О романтизме

І. Введение

Мало кто может сказать точно, что такое «романтизм» и «романтическое». Последнее слово совсем смутное. Есть «романтические темы». Есть «романтические обстоятельства». Есть объяснения романтизма как нового религиозного мироощущения. Однако трудно дать общее определение «романтического». Это неудивительно, потому что романтизм — не тема, обстоятельства или религия. Романтизм есть культ вдохновенного творчества, его сущность — огонь, а не блюда, которые на этом огне готовят. В отблесках этого огня можно разглядеть, какие предметы он освещает ярче всего: это его темы. В каких условиях он охотнее всего вспыхивает: это его обстоятельства. Какое мироощущение его сильнее всего питает: это его религиозный смысл. Чтобы говорить о романтизме, надо смотреть на него изнутри, от его центра, то есть от вдохновения.

«Романтизмъ, — говорит словарь Брокгауза, — можно понимать съ одной стороны какъ извѣстное поэтическое настроеніе, а съ другой — какъ историческое явленіе, характерно выразившееся въ европейской литературѣ первой половины ХІХ стол. Сущность романтическаго настроенія выясняется Бѣлинскимъ въ его статьяхъ о Пушкинѣ. „Въ тѣснѣйшемъ и существеннѣйшемъ своемъ значеніи, — говоритъ Бѣлинскій, — Р. есть ничто иное, какъ внутренній міръ души человѣка, сокровенная жизнь его сердца. Въ груди и сердцѣ человѣка заключается таинственный источникъ Р.: чувство, любовь есть проявленіе или дѣйствіе Р., и потому почти всякій человѣкъ — романтикъ“».

Определение Белинского может быть и недурно, но слишком смутно. Романтизм несомненно находится в связи с «внутреннимъ міромъ души человѣка», но в то же время есть нечто большее, чем просто «жизнь чувства».

Романтизм, — скажем, прежде чем перейти к подробностям, — есть не просто «чувство», но одна из возможных философий творчества. Основное положение этой философии в том, что творчество «от ума» — малоценно или служебно в сравнении с творчеством, смысла и назначения которого сам творец, начиная труд, может не понимать ясно. Умышленность, планомерное построение — противопоставляются непроизвольности, неожиданности, естественному произрастанию мысли. 

ІІ. Трудности определения

Чем больше смотришь на романтизм, тем менее определенны его пределы. В конце концов все оплодотворяющие веяния в культуре XIX века кажутся веяниями романтическими. Может быть, этот взгляд и неложен.

Романтизм дал современности все или почти все ее умственное вооружение. 

Излюбленное современностью «бессознательное» открыто романтиками. Фрейдизм, однако, не наследник романтизма, потому что во всякой глубине (в том числе подсознательной) романтизм находил сложное, тогда как Фрейд в глубине находит только обрывки и клочки.

Пресловутое «историческое мышление» также есть плод романтизма. С одним уточнением: если романтизм увидел во всех вещах Развитие вместо неподвижного Бытия, то моральную ценность приписал всякой появляющейся в качестве итога развития новизне — только Гегель.

Трудность определения романтизма и романтического, из-за которой словарь Брокгауза ограничился расплывчатым и сентиментальным мнением Белинского, вызвана еще и тем, что романтизм есть алфавит, а не сообщение. Романтический метод можно наполнить любым содержанием. Вера в то,что человек и мир суть итоги органического роста не сознающих себя единств — вполне романтическая по происхождению, хотя в ней и нет ничего от огненного, самосознающего откровения личного творчества, каким было мировоззрение настоящих романтиков. С этой верой в несознающие себя единства, бессознательно порождающие жизнь, разум, душевную жизнь — романтизм дал современности, пожалуй, самое опасное и умственно вредное оружие. Вредное и опасное потому что позволяет закрыть глаза на всякое личное начало, на причины и цели, ограничиваясь констатацией «вечного развития» как, будто бы, свойства этих бессознательных единств. Романтизм — ни много, ни мало — дал науке религию, которую она исповедует до сих пор.

