Локк. Пределы способности познания

Автор: | 29.01.2025

«Невозможно утверждать хотя бы с некоторой достоверностью, что все люди разумны и что всякое золото желто».

Джон Локк

1

Кто такой Джон Локк (1632—1704)? Врач; воспитатель; экономист; политический заговорщик; богослов не на грани ереси, как Гоббс, но за гранью; политический эмигрант; после воцарения Вильгельма III — государственный человек… В области мысли — еще один из строителей нового идеализма:  понимания вещей, которое разделяет «мир» и наши представления о нем, т. е. «идеи». Основатель английского эмпиризма («прежде опыт, потом идеология»), давшего большую свободу ученому. И еще Локк — создатель сразу нескольких политических мифов или фикций, доживших до наших времен. Некоторые из этих мифов он не сотворил своими руками, но перетворил заново, придав им блеск и заманчивость, которых они не имели.

Локк, как и его старший современник и учитель в области философии Томас Гоббс, — человек времени войн, политических интриг и переворотов. Политика была тогда неотделима от религии, да и наука интересовалась вопросами веры — чтобы или освободиться от религиозного миропонимания, или его утвердить. Это был век поисков новой истины. В старых истинах чувствовали неискренность, неполноту или прямой обман. Общи­м пугалом была схоластика. В ней видели убийство мысли при помощи темных слов (то самое, положа руку на сердце, чем занимается средний современный русский гуманитарий), и оружия не выбирали. Локк писал о «школьной науке»:

«Пустые и бессмысленные формы выражения и злоупотребление языком так долго сходили за таинства науки и трудные или неуместные слова, мало или вообще ничего не значащие, за давностью употребления имеют ошибочно столько права считаться глубокой ученостью или вершиной мышления, что нелегко будет убедить говорящих эти слова или слушающих их, что они только прикрывают невежество и являются помехой истинному знанию». [1]

«Истинное знание», то есть «философское»; философией вплоть до XIX века англичане называли физику. Если схоласты говорили о «влечении» магнита к железу и этим удовлетворялись, «философское» объяснение требовало обнаружить движущие силы, создающие это «влечение». В объяснении нуждалось и познание. Каким образом и что именно мы познаем? У Бэзила Уилли в прекрасной книге [2] об английском XVII столетии читаем:

«Философские поиски истины в XVII веке, как правило, были связаны с эпистемологической проблемой. В центре внимания стояли вопросы: могу ли я знать что-либо о « действительности», и если да, то как, и что? Почему, спросим мы, именно эта проблема стала главной в философии XVII века? Проблема познания не очень беспокоила схоластов, поскольку они предполагали, что разум соприкасается с реальными вещами в процессе чувственного восприятия. «Вещи» для них были сущностями, обладающими определенными качествами или акциденциями, которые они рассматривали как находящиеся «в» объектах, примерно так же, как мы смотрим на них с точки зрени обычного здравого смысла. Процесс познания заключался в том, что разум в некотором смысле становится своим предметом, улавливая из него его видимые, слышимые или осязаемые «виды» (species). Но с появлением теории Коперника и механистической философии все большее внимание уделялось тому, что вещи не являются тем, чем кажутся, и не являются тем, чем они, как утверждалось, являются. Чувственные данные, как и общепринятые их истолкования, были признаны недостоверными».

Современники Локка заметили новые, не виданные схоластами вопросы: что именно мы познаем? какими средствами? каковы ограничения нашего познания? На эти вопросы отвечает Опыт о человеческом рассуждении, главное сочинение Локка.

Содержание Опыта широко. Охватить его вполне в кратком обзоре трудно и едва ли нужно. Локк говорит и о развитии идей в нашем уме, и о страстях, и о восприятии вещей, какое свойственно ангелам, и даже о существах, какие могут жить на иных мирах… Он рассматривает даже телепатию (как свойственную, возможно, ангелам) и вопрос о переселении душ (в связи с другим вопросом — о тождестве личности и о том, как установить его в день Суда). Попробую дать обзор нескольких главных пунктов Опыта.

2

Локк и рационалист, и, одновременно, крайний скептик в области познания. Это в наши дни редкое сочетание; рационализм сейчас сочетается с до крайности развитой способностью к вере, т. е. к усвоению некоторых непроверяемых положений и твердому их отстаиванию.

Что такое «скептик»? Это не тот, кто «не верит» в некий предмет. Скептик тот, кто ищет ясного понимания и не может смириться с темнотой, не отрицая существования предмета. Локк не то чтобы «не верит» в разум: он осторожно ищет его назначения и его пределов. Согласно Локку, «думать о каждой вещи именно так, как она есть сама по себе», —

«настоящее назначение разума, хотя люди не всегда пользуются им для этого. Все немедленно соглашаются с тем, что именно таков правильный способ использования разума, к которому должен прибегать каждый. Никто не будет бросать прямой вызов здравому смыслу, заявляя, что мы не должны стараться познать вещи и судить о них, каковы они сами по себе. Однако чаще всего делается именно обратное». [3]

Поверхностному взгляду этот скептицизм кажется устаревшим: «чего мы теперь не знаем?!» Скажем, Локк говорит: тайна сцепления частиц материи так же непроницаема, как тайна мышления. Что ж, за прошедшие триста лет мы приобрели некоторое представление о материи, но очень скромное — о мышлении (хотя конечно, некоторые представители науки уверены, что «тут нет никакой тайны», но это утверждение чисто догматическое). Современного человека надо учить скептицизму, это добродетель самая забытая.

