Бор. Зайцев. Тютчев. Жизнь и судьба. К 75-лѣтію кончины

Отъ редактора. — Дается въ орфографіи послѣвоеннаго «Возрожденія».


…«Как звѣзды ясныя в ночи». Это стихи Тютчева. Да, звѣзды. «Любуйся ими — и молчи». Но стихи рождены жизнью. Тютчевскіе стихи и особенно изошли из его жизни и судьбы. Может быть, сама жизнь эта есть нѣкое художественное произведеніе?

Ея начало озарено почти волшебно: роскошный дом имѣнія Овстуг (Брянскаго уѣзда, Орловской губерніи). Изящный, ласковый мальчик, очень одаренный, баловень матери. В домѣ смѣсь духа православнаго с французскими вліяніями. — Так и всегда было в барствѣ русском. Говорили в семьѣ по-французски, а у себя в комнатѣ Екатерина Львовна, мать поэта (урожденная графиня Толстая), читала церковно-славянскіе часословы, молитвенники, псалтыри.

«Юный принц» возрастал привольно. Учился, но нельзя сказать, чтобы умучивался трудом — навсегда осталось широкое, вольготное отношеніе к работѣ.

Если уж говорить о дарах судьбы, удачах ранняго его дѣтства, то это будут двѣ фигуры, по крови ему не родственныя, но принявшія на свои руки его младенчество, юность: дядька и учитель. Хлопов и Раич.

Нѣкогда крѣпостной Татищева, а затѣм отпущенный, Николай Афанасьевич Хлопов поступил на службу к отцу поэта. Был грамотный, богомольный, разсудительный человѣк. Пользовался полным довѣріем и уваженіем хозяев. Мальчику исполнилось четыре года, когда попал он в руки Николая Афанасьича — и долго продолжалась дружба, очень нѣжная, между барченком — позже дипломатом, поэтом — и полу-рабом. За нѣсколько лѣт до смерти с волненіем вспоминает Тютчев, в письмѣ к брату, о дѣтски-восторженной привязанности своей к Николаю Афанасьевичу.

Явное дѣло: всѣ позднія его «бѣдныя селенья», «смиренная нагота» Россіи были даны уже с дѣтства, почти с колыбели в обликѣ этом. Николай Афанасьевич Хлопов есть просто сама народная и православная Россія, приблизившаяся к ребенку и дохнувшая на него всей кротостію и простотой своей.

Семен Егорович Раич тоже была Россія, но Россія высоко просвѣщенная. Не в себѣ лишь замкнутая, а в даровитости своей вбирающая весь мір — поэзіи и культуры. Учитель не из обычных. Брат митрополита Филарета Кіевскаго, ученый, отчасти и сам поэт. Человѣк возвышенной настроенности, безкорыстный, склонный к энтузіазму. Рим, Италія, вот что влекло его. Переводил Виргилія, Тассо, Аріосто. Чрез него Тютчев с отрочества полюбил горизонты болѣе далекіе, чѣм Овстуг, Брянск и Орел. Раич сдѣлал из него отличнаго латиниста — и уж вот четырнадцати лѣт, за перевод в стихах из Горація, он становится членом Общества Любителей Россійской Словесности в Москвѣ. Какой успѣх! Какой тріумф дома, у себя — первый и, кажется, послѣдній в литературной жизни Тютчева.

В тѣ времена счет годов шел быстрѣе: пятнадцатилѣтній мальчик, с блестящими, правда, способностями, готовился ко вступленію в Университет (Московскій). И вот первая встрѣча, тоже отчасти волшебная, с настоящим, уже знаменитым поэтом: отец повел его в Кремль, представлять Жуковскому.

«Малый двор», двор Великаго Князя Николая Павловича находился тогда (в 1818 г.) в Москвѣ. Жуковскій при нем также. Тютчевы попали в Кремль как раз в минуту, когда у В. Кн. Александры Федоровны родился сын, будущій Император Александр II. Палили пушки, гудѣли колокола. Жуковскій с бокалом шампанскаго, как близкій к царской семьѣ человѣк, иэ окна Чудова монастыря поздравлял народ. На молоденькаго поэта это произвело такое впечатлѣніе, что чреэ пятьдесят пять лѣт, полу в параличѣ, пытался он вспомнить в стихах это раннее утро, «смиренную» келію «незабвеннаго Жуковскаго» в Чудовом монастырѣ, гул колоколов и салюты.