Одни романтики прославляли культуру и сложность внутренней жизни. Другие тяготели к народничеству и опрощению. Почему так? Потому что с точки зрения романтической совершенно безразлично, наслаждаться ли своей душой в простоте, «дивясь божественнымъ природы красота́мъ», или в сложности, изощряя свой ум. Ударение здесь стоит именно на наслаждении, получаемом от общения со своей душой. По моему мнению, наслаждение от сложности больше. Но это вопрос вкуса.

О наслаждении собственной душой говорит уже Сенанкур в «Обермане» (1804):

«Сердцу глубоко чувствующему свойственно черпать куда большее наслаждение в самом себе, нежели в удовольствиях, доставляемых внешними причинами». 

Романтизм весь о внутреннем человеке. О внутреннем человеке и Евангелие — насквозь романтическое в определенном смысле, о чем мы будем говорить ниже.

Романтизм — образ чувства или чувствования, как бывает образ мысли. При одинаковом образе чувствования у разных романтизмов может быть разное содержание.

Романтику нужно быть в общении с природой или с собственным внутренним огнем, т. к. ключевое слово романтизма — укорененность, причастность более чему-то более глубокому и первоначальному, нежели разум с его играми. Разумеется, как сказано выше, эту укорененность можно найти и в, скажем, национальной культурной почве.

Пожалуй, Пушкин — единственный из русских современников романтического движения, который мог его прочувствовать, не только поверхностно ему подражать. И можетъ быть даже, в немъ и было больше романтизма — как откровения самородного творчества, — чем въ Баратынском и Лермонтове. Романтизм есть эротика душевной жизни; зачарованность внутреннимъ; ум созерцающий и чувствующий одновременно. Я бы сказал, что все это было в Пушкине.

ІІІ. Откровение душевной жизни

Романтики, как это ни странно звучит, открыли европейцу его душу. Каждый, проходящий путем открытия собственной души, проходит путем романтизма.

Тут я должен исправить собственное заблуждение. Я думал, что любовное внимание литературы XIX века к личности — было явлением христианским. Однако рассмотрев подробнее романтизм и его влияния, начинаю думать, что сам по себе христианский мир не был столь внимателен к личности. Эта внимательность была одним из следствий переворота, произведенного романтиками. Переворот этот, вкратце, выразился в переходе от старинной формулы: «литература назидает и воспитывает» — к формуле новой: «литература наиболее полным образом выражает личность».

Романтическое начало — лично-творческое. Внимание к внутреннему человеку — не коренная христианская черта в XIX веке, а черта романтическая, исходно, быть может — неоплатоническая (через непрямые влияния). Европейский христианин прежних веков, до XIX столетия, не так уж любил задумываться о своей внутренней жизни. Век пара оказался, волей случая, еще и веком души.

Первый вопрос романтизма — вопрос о творчестве, или по внутренней связи — о творящей душе. Романтик стоит лицом к лицу со своим внутренним откровением. Видя сияющий источник творчества в своей душе, он понимает творчество и душу религиозно.

Романтизм всегда не без мистики — приобщения к чему-то большему. Эта мистика может быть мистикой вдохновения (самый частый случай), мистикой государства и национальности.

Романтик всегда находится в присутствии своего рода Высшего Существа: собственной души. Внешнее и довольно случайное «я» уравновешивается у романтика его скрытой, загадочной внутренней половиной, знающей тайны. Романтизм есть именно общение с этой половиной.

Романтизм есть иероглиф, указывающий внутрь, причем с переменным значением. Заимствовав слово из алгоритмических языков, его можно назвать указателем на нечто, вне его находящееся. О чем он? Весь о вдохновении. Иначе говоря, романтизм есть откровение внутреннего мира. Романтическое мироощущение противоположно тому, что один писатель (Ч. Блэкки) называл externalism-ом, т. е. убежденности в том, что все дурное и все хорошее находятся вне человека, душа же его — только пустое вместилище, ожидающее наполнения. Романтик всегда обращен к своему центру. Жизнь романтика есть роман с собственной душой. 

Далее надо сказать, что романтик не воюет с мыслью и последовательностью. Романтизм не означает беспорядка и бессмыслицы. Он, однако, выбирает ту мысль и ту последовательность, которые, не подчиняясь никакой извне навязанной системе, вырастают или проистекают естественно из скрытого подземного русла. 