Достоверность наших мнений, говорит Локк, неодинакова. Одни заслуживают большего доверия, чем другие. По степени достоверности он распределяет мнения следующим образом. Первая ступень, высшая — доступна тем людям, которые

«хоть один раз исследовали вопрос как можно тщательнее и добросовестнее, что углублялись во все частности, которые, как они думали, могли пролить некоторый свет на вопрос, и что, как могли лучше, подвели итог всего свидетельства. И таким образом после самого полного и точного исследования, какое только возможно для них, определив однажды, на какой стороне, как им кажется, выявилась вероятность, они удерживают в своей памяти это заключение как открытую ими истину и в дальнейшем довольствуются свидетельством своей памяти о том, что данное мнение на основании доводов, которые они однажды усмотрели, заслуживает той степени согласия, какую они ему дают». [4]

На следующей ступени люди вынуждены, поскольку поверять свои мнения и повторять доказательства нельзя поминутно,

«полагаться на память и быть убеждены в различных мнениях, доводы в пользу которых не находятся в каждый данный момент в их мыслях и даже едва ли могут быть в данный момент воскрешены в памяти. Без этого большинство людей должно было бы или быть большими скептиками, или менять свое мнение каждое мгновение и соглашаться со всяким, кто недавно изучил вопрос и излагает им аргументы, на которые они из-за недостатка памяти не способны немедленно возразить». [5]

И третья ступень — догматическая вера:

«Разве мы не видим, что очень многие (чтобы не сказать: большинство) считают, что они составили верные суждения по самым разным вопросам лишь на том основании, что они никогда не думали иначе? Разве не воображают они, что рассудили верно лишь на том основании, что никогда не исследовали и не изучали своих собственных мнений? На деле же это значит, что они составили верное суждение потому, что вообще никогда не составляли никакого суждения. И все же именно такие люди держатся за свои мнения с наибольшим упорством; вообще всего горячее и тверже в своих убеждениях бывают те, кто всего менее изучал их». [6]

Эта ступень самая доступная и самая распространенная среди современных обладателей «высшего образования» — с тех пор, как университет перестал учить мысли, а случилось это в первой четверти XX века, по меньшей мере в России…

Основание Локкова скепсиса: «мы можем иметь знания не больше, чем мы имеем идей». [7] Мы познаём не «мир». Мы познаём в конечном счете себя. Мы, далее, «можем иметь знания не больше, чем имеем восприятие соответствия или несоответствия идей», [8] иначе говоря, мы нуждаемся в судящей способности больше, чем во всех «орудиях науки». Орудия не создают познания, что бы ни думала наша эпоха. «Бог поместил некоторые вещи на яркий дневной свет», но «в отношении большей части важных для нас вещей Он, если можно так выразиться, даровал нам лишь сумерки вероятности»[9]

Локк — противоположность ученому наших дней, который уверен, что «познаёт устройство мира». Надо признать: он недооценил силу опытного метода. Однобокое развитие техники изощрило возможности этого метода, довело их, как теперь думают, до всемогущества. Хотя в действительности речь идет об искусстве построения подтверждаемых опытом моделей, и чем глубже мы погружаемся — тем более условных. Локк даже торжественно провозглашает, что физики (в современном понимании этого слова) никогда не будет. [10]

Локк оказался неправ. Физика состоялась, хуже того: современный западный мир живет в условиях, так сказать, «диктатуры физики» как последнего и единственного разрешенного миропонимания. Если Локк проповедует интеллектуальное смирение и разумный скепсис, то современностью владеет разнузданная вера в собственное всезнание, нечто предельно удаленное от скепсиса. Он прямая противоположность современному ученому, поклоннику своего рода «реализма», уверенному, что слова непосредственно отражают действительность, или даже так: уверенному, что каждому слову непосредственно соответствует некоторое природное явление.

Локк говорит:

«Те, которые ищут только истину и только ею желают обладать, только ее проповедовать, свободно подвергают свои принципы проверке, находят удовольствие в их исследовании и предоставляют людям опровергать их, если те в состоянии это сделать; и если в этих принципах есть что-нибудь слабое и ненадежное, они охотно позволяют это выявить, имея в виду, что ни они сами, ни другие не должны придавать какому бы то ни было общепринятому положению больше значения, чем допускает и гарантирует его доказанная истинность». [11]

Все это прекрасно с точки зрения нынешней, так сказать, официально-научной идеологии: «проверка», «исследование». Однако Локк обманчиво добронравен. С ангельским терпением он повторяет свои рецепты правильного мышления, не замечая (и он правда не замечал этого; самого вопроса тогда еще не было), что его советы подводят динамит под всякое «просвещение для масс». Они неисполнимы, а в случае исполнения — губительны для «всеобщего среднего и высшего образования», как мы его знаем. [12] Локку хочется воспитать критически мыслящую личность. Поставленное на поток просвещение воспитывает «специалиста», принявшего на веру, без обсуждения, некоторую систему мысли, то есть того, чьи мнения стоят на третьей, низшей, ступени достоверности.