А тогда все еще было для него впереди: отлично учился, мог как равный разсуждать о литературѣ с Мерзляковым, выѣзжая в свѣт и уже начиная безконечную, сложную и драматическую исторію своего сердца, своих влюбленностей.

В 1821 году Университет окончен, в февралѣ 22-го он уже в Петербургѣ, служит в Коллегіи Иностранных Дѣл, а в іюнѣ граф Остерман-Толстой, родственник матери, увозит его в своей каретѣ заграницу. Устраивает сверхштатным чиновником нашей миссіи в Мюнхенѣ. В той-же каретѣ, на козлах, уѣзжал с молодым барином домашній лар Тютчевых, Николай Афанасьевич Хлопов: Россія шла за поэтом на запад.

И пришла прочно, вселилась в нѣмецкой квартирѣ Тютчева в Мюнхенѣ. Пока служил он в миссіи, писал незрѣлые еще стихи и занимался романами, Николай Афанасьевич вел хозяйство, был сам и поваром, и опекуном. Готовил русскія блюда, удивляя иностранных гостей, для себя устроил особый московско-православный угол с иконами и лампадками — с ним явился в Мюнхенѣ тот русскій язык, котораго, кромѣ как у Хлопова, ни у кого там не было — біограф может дивиться, как это удалось Тютчеву так сохранить свою русскость и язык: но у Пушкина была няня, у Тютчева дядька.

Николай Афанасьевич переписывался из Мюнхена с Екатериной Львовной — разсказывая ей о сынѣ, который писал домой лѣниво, рѣдко. К сожалѣнію, письма Хлопова не сохранились. Только об одной осталась семейная память: оно касается юной графини Амаліи Максимилліановны Лерхснфельд. («Я помню время золотое…»). Дядька сердито докладывал, что «Федор Иваныч изволили обмѣняться с ней часовыми цѣпочками и вмѣсто своей золотой получили в обмѣн только шелковую».

Он прожил с поэтом до самой его женитьбы, в 1826 году, а потом уѣхал в Россію и через нѣсколько лѣт умер, в домѣ Тютчевых-же. Воспитаннику завѣщал замѣчательную Феодоровскую Икону Божіей Матери — все придумал сам: по четырем углам иконы изображенія святых, чьи дни знаменательны в жизни Тютчева. Напримѣр, в верхней углу Апостол Варѳоломей и надпись
— день отъѣзда в Баварію (11 іюня 1822, день св. Варѳоломея). На Преподобнаго Макарія выладает какая-то таинственная исторія в Мюнхенѣ. Николай Афанасьевич надписал : «Генваря 19-го, 1825 года Федор Иваныч должен помнить, что случилось в Минхинѣ от его нескромности и какая грозила опасность». Но в слѣдующем углу св. Евфимій Великій с изъясненіем: «20 Генваря, т. е. на другой-же день, все кончилось благополучно». А всему образу «Празднество Февраля 5-го; в сей день мы с Федором Ивановичей пріѣхали в Петербург, гдѣ он вступил в службу».

И еще одна надпись, тоже на задней сторонѣ иконы, посрединѣ: «В память моей искренней любви и усердія к моему другу Федору Ивановичу Тютчеву».

Икона священно хранилась у поэта, в кабинетѣ его, до самой кончины. «Моему другу, Федору Ивановичу Тютчеву»…


Роман с Амаліей Лерхенфельд, от котораго в литературѣ осталась драгоцѣнность, в жизни Тютчева крупно не отозвался, ни Амалію Максимиліановну (которой было шестнадцать лѣт), ни его самого не сломил. Все это было очень юно и невинно. Ничего рѣшительнаго не случилось, все само собою растаяло и испарилось, добрыя-же отношенія остались навсегда. Амалія Максимиліановна вышла замуж, сначала за барона Крюднера, потом за графа Адлерберга. Жила в Россіи, всегда Тютчеву была союзною державой. Это она привезла стихи его в Петербург в 36 году, она-же хлопотала за него позже пред правительством — через Бенкендорфа. А совсѣм поздно, за три года до своей кончины, встрѣтив ее в Карлсбадѣ уже немолодой женщиной, Тютчев написал ей нѣжные, не столь прославленные, как ранніе, все-же хорошіе стихи. («…И то-же в вас очарованье, и та-ж в душѣ моей любовь»).

