградитель «Крабъ» (1907 г.) — первый изъ судовъ этого рода (II) и т. д.

Съ начала войны боевыя дѣйствія подводныхъ лодокъ Германіи и, отчасти, Англіи, показали всю силу новаго грознаго оружія и разнообразіе его примѣненія. Вслѣдствіе этого, по окончаніи кампаніи 1914 года, начальникъ бригады подводныхъ лодокъ Балтійскаго моря получилъ предложеніе начальника морского генеральнаго штаба: составить заданія для постройки новыхъ подводныхъ лодокъ.

Видя въ этомъ офиціальное признаніе громаднаго боевого значенія подводнаго флота, что до сего времени усиленно отрицалось тѣмъ же морскимъ генеральнымъ штабомъ, командиры подводныхъ лодокъ и флагманскіе спеціалисты, умудренные опытомъ плаваній въ боевой обстановкѣ, съ увлеченіемъ приступили къ выполненію поставленной имъ задачи. То же происходило и въ г. Севастополѣ.

Морской генеральный штабъ не связывалъ насъ никакими рамками, широко идя навстрѣчу всѣмъ пожеланіямъ командировъ подводныхъ лодокъ. Вся иниціатива, всѣ заданія должны были итти отъ плавающаго состава. Поэтому, каждый день командиры и флагманскіе спеціалисты собирались на транспортѣ «Европа» (III) и тутъ шли горячія обсужденія различныхъ деталей. По согласованіи заданій, выработанныхъ въ Балтійскомъ морѣ, съ таковыми же, присланными изъ Севастополя, долженъ былъ быть объявленъ конкурсъ между русскими и иностранными заводами на составленіе проектовъ, отвѣчающихъ этимъ требованіямъ. Въ теченіе трехъ зимнихъ мѣсяцевъ 1914—1915 года заданія были выработаны и отосланы въ Петроградъ въ морской генеральный штабъ.

13/26 марта 1915 г. начальникъ бригады подводныхъ лодокъ Балтійскаго флота былъ уже извѣщенъ о состоявшемся утвержденіи программы подводнаго судостроенія.

Согласно ея въ 1920 году Россія должна была имѣть совершенно готовыхъ 112 погружающихся кораблей и, кромѣ того, два опытныхъ судна, служащихъ для всесторонняго развитія принятаго типа. Послѣ этого былъ объявленъ конкурсъ на составленіе проектовъ подводныхъ кораблей.

Къ осени 1915 года проекты были уже получены отъ заводовъ и, по разсмотрѣніи ихъ комиссіей, были признаны лучшими проекты американской фирмы «Холландъ» въ 950 тоннъ и итальянской «Фіатъ» въ 920 тоннъ на поверхности. Кромѣ того, считая необходимымъ развивать русскій типъ подводныхъ лодокъ корабельнаго инженера генералъ-майора Бубнова, лодки котораго до этого времени являлись лучшими въ русскомъ флотѣ, комиссія рѣшила заказать нѣсколько судовъ его типа водоизмѣщеніемъ 930 тоннъ на поверхности.

Поздней осенью 1915 года разсмотрѣніе проектовъ было закончено и, въ декабрѣ того же года, пять русскихъ заводовъ получили заказы и приступили къ работамъ.

Первые семьдесять погружающихся миноносцевъ должны были вступить въ строй въ концѣ 1917, въ началѣ 1918 года.

На корабляхъ должны были быть примѣнены всѣ усовершенствованія, выработанныя практикой войны, а также новѣйшая система радіотелеграфа старшаго лейтенанта П. Стогова, работающая даже на подводномъ ходу, на любой глубинѣ, т. е., при совершенно погруженной сѣти. Наконецъ, въ виду того, что большой районъ дѣйствій позволялъ этимъ погружающимся миноносцамъ долго держаться въ морѣ, вдали отъ своей базы, были приняты всѣ мѣры для увеличенія обитаемости внутреннихъ помѣщеній и представленія личному составу наибольшаго комфорта. По окончаніи этой работы, по предложенію начальника Морского Генеральнаго Штаба, личный составъ подводнаго флота приступилъ къ выработкѣ новыхъ заданій для постройки погружающихся крейсеровъ въ 3.000 тоннъ водоизмѣщенія подъ водой.

Въ теченіе 1916 года были выработаны заданія и состоялся конкурсъ проектовъ, причемъ первымъ оказался заводъ «Ноблеснеръ» въ Ревелѣ, а вторымъ Балтійскій заводъ въ Петроградѣ.

