Время сумерек 

I 

Наше время относится к христианской эпохе, как вечерние сумерки к дню. Христианство уходит за горизонт; надо судить о нем, пока оно не скрылось совсем. Мы достаточно рядом, чтобы чувствовать его теплоту и величие; мы далеки, чтобы понимать, что христианство не синоним религии, но только одно из возможных пониманий жизни и божественного. 

Некоторым нравится думать, будто эти сумерки — последние. «Войны и военные слухи» пугают, вера в скорый конец успокаивает умы. Даже больше: христианину необходим Апокалипсис. История, не имеющая огненного конца, кажется ему бессмысленной. Однако история — не отмеренный по линейке отрезок. Она больше похожа на совокупность отрезков, вписанных в круг. Отрезки — отдельные культуры; круг — общечеловеческие способности во всей их полноте. Каждая из культур развивает человеческую природу в своем направлении до доступного ей предела. Совокупность таких путей образует всеобщую историю. Все они когда-то прерываются, но концы их — события не мировой истории, а частной.  

Окончание одного из культурных путей — не конец мира. В измененных обстоятельствах останутся неизменными основные вопросы ума и души, из них же главный: почему со мной, моим народом происходят именно эти события? «Точное знание» с прохладцей отвечает: «По случайности». Это объяснение не питательно для ума и неудовлетворительно для души, а потому никогда не будет принято. Следовательно, развитие продолжится, пусть и на новой почве.  

Однако переход к новому не будет легким. Культура отличается от первобытной простоты избытком дополнительных значений, присоединенных к каждому слову (образу, действию). Этот избыток нельзя приобрести по желанию: он вырастает естественно, с ходом — не лет, но смыслов. Нельзя «создать культуру», т. к. по сути это значило бы «создать себе прошлое». Прошлое можно только выбрать, присоединиться к некоторой традиции. Отсюда культурная бесплодность революций. 

Из невозможности «создать» культуру не следует, будто новых культур не бывает. Бывают. Но «новыми» они становятся только по прошествии времени, для взгляда из будущего. Для наблюдателя-современника есть лишь поступательное накопление ценностей с прибавлением не бывшего прежде, причем доля этого «не бывшего» постепенно растет. Культурно это означает неизбежную постепенность творения нового; политически — бесплодие всякого активизма, могущего создать только идеологию, но не культуру. 

 

II 

Христианство казалось вечным, как всякий установленный революцией «новый порядок». Казалось и естественным, и безусловно подходящим для всякого человека, более того — всеобщим, пригодным для всего человечества. Сейчас мы видим то, чего не видели прежде. 

В истории борются за преобладание не только «классы и массы», но и психологические типы. Христианское мировосприятие в своей основе, его поэзия и философия — также выражают определенный тип. В слова: «Anima naturaliter Christiana est» можно внести поправку: некоторые души. Христианство соответствует определенному душевному складу, но его нельзя надеть, как платье, на всякую душу. Как многие другие вещи, оно не для всех, а для некоторых.  

Какой это склад — можно догадаться, глядя на великую, тонко-психологическую, глубоко христианскую в своей душевной зоркости литературу XIX века. Христианство психологично потому, что это религия отступления в себя. Личность заколачивает окна и двери, и в тихой горнице ищет знаки присутствия души — с той же страстью, с какой современность ищет признаки внеземной жизни, но с бо́льшим успехом.  

Психологичность — награда уму, который отказался от любопытства по отношению к миру. Сосредотачивая внимание на узкой полосе душевной жизни, связанной с ощущениями вины или страха (т. е. области детских переживаний по преимуществу), христианство делается чутко до ясновидения. 

Розанов говорит: «От сладости слов Иисусовых прогорк мир». Это красивое описание, но не объяснение. Объяснение — в том, что Евангелие обращается к ребенку в человеке, пробуждает дитя и принуждает к молчанию взрослого. Потому так притягательны его тихие речи. В Евангелии не случайно постоянно повторяются слова: «умаление», «дитя», «малые сии». Это не образы, а прямое и откровенное описание психической практики. 

 

III 

Сильнейшей стороной уходящей эпохи, основой всей постройки была вера в единую истину. Сперва это представление вошло в философию, затем проложило себе путь в религию [1]. Неудивительно: наши религиозные представления диктуются мировоззрением. «Философия жизни», определенное понимание вещей — предшествует религии и определяет если не просьбы, с которыми мы идем к богам, то область возможного и невозможного для наших прошений. Что еще более важно: оно определяет то, что мы получаем по этим молитвам (т. к. «по вере вашей дается вам»).  