B 1826 году он женился в Мюнхенѣ на г-жѣ Петерсон, урожденной графинѣ Ботмер, «представительницѣ старѣйшей баварской аристократіи». Это уже судьба — двѣнадцать лѣтъ жизни вмѣстѣ, три дочери, радость и горе, драмы и ревность (ревновали всегда Тютчева, его, а не он — участь в этом иная, чѣм Пушкина). Как и Амалія Максимиліановна, Эмилія Элеонора была красавица, видимо, и вообще очаровательная женщина, пылкаго характера и силыіых чувств. Его-же, кромѣ нея, привлекали и другія. Он вообще, по природѣ своей, не мог быть вѣрен — в разных обликах являлось ему «вѣчно-женственное» и прельщало. Привело-же это в мюнхенской жизни к тому, что однажды Эмилія Элеонора пыталась на улицѣ заколоться кинжалом. (Он сам признавался, что любит она его так, как «ни один человѣк не был любим другим»). Удивительна и в самом Тютчевѣ сила чувства и переживанія, несмотря на разсѣянный, как бы вѣерообразный эрос: когда в 1838 году Эмилія-Элеонора умерла, он посѣдѣл в одну ночь от потрясенія. Но в это-же время любил и другую, будущую свою вторую жену, тоже любовью трудной и драматической.

Эта другая была тоже германскаго происхожденія, тоже аристократка, тоже вдова и тоже на четыре года старше его — баронесса Эрнестина Феодоровна Дёрнберг-Пфеффель.

В 1837 г. Тютчев получил повышеніе по службѣ — его назначили в Турин, старшим секретарем посольства нашего при Сардинском дворѣ. Жена, Эмилія-Элеонора, уѣзжала в Россію, он оставался один. Весной 1838 года она возвращалась из Петербурга на том самом «Николаѣ І-м», на котором плыл юный Тургенев. Близ Любека на пароходѣ начался ночью пожар, недалеко от берега он и затонул. Эмилія Тютчева с тремя дѣтьми мужественно вела себя на палубѣ, успокаивала дѣтей, стоя у трапа, гдѣ внизу, сбоку бушевало пламя — они дожидались очереди спуститься в лодку. В этом показала себя много выше Тургенева. Но была уже здоровьем надломлена, возвращалась домой на новыя тягости с мужем, потрясеніе нервное на морѣ все-таки было большое — это ее и скосило. Тою-же осенью Жуковскій, тогда сопровождавшій наслѣдника, встрѣтился в Комо с Тютчевым (позже — и на генуэзской Ривьерѣ, в Кіавари). Отозвался о нем так: «необыкновенно геніальный и весьма добродушный человѣк, мнѣ по сердцу» — их пути всегда сходились, — но был удивлен, что вот так убивается он по умершей, «а говорят, любит другую». Не только «говорят», но на Эрнестинѣ Федоровнѣ Дёрнберг Тютчев довольно скоро и женился. По службѣ это обошлось ему дорого.

Он тогда жил в Туринѣ. Вѣнчаться приходилось в Швейцаріи. Посланник отсутствовал, по лѣтнему времени дѣл никаких, с браком по опредѣленной причинѣ надо спѣшить — Тютчев поступил рѣшительно: не дожидаясь отпуска запер посольство и самовольно уѣхал в Швецарію.

Обвѣнчался благополучно и вовремя. Но службы лишился. Его просто уволили.

Не надо думать, что его мюнхенская жизнь только и заключалась в дѣлах любви. Этот блестящій, высокообразованный молодой человѣк, по портрету нѣчто вродѣ юнаго Гёте, в тогдашняго покроя сюртукѣ, высоких воротничках и галстукѣ, с огромным лбом, прекрасными глазами и правильно вьющимися кудрями много сил отдавал и другому: литературѣ, философіи. Общеніе его — с людьми высокой марки. Шеллинг считал его «достойным собесѣдником» (…«ein sehr ausgezeichneteir Mensch, ein sehr unterrichteter Mensch, mit dem man sich immer gerne unterhält» ) — Шеллинг был тогда профессором Мюнхенскаго Университета и Тютчев, хорошо освѣдомленный в германской философіи, не только с ним бесѣдовал, но и спорил — обладая, очевидно, равносильный вооруженіем — нападал в особенности по православной линіи.