«Я не утверждаю, что человек должен воздержаться от принятия чьего-либо мнения после того, как он произвел исследование: иначе исследование было бы бесцельным занятием; но вместе с тем самый верный и надежный путь — это не составлять себе никакого мнения раньше, чем мы произвели исследование, и при этом не обращать ни малейшего внимания на мнения и системы других людей о данном предмете. Например, если бы мне предстояло изучить медицину, разве не было бы вернее и целесообразнее обратиться для этого к самой природе и познакомиться с историей болезней и их лечения, чем принимать принципы догматистов, методистов или химиков, чем вдаваться во все споры относительно каждой из этих систем и считать какую-нибудь из них правильной, в то время как я не проверил всех возможных возражений против нее?» [13]

Разумеется, нет, м-р Локк. У большинства людей просто нет на это времени (и желания тоже). Да,

«хорошо было бы приучить умы людей к… <тому,> чтобы они не строили своих мнений на одной какой-либо точке зрения, когда для получения цельной картины требуется такое множество других, которые должны быть приняты в расчет прежде, чем можно составить правильное суждение. Это расширяло бы их ум и сообщало бы надлежащую свободу их разуму, что в свою очередь не давало бы им впадать в заблуждения, к которым приводят предубеждение, лень или поспешность; ибо никто, мне думается, не одобрит придания разуму такого направления, которое уводит его от истины, хотя бы оно и было самым модным и распространенным». [14]

Но «просвещение», поставленное на поток, не оставляет времени для «построения мнений», но только для их усвоения. Машинная выработка умов — совсем не то же, что ручная работа… То, что Локк говорит о человеке, который избрал поиск знаний своим занятием:

«Никто не обязан знать все. Знание и наука — вообще занятие лишь тех, кто пользуется довольством и досугом. Люди, которые имеют определенные занятия, должны понимать их; и не будет ничего неразумного или невозможного в утверждении, что они должны уметь правильно думать и рассуждать о том, что является их повседневным занятием. Думать, что они к этому неспособны, значило бы ставить их на один уровень с животными и приписывать им тупость, выводящую их из круга разумных созданий» [15]

— совсем нам не подходит. И кроме того: не все истины доказываются. Следовательно, свобода критики не может быть безграничной. Крайне-протестантские народы пришли к атеизму (чтоб не сказать «нигилизму») именно по пути «свободной критики». Попробуйте «доказать» не только бытие Божие, но, скажем, необходимость любви к родине, семьи, родительской власти над детьми и многое другое, относящееся к самым основам общества. Все эти вещи вне логики.

Кстати о логике. Поклонение «логике», «доказательствам», заложенное Декартом, пышно расцветет в XVIII веке и приведет к причудливым следствиям. С одной стороны, от имени «здравого смысла», с видом полнейшей доказательности, человек нового времени сможет говорить самые странные вещи. С другой — один только намек на противоречие в объяснении этого же человека пугает. Вот и Локк говорит:

«Никто не посмеет бросить вызов здравому смыслу настолько открыто, чтобы в ясных словах утверждать явные и прямые противоречия; а если он это сделает, то каждый будет вправе прекратить с таким человеком всякий дальнейший разговор». [16]

Поскольку механико-логическое мировоззрение оказалось очень живуче — все и сейчас так. Особенно после конца «старого мира», в котором были еще интеллектуальные высоты, с которых было видно больше и дальше. Мы, слыша о «противоречиях», стремимся «прекратить разговор», в то время как противоречия — основа нашего бытия.

3

Если Бэкон верил (как многие верят в наши дни), что в уме ученого складывается «верная копия» внешнего мира, получаемая путем постепенных заключений от малого к большему, то идеалист (в философском смысле этого слова) понимает, что между нами и «миром» —  своего рода перегородка. Мы не знаем «мира», мы знаем только ощущения, вызываемые этим миром, и на основе этих ощущений, соединяя их с умозаключениями, создаем его образ. Этот образ мира (а не сам мир) мы и познаём. Образ этот редко вполне ложен, но и «верным списком» с таинственной внешней действительности не бывает никогда. Наш разум имеет дело в первую очередь с идеями вещей — не с самими вещами. [17] Всемогущество «научного опыта» ограниченно. Опыт подтверждает только то, что мы в состоянии помыслить.

4

Локк не разделял распространенной в его время веры в то, что в нашем уме, кроме понятий, выработанных опытом жизни, есть понятия «врожденные». Говоря о «врожденных идеях», он имеет в виду не Декарта, но своего старшего соотечественника Герберта Чербери (1581—1648). По мнению Чербери,

«душа заключаетъ въ себѣ извѣстное число общихъ, одинаковыхъ у всѣхъ людей, а потому и всѣми признаваемыхъ, истинъ; поэтому душа обладаетъ также природнымъ инстинктомъ относительно религіозной проблемы, и изъ него развивается рядъ прирожденныхъ знаній о сущности Божества, которыя составляютъ содержаніе религіи разума или естественной религіи». [18]

Если бы у нас были врожденные представления, думает Локк, нам было бы известно об их существовании с самого детства. Однако ум ребенка совершенно пуст. Нет «запечатленных в душе от природы» положений, «ибо они неизвестны детям, идиотам и другим людям». [19] Истин же запечатленных в душе, но не сознаваемых, быть не может, поскольку

«утверждать, что понятие запечатлено в душе, и в то же самое время утверждать, что душа не знает о нем и еще никогда не обращала на него внимания, — значит превращать этот отпечаток в ничто. Ни про одно положение нельзя сказать, что оно находится в душе, если она раньше никогда не знала и не сознавала его». [20]