[1] Что же касается монотеизма в строгом смысле этого слова, то он является философской концепцией, разработанной греческими философами классической эпохи. Его усвоение традиционной религией происходило посредством осмысления младших божеств пантеона как особой категории существ — «ангелов», природа которых не божественна (ранее младшие божества назывались «ангелами» лишь в силу исполнения ими обязанностей посланцев или вестников старшего бога). Христианство пережило такое осмысление уже на раннем этапе, в силу своего распространения в греческой среде. В иудаизм же оно стало проникать лишь с VIII в. н. э. через арамейско-арабское христианско-исламское посредничество. По этой причине, вопреки общепринятому мнению, иудаизм стал монотеистическим не первым, а последним из «мировых религий». — C. Петров. Вот б-ги твои, Израиль. Языческая религия евреев. 

Итак, вначале была уверенность в единой, обязательной для всех истине. Вера в единую истину связалась с идеей единственного Бога. Стали возможны вопросы «по Достоевскому»: «Если нет Бога, то всё дозволено»; «если нет Бога, то какой же я, к черту, капитан»? Может показаться странным, но Достоевский вписан (или возможность его вписана) в монотеизм изначально. Если истина одна, то других нет вовсе. Его вопросы не атеизмом продиктованы, а чувством отчаяния человека, который понял, что от материка Единой Истины отчалить можно только в никуда, в пустоту.  

Истинное «единство» мысли, веры и чувства было бы губительно (что показал опыт XX века). В действительности, единство христианского мира было далеко от совершенства. Зачатки местных, национальных пониманий божественного вспыхивали тут и там под именем «ересей». Целые народы или семьи народов уходили от вселенской веры к «домашней» религии. Не слабость была виновата в расколах, но требования жизни. 

Народ, желающий самобытного развития, собственных потерь, но и собственных приобретений, может и должен понимать божественное по-своему. Все великое в культуре национально, и создается в меру особности этого понимания. Нельзя одновременно развивать все способности человеческой природы. То, какие стороны будут развиты в этом народе, этой культуре, определяется их религией. Здесь действует закон обратной связи: люди получают по своим молитвам, а просят о том, чему, по их вере, благоволит божество. 

О Достоевском говорят: националист и узко-православен. «Почему „русские“, а не человечество; почему „православие“, а не христианство?» — спрашивает у него Шестов. Это неправильная точка отсчета. Когда Достоевский говорит, что «Бог есть соборная душа народа», он глубоко религиозен, только религиозность это не христианская, а старшая — «языческая». Здесь нужно прояснить смысл слова. Язычеством в христианском мире называют нечто «отсталое», «доморощенное», «низкое» по сравнению с идеалом вселенской церкви.  

Однако разграничительная линия не здесь. Качественные оценки (в зависимости от приближения к единственно-разрешенной истине) в культуре неуместны. Язычество противоположно христианству не в области нравственности, а в пространстве: как местное, национальное, особое понимание истины. Христианство же предлагает одну истину для всех. Единство без принуждения не достигается. Когда Данилевский говорит, что западная цивилизация насильственна по своей сути, он не договаривает: насилие предполагается самой мыслью о единственно-исключительной истине. 

Последствия применения этой единой истины вначале были величественны, потом ужасны. Христианство вошло в мир, полный скрытого смысла, а оставляет его обессмысленным, потому что весь капитал вложило в идею Единого Бога, единой истины, которых надо проповедать до края земли и отвержение которых значит и отвержение всякого разума в мироздании.  

То же самое можно высказать более приземленно. Европейско-христианская цивилизация распространила свое понимание жизни по всей земле. Это понимание состарилось и ветшает. У Европы больше нет ни духовной власти, ни материальных сил, чтобы его защитить — а миру-то нужно жить дальше, пусть и без Европы и ее истин. 

 

IV 

Итак, изначальная особенность христианства, источник его основной силы: вера в то, что об одном предмете существует не более одной истины. Принцип мощный, всеразрушающий. «Последняя истина» ревнива, нетерпима. Уходя, она оставляет по себе чистый лист. Нигилизм — естественная ступень в ее развитии. Отсюда бесплодность нынешнего мира. 

Откуда уходит христианство, там устанавливается «мерзость запустения». Ничто сильное, самодостаточное, способное к независимому существованию не приходит на его место; все послехристианские силы живут исключительно отрицанием тех или других частей христианского наследства.  

В жизни ума и чувства сегодня господствует реакция против христианства. Или чистый нигилизм, смертопоклонство: «ничего нет, кроме видимой глазу материи и отмечаемой приборами силы, и всё бессмысленно»; или наскоро перекованные из христианских запретов противоценности (например, отход от христианского гнушения плотью — понятый как соблазнение масс оптом и в розницу). 