В поэзіи Гёте и Шиллер были близки ему, лично сошелся он с Гейне — по сближающей чертѣ романтизма. И не только встрѣчался, но и переводил из него — первые переводы Гейне на русскій принадлежат Тютчеву. (Тютчев болѣе зрѣлый и Гейне поздній мало, конечно, совмѣстимы, но в мюнхенскія времена это не удивляет.)

Главное-же, начинал писать сам, и как слѣдует. В началѣ двадцатых годов это еще «юношеское», но среди другого прекрасный перевод шиллеровской «Пѣсни радости» — через шестьдесят лѣт знаменитый гимн этот в тютчевском одѣяніи переселится в «Братьев Карамазовых». Есть и из Гейне, но Лермонтов сосною своей затмил тютчевскій кедр.

Рожденіе Тютчева — великаго лирика — 1828-30 гг.: «Видѣніе», «Сон на морѣ» и другія вещи. Теперь явился в литературѣ нашей уже не ученик Раича, хотя бы и член Общества Любителей Словесности, а ни на кого, ни на что непохожій истинный и огромный поэт — в прозрѣніях природы, космоса, сердца, как и в напѣвах стиха далеко опередившій свое время.

Загадочна его художественная судьба.

«Молчи, скрывайся и таи
«И чувства, и мечты свои…»

Вот заповѣдь, от которой не отступил он ни на шаг. Так скрывать, так таить все свое самое драгоцѣнное уж не знаю кто мог бы. Всматриваясь в его жизнь поражаешься: но как-же сам он относился к своему дѣлу? Да, писал, в великой непосредственности, почти сомнамбулической, всегда в дыханіи поэзіи, волшебно преображая чувства, мысли… Что тут высокое творчество, сомнѣній нѣт. Но почему такая уж предѣльная от всѣх замкнутость? Себѣ и Богу? Художнику это чувство знакомо: Ты, Всевышній, судья мой. В Твоей вѣчности слабый мой голос, малаго Твоего созданія, войдет, может быть, нѣкоей искрой в нетлѣнный мір и сохранится, хотя я и писал это для себя. Это понятно. Но не все в зтом. Художник вѣдь человѣк. Он живет среди братьев своих, и другой своей стороной, обращенной к людям, стремится внѣдрить в них созданіе свое. Кто из писателей не желает распространенія своего слова? Сколько драм из-за трудности дойти до читателя! Не одно тут тщеславіе: всякій, кто отдал жизнь литературѣ, считает свое дѣло важным, а, значит, ждущим отвѣтнаго воспріятія.

Поэт тютчевскаго размѣра неужто не сознавал, что его дѣло, хоть тихо и уединенно, но огромнѣйшей важности? Слѣдя за днями его, получаешь впечатлѣніе: дипломат, философ, даже политик, утонченно трепетный человѣк, отзывающійся и на мір, на природу, на женское обаяніе, блестящій острословный собесѣдник… — и между прочим пишет стихи.. Так, будто бы для забавы, и значенія им не придает. Гдѣ Пушкин, гдѣ профессія, труд невидимый, но упорный?

Вот возвращается он домой, в дождливый вечер, весь промокшій. Дочь снимает с него пальто. Он говорит небрежно: «J’ai fait quelques rimes» — и читает их. Она эаписывает. Это знаменитыя «Слезы людскія, о слезы людскія…» Бог знает, не записала бы Анна Феодоровна, может, они бы и не сохранились?

До 1836 года никто почти и понятія не имѣл, что вот есть такой поэт Тютчев. Мелочи появлялись в малоизвѣстных альманахах («Уранія», «Галатея») и журналах (вродѣ «Молвы»). Камергер Федор Иванович Тютчев пописывал стишки. Но для службы это не важно, для жизни тоже. Надо было, чтоб сослуживец, князь Иван Гагарин заинтересовался писаніем его. Амалія Максимиліановна отвезла стихи его в Петербург — через Жуковскаго и Вяземскаго они попали к Пушкину, издававшему тогда «Современник». Он напечатал их в своем журналѣ. Подпись; Ѳ. Т. — «Стихотворенія, присланныя из Германіи».