Тут разлом между нами и людьми XVII столетия. Что после романтиков кажется совершенно естественным — «знать, но не сознавать», — то в XVII веке казалось бессмыслицей:  «Идея, которая никогда не была воспринята душою, никогда не была в душе». [21] Мы-то знаем, что человек не исчерпывается «дневным» сознанием.  Есть много вещей, которые могут одновременно «находиться и не находиться в разуме»; [22] есть истины, которых разум никогда не осознавал. Еще важнее то, что «дети, идиоты» и проч. не могут показать знания врожденных идей оттого, что мало иметь идею — надо иметь набор слов и логических конструкций, чтобы ее выразить и помыслить «ясно и отчетливо» (помыслить не значит «понять»; понимание, как и мышление в своей глубине, бессловесно). Мы не мыслим сложнее, чем выражаем. Все разговоры о «мысли» — на самом деле разговоры о средствах выражения. На это возражение Локк отвечает своеобразно:

«Если разум или его действие необходимы для того, чтобы заставить познавательные силы видеть то, что первоначально запечатлено в них и что не может находиться в них, не будучи ими уже осознано, то с таким же правом можно считать применение разума необходимым для того, чтобы наши глаза могли открыть видимые предметы». [23]

Но ведь именно так дело и обстоит… Применение разума как раз и необходимо для того, чтобы мы «открыли» видимые предметы. Но Локк так далеко не заходит.

Идея Бога также, по Локку, не является врожденной. Разум строит эту идею из более простых элементов:

«Если я нахожу, что знаю немного вещей и некоторые из них, а быть может и все, несовершенно, то я могу составить идею вдвое большего знания, которое я могу удваивать дальше так же легко, как прибавлять к числу; и таким образом я могу увеличивать свою идею знания, распространяя ее объем на все существующие или возможные вещи. То же самое я могу делать и с более совершенным знанием вещей, т. е. со знанием всех их качеств, сил, причин, следствий, отношений и т. д., до тех пор, пока не будет вполне узнано все, что есть в них или каким-то образом может к ним относиться, и я могу таким образом составить идею бесконечного, или беспредельного, знания. То же самое можно делать с силою до тех нор, пока мы не дойдем до того, что называем бесконечным. То же самое можно делать с продолжительностью существования без начала и конца и таким образом составить идею вечного существа. Когда степень, или размеры, существования, силы, мудрости и всех других совершенств (о которых мы можем иметь какую-нибудь идею), приписываемых нами Высшему Существу, называемому нами Богом, беспредельны и бесконечны, то мы составляем самую лучшую, к какой только способен наш ум, Его идею. Но, я повторяю, все это делается посредством увеличения тех простых идей, которые мы получаем через рефлексию от деятельности нашего собственного ума, или через наши чувства от внешних вещей, до такой обширности, до какой может их простирать бесконечность.

Ибо бесконечность в соединении с нашими идеями существования, силы, знания и т. д. образует ту сложную идею, посредством которой мы, насколько можем, представляем себе наилучшим образом Высшее Существо». [24]

Можно возразить, что это не «идея Бога», а набор богословских мнений, свойственных определенной религии, т. е. целый куст идей. Никакому разумному существу такой куст идей от рождения не свойствен. Совсем иное — мысль о «Том, Кто смотрит на нас сквозь небо»; такая мысль может быть и врожденной. И уж конечно «иметь врожденную идею» не значит «представлять себе наилучшим образом»…

Нравственные правила, наконец, также «не врожденны». Почему? Потому, отвечает Локк, что их необходимо доказывать, а будучи известными нам от рождения, они не нуждались бы в доказательствах. В качестве примера он называет «золотое правило»: «всякий должен поступать с другими так, как хочет, чтобы с ним поступали другие». Это странно. Вот как раз «золотое правило» невозможно доказать. Оно вытекает из любви или хотя бы уважения к ближнему, а без них бессмысленно. «Падающего толкни» как скажет Нитше и как говорит всякий слишком резвый школьник. Эта мораль более естественна там, где любви или хотя бы уважения нет.

Не врожденна, по Локку, и совесть,

«которая есть не что иное, как наше собственное мнение или суждение о нравственной правильности или порочности наших собственных действий. И если бы совесть доказывала врожденность принципов, то врожденными могли бы быть противные друг другу принципы, ибо одни люди стремятся к тому, чего другие, обладающие такой же совестью, избегают». [25]

Из этого утверждения может быть и другой вывод: люди рождаются с разными «врожденными принципами», и совести бывают разные. «Воспитание, среда, обычаи своей страны» [26] только накладываются на врожденное понимание нравственности и или усиливают его, или ему противоречат. Однако несколько дальше Локк пишет:

«В человеческих стремлениях действительно заложены принципы деятельности; но они настолько далеки от врожденных нравственных принципов, что если бы дать им полный простор, они привели бы людей к уничтожению всякой нравственности». [27]

Иначе говоря, человек — прирожденный хищник; хищничество — врожденно; нравственность — воспитуема. Здесь Локк опять недалек от Гоббса, хотя имени учителя не называет. Запомним эту мысль, Локк к ней еще вернется в трактате о воспитании.

Допустим, что Локк справедливо отвергает «врожденные идеи» как нечто «ясное и отчетливое», известное нам от рождения. Но человек не кусок глины; образование не «отпечатывается» на нем, как штемпель. Отношения его с культурой взаимолюбовные. Ребенок в книгах узнаёт себя, и это «узнавание» себя и своего — самое ценное, что от книг можно получить. И еще. Я не осмелюсь утверждать, что у нас есть «врожденные идеи», но сказал бы, что есть, по меньшей мере бывает, врожденное знание собственной судьбы, которую мы иногда находим в книге, твердо зная: «это сказано обо мне». Но это, конечно, не из области «ясного и отчетливого».