Эта обращенность к центру и есть то «наклонение души», по которому распознаётся романтизм. При одном и том же «наклонении» содержание ума может быть разным. «Из сокровища сердца своего» каждый выносит свое.

Романтик влюблен в свою душу и назначает ей свидания на чистом листе бумаги.. Романтизм эротичен, или нет его. Как следствие, нельзя быть романтиком, не ощущая в себе глубокой душевной жизни (но может быть романтизм напускной; таким поддельным романтиком, под влиянием своей Натальи, был Герцен). Иначе говоря, «романтическое» мироощущение обусловлено определенным психологическим складом, определенной разновидностью «творческого акта», как сказал бы Ив. Ильин. Люди, знающие только рассудочное творчество, должны видеть в «романтическом» одно фиглярство.

Романтизм чувствует тайну позади вещей. Его состояние — очарованность; для очарованности нужны чары. Простая восторженность, как, скажем, у Брэдбери в «Вине из одуванчиков», еще не дает романтики, если за воспринимаемым миром ничего не стоит. Брэдбери подделывает романтику; на самом деле он просто восторженный рационалист, для которого по ту сторону мира ничего нет.

ІѴ. Отступление о вдохновении

Личность не владеет своим творчеством; напротив, творческий дар владеет личностью. Эту своего рода «одержимость» нельзя подделать. Романтик пишет непроизвольно — хотя конечно же, непроизвольно пишет и дурак, и первое следует отличать от второго. Вторая непроизвольность — непроизвольность труда и усилий, т. е. внутреннего труда и усилий мысли. Полки́ пишущих «темно и вяло», как говорил Пушкин о Ленском — свидетельство того, что откровение самозаконного творчества дается не всем, с ним надо родиться, его надо воспитать, для большинства же доступно только подражание внешним формам, принимаемым плодами вдохновения.

Кто пишет по вдохновению — следует потоку мысли. Представление об «органическом» развитии, вырастании творчества из подпочвенной основы естественно для того, кому известно вдохновение.

Вдохновение есть «дар», который можно только принять, а источник его вне нашей власти. Однако есть чисто технические способы приблизиться к этому источнику. Демона вдохновения можно приманивать. Безупречный способ его приманить — собеседование с чистым листом бумаги. У белого листа бумаги есть способность вызывания мыслей, как бывает способность вызывать духов. Г. А. Барабтарло убедительно говорит о преимуществах писания от руки:

«Всякій настоящій писатель знаетъ, или по крайней мѣрѣ чувствуетъ, тончайшую, но ненарушимую связь между образомъ выраженія (въ его высшихъ формахъ) и правой рукой съ писчимъ инструментомъ въ трехъ пальцахъ. Первоначальна только рукопись, а никакъ не машинопись. Строго говоря, ни одинъ шедевръ ни въ прозѣ, ни тѣмъ болѣе поэтическій, не былъ и не можетъ въ принципѣ быть написанъ иначе какъ десницею. На ремингтонахъ и макинтошахъ можно сочинять или «писать» всякую всячину (не говорю тутъ о перепечатываніи перебѣленной рукописи, это дѣло обычное), что и дѣлается сплошь, но такимъ опосредованнымъ способомъ ничего нельзя создать въ высшихъ художественныхъ разрядахъ: ручная работа отличается от машинной».

Возможно, он прав, и сочетание руки и бумаги в самом деле формообразующее, не просто случайное. Пишущий своей рукой не просто «выражает мнения», но мыслит этой рукой, если так можно сказать, водит пером, пока мысль стекает по его правой руке на бумагу.

У вдохновения есть свои «фазы», ступени. Прежде мысли приходит смутное волнение, не сама мысль, а ощущение ее возможности. Еще более ранняя ступень — холодок плодотворного одиночества. Третья ступень — собственно излияние мысли на бумагу. На некоторые из этих ступеней можно взойти по желанию.

Как и любовь, вдохновение нельзя испытать по желанию. Как и любви, вдохновения можно искать.

ІѴ. Романтизм и религия

Но вернемся к описанию романтизма. Связан ли он с религией? И да, и нет.