Для чего давать свое полное имя? Пустъ будет какой-то Ѳ. Т. «из Германіи». Так продолжалось и дальше. Автор никакого вниманія не обращал на свое дѣтище. Оно жило подпольно, само по себѣ, и до времени мало извѣстно. Кое-кто его цѣнил. Но за годы — ни одного печатнаго отзыва. Дальше идет и совсѣм странное: с 1840 по 1854 г. г., за четырнадцать лѣт, ни одного стиха вовсе в печати нѣт. А писал он теперь как раз больше всего и едва ли не лучше всего. J’ai fait quelques rimes…» — завернется в плащ, как полумѣсяц таинственный гдѣ-то за облаками — с него довольно. Как тайный, блѣдный мѣсяц… Даже не скажешь, Богу-ли предложены его стихи, или он их стихійно-волшебно поет и ни о чем не думает — сейчас же забывает.

В 1850 году добрался до него Некрасов. Написал статью в «Современникѣ»: «Русскіе второстепенные поэты» — среди них Тютчев. (В извѣстной статьѣ Гоголя из «Переписки с друзьями» он рядом с Туманским и Плетневым. Знаменитыми считались тогда Пушкин, Жуковскій, Лермонтов, Крылов и Кольцов.) Некрасов Тютчева очень хвалит. Но и объясняет: «поэтическая дѣятельность г. Ѳ. Т. продолжалась только пять лѣт» (Стихи печатались в «Современникѣ» с 1836 по 1840 г.). «Не можем сказать навѣрное, печатал-ли он или нѣт гдѣ нибудь свои стихотворенія прежде». Но кто же он сам? Некрасов старается убѣдить, что все-таки русскій, хотя стихи присланы из Германіи. Гдѣ живет? Жив-ли еще? Пожалуй что и умер — «с тѣх пор это имя вовсе исчезло из русской литературы. Неизвѣстно навѣрное, обратило ли оно на себя вниманіе публики в то время, как появилось в печати; но положительно можно сказать, что ни один журнал не обратил на него ни малѣйшаго вниманія».

Так Некрасов писал в Петербургѣ, гдѣ в это самое время жил Тютчев, жил открыто, блистал в салонах, при всем том «добродушіи», о котором говорит Жуковскій, был болѣе всего извѣстен остроуміем и острословіем, далеко не так добродушным. Это дневная сторона его. А ночная, подземная: quelques rimes, тайных, никому почти невѣдомых, прокладывавших путь к безсмертію. Но не через академіи. Нынѣ без Общества Любителей Словесности!

Для Некрасова же, его почитателя и хвалителя, Тютчева просто нѣт. Он растаял, куда-то исчез, испарился.


Испариться Тютчев не мог никуда. Послѣ исторіи с самовольной отлучкою из Турина нѣкоторое время не служил, а потом и это наладилось. Лѣтом 44-го года, с Эрнестиною Федоровной и дѣтьми навсегда возвратился в Россію, поселился в Петербургѣ. С него сняли опалу, вернули «служебныя права и почетныя званія». Назначен был состоять при государственном канцлерѣ «по особым порученіям».

И вот этот европеец блестящій, дипломат, causeur, политик (как раз появилась его статья о Россіи и Германіи, очень замѣченная)… — и поэт! — становится вновь «русским». Каждый год ѣздит в Москву, на лѣто в родной Овстуг. Тут в нем двойное: и чувство к Россіи, великое, мистическое. И всегдашняя начитанность западом — от него не отойдешь. С одного конца он славянофил. Хомяков, Аксаков считают его своим. Но представить себѣ Тютчева в мурмолкѣ или боярском костюмѣ… Европа сидѣла в нем так же прочно, как Николай Афанасьевич Хлопов.

Петербург даже нравился ему, но Петербург именно и был для него Европа, все то же общество русско-международное, «свѣт», дипломаты, министры, дамы, все тот же французскій язык. Да и там сѣвер казался ему иногда «безобразным сновидѣньем». И оттуда влек его юг, солнце, Италія.