Односторонность наказывается другой односторонностью. Против «врожденных идей» Локк выводит «пустого человека», который всецело зависит от среды. «Ум есть, так сказать, белая бумага без всяких знаков и идей». [28] Такой человек очень удобен в некоторых отношениях; он пластичен и во всем покорен силе. Для этого пустого человека удобно кроить любые утопии: всё ему окажется по фигуре. В том отчасти и состоит педагогика Локка, о которой мы еще будем говорить. В том же и господствующая вера XVIII столетия.

5

Откуда наши идеи о внешних вещах? Из двух источников: «ощущения» и «рефлексии». [29] Существование этих двух источников неоспоримо. Однако человеческий разум не только «освещается» восприятиями внешних вещей, но и содержит в себе нечто не извне полученное. Свет внешних восприятий, попадая в человеческий ум, освещает не пустоту. Если

«все наши идеи происходят или из одного, или из другого источника. Ни из какого другого источника, кроме указанных двух, разум, на мой взгляд, не получает ни малейших проблесков идей. Внешние вещи доставляют уму идеи чувственных качеств, которые все суть вызываемые в нас вещами различные восприятия, а ум снабжает разум идеями своей собственной деятельности»,

где в этой картине место вдохновению, всем тайным движениям души, которые только со временем делаются явными? Фабрика идей, снабжающая разум продуктами своей фабрикации — нечто предельно далекое от бессознательного творчества, как мы (некоторые из нас) его знаем. Но, безусловно, нечто очень английское…

Вернемся к построениям Локка. Итак, у нас нет ничего, кроме впечатлений, получаемых извне, и наших размышлений над ними:

«Первая способность человеческого ума состоит в том, что душа приноровлена к тому, чтобы воспринимать впечатления, произведенные на нее или внешними объектами через посредство чувств, или ее собственной деятельностью, когда она о ней размышляет. Вот первый шаг к открытию чего бы то ни было и фундамент, на котором строятся все понятия, какие когда-либо приобретает человек на этом свете естественным образом. Все те высокие мысли, которые воспаряют над облаками и достигают самих небес, берут свое начало и основание здесь. Во всем том огромном пространстве, где блуждает ум, в тех отвлеченных спекуляциях, которые как будто возвышают его, он не подвигается ни на йоту далее идей, предлагаемых его созерцанию чувством или рефлексией». [30]

Обратите внимание: впечатления, по Локку, есть то, что мы «не можем не воспринять», т. к. они будто бы обладают принудительной силой; душа при встрече с ними пассивна:

«При восприятии простых идей разум по большей части пассивен. …Не в его власти иметь или не иметь эти начатки и как бы материалы знания. Ибо, хотим мы или нет, объекты наших чувств большей частью навязывают нашей душе свои особые идеи, а деятельность нашей души не позволит нам не иметь хотя бы некоторого смутного представления о них. Никто не может совсем не знать того, что он делает, когда мыслит. Разум так же мало волен не принимать эти простые идеи, когда они представляются душе, изменять их, когда они запечатлелись, вычеркивать их и создавать новые, как мало может зеркало не принимать, изменять или стирать образы, или идеи, кото­рые вызывают в нем поставленные перед ним предметы. Когда окружающие нас тела по-разному действуют на наши органы, ум вынужден получать впечатления и не может избежать восприятия связанных с ними идей».[31]

Если не ошибаюсь, Гоббс тоже где-то говорит о «пассивности разума». Если так, то и в этом отношении Локк следует своему первому учителю. На это можно возразить, что «простые идеи» внешних предметов в первую очередь создаются нашим умом, они не готовые с неба падают. Нет никакой принуждающей силы, навязывающей нам образ «чайника» или «ковра», или «захода солнца», мы сами их создаем. Декарт об этом говорил яснее. И еще: если бы душа была в самом деле «пассивна» в своих впечатлениях, было бы невозможно искусство. Как раз существование искусства доказывает, что «впечатления» не принудительны, и разные души выносят из одного и того опыта разные представления…

6

И самое важное. Мы познаём, говорит Локк, не «внешние вещи», но идеи их, созданные нашим умом. «Восприятие идей», о котором он говорит сначала — ошибка речи; на самом деле речь о создании их на основе внешних впечатлений. Стало быть, одни и те же явления могут вызывать в нас разные идеи.

«Чтобы лучше раскрыть природу наших идей и толковать о них понятно, будет удобно провести в них различие, поскольку они являются идеями, или восприятиями, в нашем уме и поскольку они — видоизменения материи в телах, возбуждающих в нас такие восприятия. Это нужно для того, чтобы мы не могли думать (как, быть может, это обыкновенно делают), будто идеи — точные образы и подобия чего-то внутренне присущего предмету. Большинство находящихся в уме идей ощущения так же мало похожи на нечто находящееся вне нас, как мало похожи на наши идеи обозначающие их названия, хотя последние и способны, как только мы их услышим, вызывать в нас эти идеи.