Что душестремительно, то наверняка будет религиозно. Чем глубже мы погружаемся в себя, тем больше смысла находим, а религия есть именно вера в осмысленность жизни. Романтизм, однако, не связан непосредственно с какой бы то ни было религией.

Романтизм неотделим от веры в осмысленность жизни. Мир для романтика — обещание и пролог к чему-то совсем другому. Вера романтиков не есть собственно пантеизм («Мир = Бог»), как говорят некоторые. Это вера в то, что мир есть осмысленное целое.

Романтизм — не просто реакция против слепого рационализма, это еще и ответ глубокой и творящей души на кризис христианства. Мыслящий человек, начиная с конца XѴІІІ века, не может быть «просто христианином», не сталкиваясь с непреодолимыми противоречиями, и на пути веры и творчества  становится романтиком.

(Кстати: такой же попыткой продолжить религиозную жизнь там, где закрыты или кажутся закрытыми прежние религиозные пути, было у нас масонство, а с ним и новиковский пиетизм. О том, что пиетизм, движение умное и серьезное, чуть ли не единственное положительное движение, взятое нами с Запада, угас в России в своем зародыше — можно только пожалеть.)

Можно даже сказать, что христианство при закате своем распадалось на романтизм и социализм — два взаимоисключающих начала, одно из которых видит источник всех ценностей внутри человека, другое же — снаружи. [1]

Надо сказать, что на заре христианства его границы также соприкасались с границами романтического царства. Посколько Евангелие душестремительно, постольку оно романтично. «Царство небесное внутрь васъ есть» — старейший романтический манифест.

Романтическая составляющая христианства — не последняя из причин его успеха. Наравне с несомненным культом старости (вплоть до представления о Божестве как «Ветхомъ Деньми») в христианстве был родник молодых, юношеских представлений. Новый Завет в немалой степени есть сборник романтической поэзии. Не будь этого — не откликались бы на его призыв юноши и девы. Но это не та поэзия, на которой можно было основать Церковь.  Культ старости, иерархии, мысль о Боге как небесном Кесаре — все это более уместно для Церкви, чем светло-поэтические слова Евангелия о нежной, обретаемой и теряемой, вечно зовущей к себе душе. Церковное же христианство — религия Царства. Его мироздание упорядоченно и управляется премудрым Царем. Монархизм здесь внутренний, не от желания понравиться земной власти. (Потому и «демократическое христианство» выглядит бледно: у него нет внутренних оснований.)

У богатой, плодотворной, на тысячу лет вперед творившей греко-римской культуры была своя пора слабости и бедности, в эту пору ее и подстерегло христианство. Его приход не был случайным затмением языческого солнца; как и настоящее затмение, оно было исторически обосновано. Им древний мир расплачивался за века бесплодного рационализма, на котором  одном  невозможно основать жизнь. Пришла романтическая реакция: христианство. Конечно, по закону акции и реакции оно не просто дополнило разум — интуицией, но упразднило его, и надолго.

Ветхий Завет, «отмененный» Новым, также был рационален и материалистичен. Когда Запад впервые услышал об иудаизме, он понял его как философскую секту. Неслучайно реформация, как путь к атеизму, вдохновлялась именно Ветхим Заветом. Насколько можно судить, старая религия евреев, прежде чем попасть в Пятикнижие (не столь древнее, каким оно хотело бы казаться) испытала своего рода «очищение» в реформатском духе, ослабившее ее теплоту. Там, где были святилища Иеговы и его Ашеры, и священные рощи, и храмы малых богов — осталось учение сухое и нетерпимое.

Ѵ. Романтизм как реакция

«Реакция» на легковесном жаргоне нашего времени — синоним мракобесия. По истинному значению слова реакция есть противодействие; противодействие, которым наказывается всякая сильная, ожесточенная односторонность. Способность к реакции — признак здоровья эпохи. Наше время неспособно к реакции, оно болезненно-терпимо к любым односторонностям, говоря его же словами — «толерантно». Толерантность есть неспособность к противодействию.