Что же говорить о деревнѣ! Сколь ни дворец в Овстугѣ, но вокруг первобытность. Он мог выйти в поле, в теплый лѣтній вечер, неубранные еще крестцы ржей, горькій запах полыни по межам, смиренный воз с навитыми снопами, мужик ведет лошадь степенно, воз поскрипывает и поле таким кажется златисто-безмѣрным, и другіе возы, бабы, дѣвки там гдѣ-то вдали двигаются беззвучно — все это очаровательно, в глубоко-мистическом духѣ свое и пронзающее… — Но жизнь как на необитаемом островѣ. Поля, лѣса, небо, смиренные люди полу-рабы, кто из них может прочесть двѣ строки напечатаннаго? Гдѣ Шеллинг, Гейне, салоны, дамы? Гдѣ связь с центрами и политики и культуры? Без этого трудно ему было жить. Брянская глушь обладала своей прелестью, но долго выдержать в русской деревнѣ, куда и газеты не доходили, он не мог.

По одному стихотворенію 1849 года можно подумать, что и вообще к Россіи он относился прохладно.

«Итак, опять увидѣлся я с вами,
«Мѣста немилыя, хоть и родныя…»

Оно кончается совсѣм печально:

«Ах, нѣт, не здѣсь, не этот край безлюдный
«Был для души моей родимый краем —
«Не здѣсь расцвѣл, не здѣсь был величаем
«Великій праздник молодости чудной —
«Ах, и не в эту землю я сложил —
«Все, чѣм я жил и чѣм я дорожил!»

Но вот как раз и тишина, нѣкое убожество, безотвѣтность родины и народа — это волновало и умиляло несмотря на великолѣпный запад. В поколыхиваніи коляски, ѣдет ли он гдѣ-нибудь около Рославля или под Овстугом — там-то вот и возникает другое, всегда жившее в нем, «другѣ» Николая Аѳанасьевича Хлопова, жившее подспудно и неистребимо: и природа русская, и особая красота смиренной христіанской души, души народа тогдашняго —

«Эти бѣдныя селенья
«Эта скудная природа
«Край родной долготерпѣнья,
«Край ты русскаго народа!»


Как поэт к этому времени Тютчев созрѣл вполнѣ — тайныя прозрѣнія в природѣ, чувство хаоса и трагедіи міра, призрачности блистательнаго дневного бытія, предчувствіе бурь общественных, очарованіе и мучительность любви — все это выразилось уже в главных своих частях (эросу, впрочем, предстояли еще завершительные, пронзающіе звуки). Но твореніе было разбросано или по старым журналам, или по рукописным альбомам, просто в рукописях — находилось вообще в безпорядкѣ полнѣйшем.

Тютчеву пятьдесят лѣт, с фотографіи мурановскаго музея глядит важный и строгій. Облик поэта-философа, с чуть германским оттѣнком, и у него ни одной книжки! Случай в литературѣ безпримѣрный.

С 48-года он служит старшим цензором в Министерствѣ Иностранных Дѣл, у него три дочери от перваго брака, дѣти от второго — огромная семья, сложныя и трудныя отношенія с женой, сильный интерес к политикѣ и полное равнодушіе к судьбѣ писаній своих. Как ранѣе Гагарин занялся ими, так теперь Тургенев выпустил книжку его стихотвореній — в 1854 году. Труд собиранія, а отчасти и редактированія выпал Тургеневу. Тютчев ничего не дѣлал. Будто и не его стихи. Тургенев подправил кое-что, может быть, с согласія автора, а часть, вѣроятно, самовольно. Во всяком случаѣ, Тютчев своею небрежностью задал задачу теперешним литературовѣдам: что тютчевское, что Тургенев подчистил.

Как бы то ни было, книжка вышла. Она окончательно привлекла к Тютчеву знаменитѣйших людей времени. Лев Толстой говорил, что без Тютчева нельзя жить и «для себя» ставил его «выше Пушкина». Достоевскій, Тургенев, из меньшей братіи Фет, Некрасов, Полонскій, Аксаковы, Аполлон Григорьев — всѣ стихами его восхищались. Но именно только элита. И художники. Критики все проморгали. Среди читателей его просто не знали — и так вплоть до Владиміра Соловьева, в девяностых годах вновь и окончательно открывшаго и прославившаго его — главным образом как поэта философскаго и мистическаго прозрѣнія. (Сторону эроса Соловьев в нем обошел.) Русскіе символисты приняли и передали славу его в ХХ-й вѣк, как провозвѣстника символизма.