Проекты были настолько хороши, что комиссія рѣшила построить оба съ цѣлью произвести всестороннія испытанія и, по выясненіи ихъ результатовъ, начатъ постройку серій лучшаго типа. Нарядъ на постройку подводныхъ крейсеровъ былъ данъ 9 декабря 1916 года. Элементы ихъ таковы:

Водоизмѣщеніе: на поверхности 2.000 тоннъ, подъ водой 3.000 тоннъ, длина 328 футъ, ширина 31 футъ, углубленіе 13 футъ.

Скорость хода: на поверхности 20 узловъ, подъ водой 10 узловъ. Районъ плаванія: на поверхности 12.000 миль, подъ водой 300 миль. Быстрота погруженія — одна минута. Переходъ изъ крейсерскаго положенія въ подводное всего лишь пятнадцать-двадцать секундъ. Вооруженіе: 19 минныхъ аппаратовъ, 4 орудія въ 100 мм., установленныхъ попарно спереди и сзади рубки, 2 орудія въ 57 мм. противъ аэроплановъ.

Прекрасно разработанная система водонепроницаемыхъ переборокъ, тройное дно, защита отъ снарядовъ и таранн. ударовъ (IV) непріятельскихъ кораблей, и другія новѣйшія приспособленія, создавали изъ этого подводнаго крейсера мощную боевую единицу.

Между тѣмъ, война ставила все новыя и новыя требованія, поэтому, въ томъ же 1916 году на Балтійскомъ заводѣ въ Петроградѣ было приступлено къ передѣлкѣ строившихся тамъ подводныхъ лодокъ въ 650 тоннъ «Ершъ» и «Форель» (V) — въ подводные минные заградители. Лѣтомъ 1917 года «Ершъ» былъ оконченъ постройкой и прибылъ въ Ревель. Постановка минъ загражденія съ подводной лодки, дала прекрасные результаты и Балтійскій флотъ получилъ отличный корабль, обладавшій высокими боевыми качествами, какихъ не было ни въ одномъ иностранномъ флотѣ.

Къ сожалѣнію, наступившая разруха не позволила примѣнить его въ боевой обстановкѣ и, такъ и не поставивъ ни одной боевой мины, «Ершъ», въ 1918 году, погибъ въ Финскомъ заливѣ, недалеко отъ Кронштадта.

«Ершъ» еще не былъ готовъ, когда боевая обстановка заставила имѣть въ Балтійскомъ морѣ небольшіе подводные заградители.

Пришлось срочно разрабатывать проекты и, въ концѣ 1916 года, Русско-Балтійскому заводу въ г. Ревелѣ былъ данъ нарядъ на постройку четырехъ подводныхъ минныхъ заградителей въ 235 тоннъ водоизмѣщенія, несущихъ по 16—20 минъ загражденія.

Заградители требовались такъ срочно, что на постройку ихъ давалось всего лишь семь мѣсяцевъ.

Не довольствуясь перестройками п. л. «Ершъ» и «Форель», общими усиліями и тѣмъ же порядкомъ были выработаны заданія для перестройки большихъ подводныхъ минныхъ загражденій.

Проекты русскихъ подводныхъ миноносцевъ, подводныхъ заградителей и подводныхъ крейсеровъ, составленные русскими инженерами по русскимъ же заданіямъ, оставляли далеко позади своихъ современниковъ во всѣхъ прочихъ флотахъ міра.

На этотъ разъ Россія дѣлала гигантскій скачекъ впередъ, создавая превосходные типы подводныхъ кораблей и разрабатывая совершенно новый типъ подводнаго миннаго заградителя, котораго и по настоящее время нѣтъ еще въ иностранныхъ флотахъ всего міра.

Не будь революціи, Россія въ 1920 году обладала бы первокласснымъ подводнымъ флотомъ болѣе 100.000 тоннъ водоизмѣщенія, т. е. равнымъ по водоизмѣщенію суммѣ подводныхъ флотовъ двухъ величайшихъ морскихъ державъ, Великобританіи и С. А. С. Штатовъ.

(I) Корабельный инженеръ Гавриловъ.

(II) Г. Налетовъ.

(III) Стоялъ въ Ревельскомъ порту.

(IV) Корабельный инженеръ И. И. Бохановскій.

(V) Типъ Бубнова.

В. Меркушовъ.
Возрожденіе, № 824, 4 сентября 1927.

Visits: 20