Культурная и общественная жизнь — всегда чередование акции и реакции. Всякая односторонность наказывается отходом маятника на противоположную сторону. Дряблое сохранение культурой или обществом той формы, какая им была придана говорит о неспособности к реакции, т. е. потере упругости. Романтизм начала XIX столетия — распрямление ума и чувства после плоско-рационального гнета, сродни русскому «распрямлению» 1890-х и дальнейших годов после народничества и утилитаризма. Возможно, нечто подобное можно сказать и о евангельском романтизме. Религия Ветхого Завета вполне утилитарна, если не прямо материалистична: «Соблюдай уставы и будешь награжден богатством, скотом и потомством».

Романтизм — одушевление мира, обезбоженного материализмом. И чем свирепее и суше, если так можно сказать, был местный рационализм, тем последовательнее и ярче вспыхивал огонь романтизма. Самый сухой хворост был собран, конечно, усилиями немецкой Реформации…

Из того, что романтизм есть реакция на рационалистическое засилье, следует любопытный вывод. Россия не знала этого засилья прежде 1860 — 1890 годов, следовательно, и почва для настоящего, а не подражательного романтизма не была подготовлена раньше окончания этого времени. И тогда пришел «Серебряный Век». Последний русский культурный подъем, совпавший примерно с царствованием Николая ІІ, был по существу романтическим, реакцией на материалистическое засилье. На этом романтическом подъеме Россия и ушла под снег.

Романтики открыли европейцу его душу. XX век — ущерб, затмение романтизма с последующим обездушиванием человека. Разумеется, не в объективном смысле (нельзя лишить человека души по желанию «партии»), но в смысле сознательных переживаний душевной деятельности. Эта область была полностью угашена, скрыта от взгляда, и сейчас, в начале XXI века, числится несуществующей (за исключением чисто медицинских явлений). У современного человека есть «неврозы» и «психозы», но нет развитой и глубокой душевной жизни.

XX век стал веком контр-романтической реакции на Востоке (в России) и вялого разложения романтического мышления на Западе. В России произошло возвращение к морализаторско-рациональному мировоззрению XѴІІІ столетия («религия есть сознательный обман», «смысл искусства в воспитании нравственности»). На Западе было иначе. С одной стороны, фрейдизм доедал остатки с романтического стола (власть бессознательного; внутреннее, подпольное, не сознающее себя развитие). С другое — вырабатывалось адамантово-твердое, не признающее уклонений «единственно-верное мировоззрение», выступающее от имени науки. Впрочем, ранний российский «новый порядок» заимствовал на Западе или сам создал такое же мировоззрение с теми же притязаниями на истинность — по меньшей мере, в научной среде, где оно жило и воспроизводилось независимо от «единственно-верного» и «всемогущего» учения партии.

Одни и те же явления, однако, могут вызвать совершенно разную реакцию. Господство своего рода «классицизма» в советской России не пробудило себе на смену ничего подобного романтизму. Напротив. От «дело поэта — воспитывать и учить» произошел переход к «дело поэта — развлекать и развращать». По-видимому, для центростремительной романтической реакции нужна личность, а ее-то и не нашлось.

Романтизм — ответ души на механическое мировоззрение. Чтобы был этот ответ, поэт должен сознавать себя, жить душевной жизнью, вообще говоря — не быть циником. Личность пустая, способная только похихикивать и пересмеивать, для этого не годится. Для восстания в пользу души нужен опыт душевной жизни. Человек, переболевший социализмом, отучен не только от этого словоупотребления, но и от переживаний, за словом стоящих.

ѴІ. Подделки или ошибки

Романтизм знает мистику творчества и откровение творящей души. Потому-то его нельзя надеть, как перчатку: смутные ощущения творца «желающий быть» романтиком принимает за печать стиля, и сам пишет смутно («темно и вяло, что романтизмомъ мы зовемъ», как сказал Пушкин).

Романтизм для сильных. Тому, кто не чувствует внутреннего огня — остается только томление, притворство. Чувство присутствия души не подделать, если нет его. Настоящий романтик всегда ощущает это присутствие. «Романтизм» пустой души, без внутреннего огня — дает только надрыв, поиск острых ощущений…

Соблазн, главная подмена романтизма — выдать за вереницу следующих внутреннему развитию, последовательных, взаимосвязанных, не принужденных никакой искусственной «системой», но образующих систему естественную, мыслей — вереницу глупостей, произвольно измышленных «от ума». Романтическое творение, как и рациональное, логично и внутренно-непротиворечиво, но его единство иной («органической») природы, оно вырастает, а не бывает построено.