Все, что ум воспринимает в себе и что есть непосредственный объект восприятия, мышления или понимания, я называю идеею; силу, вызывающую в нашем уме какую-нибудь идею, я называю качеством предмета, которому эта сила присуща. Так, снежный ком способен порождать в нас идеи белого, холодного и круглого. Поэтому силы, вызывающие эти идеи в нас, поскольку они находятся в снежном коме, я называю качествами, а поскольку они суть ощущения, или восприятия, в наших умах (understandings), я называю их идеями. Если я говорю иногда об идеях, как бы находящихся в самих вещах, это следует понимать таким образом, что под ними имеются в виду те качества в предметах, которые вызывают в нас идеи». [32]

Качества внешних предметов Локк подразделяет на две части: первоначальные и вторичные. Первые присущи предметам как таковым: «плотность, протяженность, форма, движение или покой и число». Вторые создаются нашим умом на основании внешних раздражителей (колебаний воздуха определенной частоты и проч.) и существуют только в нем: цвет, запах, вкусы, звуки… [33] Разделение условное, но совершенно в духе времени. Б. Уилли в упомянутой уже книге говорит об одном из писателей XVII века, Джозефе Гленвилле (1636—1680):

«Схоластика, по его мнению, «ничтожна» и «суха», потому что она имеет дело со словами, «созданиями разума», а не с «вещами». С другой стороны, понятия современной науки, такие как «материя», «частица», «пространство», «местоположение», «протяженность», «движение», Гленвилл, как и его современники, считает вещами, а не «созданиями разума» — и это несмотря на его особую озабоченность слабостями и ограниченностью знания». [34]

На самом деле — продолжу цитировать Уилли, —

«не только каждый процесс абстрактного мышления, но и каждое восприятие содержит какой-то элемент, привнесенный разумом;  разум в какой-то степени определяет реальность». [35]

Мир нам доступен только в виде наших идей (и добавлю, именно эти идеи мы и «изучаем», опираясь на опыт). Наши идеи порождены известным нам миром. Наше мышление предопределено известными нам условиями. Мы можем помыслить только то, что знаем из опыта. Нет «истины о мироздании», есть наше представление о нем. [36] До XX века наука твердо стояла на этой основе. Затем начала все больше смещаться в сторону науковерия и наукослужения, к уверенности в том, что ученый обладает не идеями, но «знанием того, как устроены вещи», словом, стала превращаться в метафизику, если не прямо религию.

Вернемся к Локку.

«…Даже самые широкие и отвлеченные идеи происходят от ощущения или рефлексии, будучи только тем, что ум может достигать и достигает обычным применением своих способностей в отношении идей, полученных от объектов чувства или от наблюдаемых в себе действий в отношении их. Я постараюсь показать это на наших идеях пространства, времени, бесконечности и некоторых других, как будто всего дальше отстоящих от указанных источников». [37] «Я начну с простой идеи пространства». [38] «Мы приобретаем идею пространства и зрением и осязанием. По-моему, это до такой степени очевидно, что доказывать, что люди своим зрением замечают расстояние между предметами различной окраски или между частями одного и того же предмета, так же излишне, как доказывать, что они видят сами цвета». [39]

Я бы предположил, что мы создаем идею пространства, а не «приобретаем» ее. Или, допустим, мы предрасположены к тому, чтобы на основе нашего опыта создать идею пространства. А дальше еще любопытнее:

«Способность повторять или удваивать любую нашу идею любого расстояния и прибавлять ее к прежней сколько угодно раз и никогда не быть в состоянии прийти к какой-либо остановке или границе позволяет нам расширять ее сколько угодно и есть то, что дает нам идею необъятности». [40]

Вот какова сила предвзятости. Надо любой ценой показать происхождение сложного из простого (т. к. это «научно»)… и оно доказывается. В ответ сошлюсь на собственный —  думаю, неисключительный опыт. Я в детстве получил «идею бесконечности» от созерцания звездного неба, и хорошо помню, как остро почувствовал, что эта бесконечность не вмещается в мой ум — вплоть до физического напряжения, до «тесноты». Таким образом, получить эту идею можно и с «противоположного конца шкалы», от великого, а не от малого. — Таким же образом Локк отмахивается от идеи вечности: она, де, получается из сложения множества малых отрезков времени.

До конца рассмотрения Локк остается верен своей схеме: появляясь на свет, человек представляет собой «чистый лист», на котором Опыт и Размышление пишут свои письмена, возводя наш разум от простого к сложному; всё сложное происходит из простого; более раннее состояние есть в то же время более бедное и простое. Все это вошло впоследствии в состав господствующего мировоззрения, и до сих пор в него входит. В этом отношении, как и во многих других, Локк — законодатель мышления на столетия вперед. Однако главный вывод из его мыслей, как его выражает Виндельбанд:

«Къ числу основныхъ воззрѣній философіи Локка принадлежитъ его неопровержимое убѣжденіе, что мы, вслѣдствіе психологической законосообразности, должны представлять себѣ міръ такъ, какъ мы это дѣлаемъ, даже въ томъ случаѣ, если бы онъ былъ совершенно инымъ; и что поэтому наше мышленіе, даже въ самыхъ несомнѣнныхъ своихъ выводахъ, не обладаетъ никакимъ ручательствомъ за ихъ тожественность съ дѣйствительностью», [41]

этот вывод давно уже забыт. Современный человек в основном ближе к Бэконову оптимизму, чем  Локкову скепсису.

7

В Опыте о человеческом разумении Локк касается и свободы воли. Его рассуждения ясны,  пока он говорит о свободе наших поступков. Человек поступает свободно, согласно Локку, если его не принуждают неодолимые обстоятельства.