Но в его собственной судьбѣ в началѣ пятидесятых годов, как и в звукѣ писаній его, связанных с любовью, не все было закончено. Даже, пожалуй, сильнѣйшее и наступало.

В Смольном Институтѣ учились двѣ дочери Тютчева (от перваго брака) Дарья и Екатерина. Тютчев бывал там. У инспектрисы Института, Анны Дмитріевны Денисьевой, он познакомился с ея племянницей и воспитанницей Еленой Александровной — дѣвушкой двадцати четырех лѣт.

До сих пор в спискѣ тютчевских странствій сердечных имена иностранок: Амалія, Эмилія-Элеонора, Эрнестина — теперь появляется русская Елена. С ней входит и иной мір.

Раньше были великолѣпныя графини в брилліантах декольтэ, с гладкими буклями над ушами. Елена Александровна Денисьева, хоть и дворянка, но из мелких, отец ея служил даже в провинціи исправником. Достаточно взглянуть на фотографію Елены Александровны: скромно одѣтая, в накидочкѣ, причесанная как причесывались в шестидесятых годах наши матери, интеллигентка с тяжким, нервным взглядом, болѣзненная, вспыхивающая, очаровательная в своей возбудимости и несущая уже в себѣ драму.

Тютчев встрѣтился с міром Достоевскаго. Так могла чувствовать, дѣйствовать Настасья Филипповна или первая жена Достоевскаго.

Ея взгляд соотвѣтствовал участи. Горе принесла ей эта любовь, быстро перешедшая в связь. Горе Эрнестинѣ Федоровнѣ, женѣ законной, с которой продолжая он жить — женщинѣ холодноватой, выдержанной и сильной, крест свой несшей с достоинством. Горе взрослый дочерям его от перваго брака, горе дѣвочкѣ Лелѣ, дочери Елены Александровны. Ему самому тоже. Но это рок, ничего нельзя сдѣлать. В его судьбу входило закланіе молодой жизни, его грѣх, породившій высокіе звуки поэзіи. За поэзію эту заплачено кровью.

Общество не прощало Тютчеву, а особенно Еленѣ Александровнѣ «незаконности» их связи. Да еще у нея появились дѣти! Многіе просто с ней раззнакомились, презрѣніе и отчужденіе над ней висѣли. А по Институту она была знакома с дочерьми Тютчева — вот и пришлось встрѣтиться, напримѣр, при раздачѣ шифров. Как она чувствовала себя при этом!

И, конечно, казалось ей, что недостаточно он ее любит. Она все отдала — положеніе, доброе имя, вообще всю себя. Он продолжает жить с семьей. Живет, служит, пишет стихи. У него и литература — тоже соперница. Свой мір. А он должен так же
утопать в ней, Еленѣ Денисьевой, как она в нем.

Стихи его мало она понимала. Больше всего хотѣлось, чтобы в новом изданіи все и открыто было посвящено ей. На это он не пошел, вышла ужасная сцена, вполнѣ из Достоевскаго.

Она была туберкулезная. Бурная жизнь, страданія сердца ускорили все, и в іюлѣ 1864 года, послѣ четырнадцати лѣт связи с ним, она скончалась.

«Весь день она лежала в забытьи,
«И всю ее уж тѣни покрывали —
«Лил теплый лѣтній дождь — его струи
«По листьям весело звучали.
«И медленно опомнилась она —
«И начала прислушиваться к шуму,
«И долго слушала, — увлечена,
«Погружена в сознательную думу.
«И вот, как бы бесѣдуя с собой,
«Сознательно она проговорила:
«(Я был при ней, убитый, но живой)
««О как все это я любила!»
«Любила ты, и так, как ты, любить —
«Нѣт, никому еще не удавалось.
«О Господи!.. и это пережить…
«И сердце на клочки не разорвалось».

Если бы из гроба видѣла она, как принял он смерть ея, может быть, больше повѣрила бы в его любовь — хотя ей вообще нужна была безпредѣльность: все или ничего.

Вот что говорит об отцѣ и его положеніи в это время Анна Федоровна Тютчева, его дочь, жившая тогда в Германіи. «Я причащалась в Швальбахѣ. В день причастія я проснулась в шесть часов и встала, чтобы помолиться. Я чувствовала потребность молиться с особенным усердіем за моего отца и за Елену Д. Во время обѣдни также мысль о них с большою живостью снова явилась у меня. Нѣсколько недѣль спустя я узнала, что как раз в этот день и в этот час Елена Д. умерла. Я видѣлась снова с отцом в Германіи. Он был в состояніи близком к помѣшательству…» И дальше: «Он всѣми силами души был прикован к той земной страсти, предмета которой не стало».