Романтизм есть в некотором смысле способность прислушиваться — и доверять шепоту. Любовь романтиков к уединенным, особенно т. н. «поэтическим» местам связана не с чем иным, как с тем, что в этих местах внутренний голос слышнее. Извращение романтизма — предпочтение кладбищ и лунных ночей всем прочим местам и временам, взятое как самоцель, в то время как они только удобные условия для внутренней жизни духа. Условие творчества у такого поэта становится содержанием. «Кладбищенский романтик» думает, будто только «элегическое» состояние души романтично, тогда как на самом деле романтично любое осознанное и глубоко пережитое состояние души. Опять-таки: романтизм есть не содержание, а метод. 

Романтизм, выцветая, превращается в «романтичность», «романтическое». В области «романтики» определение Белинского можно принять без ограничений. Так называемая «романтика», от Ал. Грина до Паустовского и до «комсомольской романтики» 1980-х гг. отличалась именно отсутствием внутреннего содержания при известной — тем более милой читателю, что она противостояла казенному советскому бездушию, — неопределенной теплоте чувства. Эта «романтика» была почти неизвестна у нас до 1918 года. Думаю, развитию ее способствовало общее бездушие, сухость и жестокость литературного (да и общекультурного) пейзажа при «новом порядке». Уже в конце 1920-х Братство Светлого Города (типично «молодежное» в советском смысле этого слова, комсомольское даже по своему составу) обращалось к адептам с такими словами: [2]

«Ты, познавший тоску подорожника, — быть на всех путях везде, — при дороге, но никогда не знать, на пути ли ты, — вот голубую звезду василька даю тебе, пусть она ведет тебя.

В голубом сиянии звезды Братства все пути слились в потоке, а в нем бесчисленное множество струй.

Поток один, но берегись противного течения, иди за голубой звездой Братства, она приведет тебя к Светлому Городу.

Ибо голубые звезды васильков цветут на золоте ржаных полей».

Это те красивости без красоты, смутная теплота при отсутствии содержания, которыми будут питаться наши романтики в комсомольском смысле вплоть до самого конца «нового порядка». Потом те же красивости и то же чувство неясной причастности чему-то большему перетекут в игры поклонников «Властелина Колец»…

Раз уж мы вспомнили об этом «чувстве причастности», надо сказать, что и в «романтике», наряду с «весенним волнением сердца», есть и тень содержания: то самое чувство приобщения к чему-то большему, загадочному, о котором сказано выше. Тут можно вспомнить Н. Рязановского, [3] который приравнял романтизм к пантеизму — ради его романтического стремления ко всему тайному и поглощающе-манящему: 

«Бог, любовь, поэзия и ночь — один и тот же всеобъемлющий органический синтез»,

«Всеединство», о слиянии с которым, по мнению Рязановского, мечтали романтики. Рязановский преувеличивает, но эта тень влечения к чему-то Большему (которым может быть собственная душа, может быть религия, может быть эротическая любовь, а может быть Родина) падает на весь романтизм.

Т. Шерудило


[1] Господством морального отношения к вещам социализм напоминает христианство, посюсторонними ценностями от него отличается. Формы его могут быть разнообразны. «Избранный народ» находят в угнетенном классе, в обиженной нации или даже, как я не раз говорил, в преследуемых людях «третьего пола». Важнее всего здесь страдательное положение «избранных». Моралистическое мировоззрение сосредотачивается на преследуемых, извращенным образом толкуя евангельское: «блаженны изгнанные за правду». «Правда» отбрасывается, как маловажное обстоятельство; основанием святости делается именно изгнанность, преследование. Социализм, в некотором роде, есть невнимательно прочитанное христианство — или же христианство, прочитанное левым поклонником Гегеля, можно сказать и так.

[2] М. Артемьевъ. Братство Свѣтлаго Города. Возрожденіе, № 2237, 18 іюля 1931.

[3] Nicholas Riasanovsky. The Emergence of Romanticism.

Просмотров: 16

Запись опубликована в рубрике Девятнадцатый век. Очерки (2022) с метками , , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.