«Поскольку человек имеет силу мыслить или не мыслить, двигаться или не двигаться, согласно предпочтению или распоряжению своего собственного ума, постольку он свободен. А где действие или воздержание от действия в одинаковой степени не находится во власти человека, где выполнение или невыполнение действия в одинаковой степени не подчиняется предпочтению его ума, распоряжающегося этим, там человек не свободен, хотя действие может быть произвольным». [42]

Обратите внимание на последнее замечание («хотя действие может быть произвольным»). Это отсылка к Гоббсовому примеру с человеком, который занес руку для удара и уже не может ее остановить. Действие это произвольно, но отменить его человек якобы не в силах. В следующем абзаце Локк приведет именно этот пример:

«Никто не считает свободно действующей силой теннисный мяч, все равно, приведен ли он в движение ударом ракетки или находится все время в покое. Если мы исследуем причину [такого убеждения], то найдем ее в том, что [невозможно] представить себе, чтобы теннисный мяч мыслил и, следовательно, имел какое-либо хотение или предпочтение движения покою или наоборот; стало быть, у него нет свободы, он не свободно действующая сила, и всякое его движение и покой подводятся под нашу идею необходимости, и именно так о них и говорят. Подобным же образом человек, падающий в воду (когда под ним обрушивается мост), не имеет в этом случае свободы, не есть свободно действующее лицо. Хотя у него есть хотение, хотя он предпочитает не падать, чем падать, но воздержаться от этого движения не в его власти, остановка или прекращение этого движения не могут подчиняться его хотению, и, стало быть, в этом он не свободен. Никто не считает также свободным в своих действиях человека, ударившего себя или своего друга судорожным движением руки, остановить которое или воздержаться от которого посредством хотения или распоряжением ума не в его власти; все жалеют его как действующего по необходимости и принуждению». [43]

Пока что, за исключением сомнительного примера с ударом, всё понятно и соответствует любимому жителями XVII столетия «здравому смыслу». Но высказав все эти разумные и здравые вещи, Локк заявляет внезапно, что «свобода не присуща воле», и стало быть, вопрос о «свободе воли» не имеет смысла:

«Если я не ошибаюсь, то из сказанного мною следует, что вопрос сам по себе совершенно неправилен и спрашивать, свободна ли человеческая воля, так же бессмысленно, как спрашивать, быстр ли человеческий сон или квадратна ли добродетель, ибо свобода так же мало относится к воле, как быстрота движения — ко сну или квадратность — к добродетели. Каждый будет смеяться над нелепостью вопросов вроде указанных, потому что очевидно, что модификации движения не относятся ко сну и различия в форме не относятся к добродетели. И я думаю, что после надлежащего рассмотрения каждый с такой же очевидностью усмотрит и то, что свобода, которая есть лишь сила, присуща только действующим силам и не может быть атрибутом или модификацией воли, которая также есть лишь сила». [44]

Это уже странно. Кстати, мы можем ответить Локку, что «быстрота» вполне применима к человеческому сну, что сон именно быстр, и мы можем увидеть долгое и сложное сновидение в то время, пока длится звук, который его вызвал. Продолжим следить за мыслью Локка.

«Можно ли, в самом деле, отрицать, что всякая действующая сила, способная мыслить о своих действиях и предпочитать совершение или несовершение одного действия совершению или несовершению другого, имеет ту способность, которая называется волей? В таком случае воля есть не что иное, как такая сила». [45]

«Воля» оказывается «силой». «Силой» оказывается и «свобода»  («сила человека совершить какое-нибудь отдельное действие или воздержаться от такового, согласно тому, что предпочитает ум в данный момент — совершить его или воздержаться от него, а это все равно что сказать: согласно тому, как сам человек этого хочет»).

«Хотя название «способность», которое люди дают силе, называемой волей, и которое привело их к рассуждениям о воле как о чем-то действующем, может из-за скрывающего его истинный смысл применения до некоторой степени служить оправданием этой нелепости, однако воля в действительности означает всего лишь силу или возможность предпочитать или выбирать». [46]

И наконец:

«Если действительно разумно делать предположения и толковать о способностях как об особых существах, могущих действовать (что мы делаем, когда говорим «воля приказывает» или «воля свободна»), то мы имеем право образовать способность говорящую, способность ходящую, способность танцующую, которыми производятся все эти действия, на самом деле представляющие собой лишь различные модусы движения, подобно тому как мы считаем волю и разум способностями, при помощи которых совершаются действия выбора и восприятия, являющиеся на деле лишь различными модусами мышления; и мы могли бы утверждать, что поющая способность поет, танцующая способность танцует, с таким же правом, как то, что воля выбирает, или что разум постигает, или (как обыкновенно бывает) что воля управляет разумом, или что разум повинуется или не повинуется воле, ибо подобные утверждения в общем столь же правильны и понятны, как и утверждения, что сила речи управляет силой пения или что сила пения повинуется или не повинуется силе речи». [47]

Для чего эти доводы? Что именно защищает Локк с такими ухищрениями?

Помните приводимый Гоббсом пример драчуна, который не может остановить свою руку? Локк ссылался на него несколько выше. Через несколько страниц этот пример снова выплывает на свет, и Локк заявляет:

«Так как хотение, или акт воли, есть действие, а свобода состоит в силе действовать или не действовать, то человек не может быть свободным в отношении хотения, или волевого акта, когда какое-нибудь действие, находящееся в его власти, однажды представилось его мысли как такое, которое должно быть выполнено сейчас же. Причина этого очень ясна, так как действие, зависящее от воли человека, должно неизбежно или быть, или не быть, и так как наличие или отсутствие действия целиком зависит от того, что решает или предпочитает воля человека, то человек не может избежать хотения наличия или отсутствия этого действия. Для него абсолютно необходимо хотеть одно или другое, т. е. предпочитать одно другому, потому что одно из двух должно воспоследовать необходимо; и то, что воспоследует, воспоследует по выбору и решению его ума, т. е. по его хотению (willing) этого действия, ибо если бы он не хотел этого, то этого бы и не было. Так что в отношении волевого акта человек в таких случаях не свободен, потому что свобода состоит в силе действовать или не действовать, а в отношении акта воли ее в таком положении у человека нет. Неизбежно необходимо предпочесть или совершить действие, или воздержаться от него, когда действие находится во власти человека и раз так представилось мысли; человек необходимо должен хотеть или одного, или другого. Действие или воздержание от него, согласно тому, что предпочитают или хотят, непременно воспоследует и будет действительно произвольным. Но так как волевого акта или предпочтения одного из двух человек избежать не может, то в отношении этого волевого акта он подчинен необходимости и потому не может быть свободным, если необходимость и свобода не могут существовать вместе и нельзя быть одновременно и свободным и связанным». [48]