Нигилизму противостоят незаконные дети уходящей веры: идеология и «единственно-верные мировоззрения» разных сортов. В них проявляется желание сопричастности к единой истине, к группе «правильно верующих». Тотальность христианского мировоззрения унаследована «точным знанием», здесь снова «едино стадо и единъ пастырь». Атеистически-религиозное, непримиримое, властное «научное мировоззрение» есть, по существу, последняя христианская ересь. 

Чем это знание «точнее» (ближе к мировым основам), тем более оно недоказуемо; чем более недоказуемо, тем более требовательно. Ему свойственны хорошо знакомые нам по прошедшей эпохе догматичность, жажда власти над духом, вера в одну и только одну истину (за редкими блестящими исключениями).  

Формы мысли вообще долговечнее, чем ее содержание. Воинствующее безбожие (а под маской «точного знания» скрывается именно оно) сохранило все формы христианского мышления, вывернув содержание наизнанку. 

Это естественный ход вещей. Отвергая прошлое, реакция не строит собственной лестницы ценностей; она только меняет знаки у ценностей уже существующих. Формы любой реакции предопределены формами явления, которое она отрицает. Способность к самостоятельному формообразованию ей не дана. Это нельзя забывать, глядя на антихристианское движение наших дней. Эпоха-наследница безобразна в меру односторонности эпохи-предшественницы.  

Послехристианский мир не просто «искажен». Он кривится, поводит плечами, желая выправить прежние искажения, но необходимой полноты развития, зрелости для придания себе новой выправки не имеет. От той же неспособности к формообразованию страдает и освобожденная от большевизма Россия, при всем различии явлений. 

Революция, разрыв со старым миром всегда создают пустоту на месте прежних смыслов. Желание заполнить это пустое место создает «идеологию». Дать человеку чувство причастности к чему-то большему, чем он сам; дать ему чувство праведности (потребность христианских народов, неутолимая после ухода христианства); дать ему смысл поступков более высокий, чем простая целесообразность…  

Можно считать правилом: утратив христианство, народы принимаются за построение утопии, т. е. принудительно упорядочивающего мысли и мнения общества, связанного одной идеей, своего рода (прошу прощения за варварское слово) идеократии. Первыми по этому пути прошли русские и немцы; англосаксы в свое время, в силу особенностей развития, не заметили конца христианства и ступили на путь строительства идейно-обусловленной утопии только сейчас. Идеология, «единственно-верное учение», несогласные с которым принуждаются к молчанию, есть главный признак такого общества. «Моя ценность определяется тем, сколько человек я заставил замолчать», так думали бы строители очередного Прекрасного Нового Мира (социалистического, национал-социалистического, либерального), если бы имели привычку думать. 

Другая пережившая свой век форма мысли — вера в скорый «конец света», по грехам человеческим или без всякой причины (здесь современная мысль двоится; одна «школа» утверждает, что нас покарает планета Земля за причиненные ей страдания; другой нравится верить в камень с небес, или смертоносное поветрие, или истребительную войну). Я говорю: «вера», потому что убеждение в скором и непременном конце совершенно иррационально, не вытекает ни из каких данных науки. Это вопрос оценок, а не знания фактов.  

Здесь мы возвращаемся к тому, с чего начали этот разговор. Вера в конец света, в особенности — скорый, парадоксальным образом успокаивает человека, придает смысл истории и собственной его жизни, а заодно и освобождает от беспокойства, ведь худшее вот-вот случится. У того, кто собирается жить, беспокойства гораздо больше… 

Так современный человек (сколько бы ни утверждал обратное) не может освободиться от ценностей предыдущей эпохи. Он или отрицает христианство, ставя на место каждой прежней ценности — противоположную, или держится за основные формы, идеи, отказавшись от их сердцевины: от веры в божественное и жизнь вечную.  Следующие идеи оказались жизнеспособнее, чем христианство, и до сих пор мерцают в наступившей умственной темноте: личная праведность (причастность высшей истине в деле и мысли); конец света, понимаемый не как угасание, но как насильственное окончание истории, последний суд; единственно-верное учение, требующее искоренения ересей. И основа основ: вера в единственную возможную истину об одном предмете. 

Человек, не верующий в скорый и неизбежный конец мирового порядка, находится в выгодном положении, но лишь отчасти. Понимание того, что занавес не опустится окончательно, не освобождает от опасений за ближайшее будущее. Можно только предполагать (а иногда пытаться предсказывать), какими путями пойдет мысль, уйдя из привычного русла. Едва ли она так и останется на мелководье. Одно точно: восстановления старого не будет. Мы можем положить старые камни в основание здания новой культуры, но что разрушено, то уже не выстроить. Это признание развязывает нам руки и освобождает от ненужных мечтаний.

Просмотров: 3

Запись опубликована в рубрике Мои книги. Очерки (2018) с метками , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.