Сама она дошла до горестной, страшной мысли, что Бог не придет на помощь его душѣ, «жизнь которой была растрачена в земной и незаконной страсти».

А трагедія продолжалась: приносился в жертву еще новый агнец. Леля, дочь Тютчева и Денисьевой, дѣвочка лѣт пятнадцати, училась в извѣстной петербургской пансіонѣ Труба (она носила фамилію Тютчева, он узаконил ее). Однажды дама, мать сверстницы Лели по пансіону, спросила ее, как поживает ея мама — разумѣя Эрнестину Федоровну. Леля не поняла и отвѣтила о своей матери. Недоразумѣніе тут же выяснилось. На дѣвочку это произвело такое впечатлѣніе, что она убѣжала из пансіона и сказала Аннѣ Дмитріевнѣ, что никогда больше, туда не вернется. Заболѣла нервным разстройством. А за ним скоротечная чахотка и она скончалась — в один день с полуторагодовалым братцем своим Колей.

Это прошло мимо литературы. Смерть матери прославлена в стихах. О гибели дочери нѣт ничего.


Так заканчивал свою жизнь удивительный человѣк Федор Иванович Тютчев, нѣкогда юный принц Овстуга, баловень матери, мечтатель, не вмѣщавшійся ни в какія рамки, музыкант стиха, нарушавшій современные ему каноны его, предвосхищая будущій, юный дипломат и великій побѣдитель сердец женских. Silentium и кипѣніе страстей, созерцатель величія міра и душа непримиренная, душа Чистилища, человѣк вѣрующій, но владѣемый страстьми, великій художник, как бы нехотя разбрасывающій богатства свои.

Ибсен на закатѣ дней считал, что проглядѣл собственную жизнь (для искусства). Флобер вообще все отдал искусству, от всего по-монашески отказался. Тютчев был лирой, на которой сама стихія брала звуки, ей вѣдомые. Он лишь записывал — проносившіяся сквозь него дуновенія.

И был предан стихіи жизни. Эрос томил его до послѣдняго издыханія. Благочестиво-духовная Анна Федоровна желала бы, чтобы отец побѣдил духом, взошел на ступень над-жизненную. Этого ему не было дано. Ему было дано из своей жизни извлечь нѣкій нектар чарующій в видѣ созвучій, в тишинѣ и безвѣстности собирать его, не гонясь ни за шумом и ни за славою. Шум не пришел и никогда имени этого не возмутит. Но пришла слава — поздняя и посмертная, благородная, настоящая золотая слава. В искусствѣ, к которому он относился как будто бы так равнодушно-небрежно, он оказался побѣдителей — поздним, но прочным.

Жизнь, которая будто волшебно улыбалась ему с ранняго дѣтства, несла за успѣхом успѣх, за одним женским сердцем другое и третье… — и еще мы не знаем какое! — вот она-то и поднесла пораженіе. Кажется, это вродѣ закона: лирики побѣждаются жизнью. Они слишком лунатичны и сомнамбуличны. Слишком стихіям подвержены, являясь вѣрными арфами их. Жизнь Тютчева можно разсматривать как художественное произведеніе: имя ему драма.

Никитенко записал у себя в дневникѣ, в іюнѣ 1873 года: «Недѣля прошла в борьбѣ со смертью. Тютчев сам вспомнил о священникѣ, но исповѣдыватъся не мог — язык ему не повиновался».

Умирал он на руках Эрнестины Федоровны, сознавая всю тягость и трудность прожитаго, всю отвѣтственность души своей, «болѣзненно грѣховной», и в самыя страшныя минуты, уже разбитый параличем, видя смерть, держался за давнюю подругу — послѣднее утѣшеніе.

«Все отнял у меня казнящій Бог:
«Здоровье, силу воли, воздух, сон,
«Одну тебя при мнѣ оставил Он,
«Чтоб я Ему еще молиться мог».

Бор. Зайцев
Возрожденіе, тетрадь первая, январь 1949 г.

Visits: 22