В этом доказательстве легко узнаются Гоббс и его воображаемый грубиян, а также и Гоббсов окончательный вывод о свободе воли (которой «нет»), а «нет» потому, что если человек счел некое действие необходимым, то он не в силах остановиться. Сколько слов и усилий, однако, потрачено на то, чтобы не посрамить учителя.

Несмотря на все это ветвистое доказательство, несколько дальше мы встречаем иное: ум способен откладывать исполнение своего желания.

«…Если ум преимущественно, как очевидно из опыта, имеет силу откладывать выполнение и удовлетворение любого из своих желаний и, следовательно, всех, одного за другим, то он свободен рассматривать их объекты, изучать их со всех сторон и сравнивать с другими. В этом заключается свобода человека. От неправильного пользования ею происходят все разные недоразумения, заблуждения и ошибки, в которые мы впадаем в нашем житейском поведении и в своих стремлениях к счастью, когда мы торопим определение своей воли и действуем слишком поспешно, до надлежащего рассмотрения. Чтобы предотвратить это, мы способны откладывать исполнение того или другого желания, в чем всякий может каждый день убедиться на своем собственном опыте. В этом, по-моему, кроется источник всякой свободы; в этом, по-видимому, состоит то, что (на мой взгляд, неправильно) называют свободной волей. Ибо во время приостановки любого желания, до побуждения воли к действию и выполнения действия, которое следует за этим побуждением, мы имеем удобный случай изучить, рассмотреть и обсудить, добро или зло то, что мы намерены сделать. И когда после должного изучения мы составили свое мнение, мы исполнили свой долг, сделали все, что мы можем или обязаны сделать в поисках своего счастья. Желать, хотеть и действовать согласно последнему результату беспристрастного изучения — это не недостаток, а совершенство нашей природы». [49]

И даже так говорит об этом Локк:

«Пусть никто не говорит, что он не в силах управлять своими страстями, помешать им прорваться и толкнуть его на действия, ибо то, что он может сделать перед государем или великим человеком, он может сделать, если захочет, и наедине или в присутствии Бога». [50]

Стало быть, мы все-таки можем остановить занесенную руку…

Признаю, что истолковать Локковы рассуждения о воле и ее свободе можно по-разному. Они не цельны. «В этом вопросе я хожу вокруг да около, — как говорил в таких случаях Сократ, — потому что не имею определенного мнения». Локк так же ходит в вопросе свободы воли «вокруг да около» и может быть прочтен так или иначе. Потому его мысли и питательны, что позволяют различно себя понять.

Прежде чем расстаться с этим вопросом, приведу яркую мысль Локка о свободе:

«Без свободы разум был бы бесполезен, а без разума свобода (если бы она могла быть) не значила бы ничего. <…> Поэтому первая и большая польза от свободы — это то, что она препятствует слепой опрометчивости; применение свободы состоит главным образом в возможности остановиться, открыть глаза, оглядеться и бросить взор на последствия того, что мы намерены сделать, насколько этого требует важность предмета».

Свобода есть миг покоя и размышления перед действием.

8

«Рассмотрение слов и высказываний, — говорит Локк, —  является столь необходимой частью рассуждения о познании, что очень трудно говорить понятно об одном, не объясняя другого». [51] «Невозможно говорить ясно и определенно о нашем знании, состоящем всецело из суждений, не рассмотрев предварительно природы, употребления и значения языка». [52] «Познание более связано со словами, нежели думают об этом». [53]

Слова суть знаки идей. Эти знаки облекаются новыми смыслами по мере развития нашей мысли:

«Мы приблизимся немного к источнику всех наших понятий и всего нашего познания, если заметим, как велика зависимость наших слов от обыкновенных чувственных идей и как слова, которыми пользуются для обозначения действий и понятий, весьма далекие от чувства, происходят из этого источника и от идей, явно чувственных, переносятся на более неясные значения, обозначая идеи, не относящиеся к области наших чувств. Так, «воображать», «понимать», «постигать», «соглашаться», «представлять себе», «внушать», «отвращение», «тревога», «спокойствие» — все это слова, взятые от действий чувственных вещей и приложенные к определенным формам мышления. «Дух» в своем первичном значении есть «дыхание», «ангел» — «вестник». И я не сомневаюсь, что, будь мы в состоянии проследить слова до их источников, мы нашли бы, что названия, обозначающие вещи, не относящиеся к области наших чувств, во всех языках имели свое первое начало от чувственных идей». [54]

Как видно из этого отрывка, Локка совсем не смущает постепенный перенос значений (от первичных к расширенным) в словах «ангел» и «дух». В отличие от Гоббса, для которого это скандал и доказательство отсутствия как ангелов, так и духов, Локк спокойно признаёт, что метафизические, да и всякие, понятия развиваются со временем.

Однако не всегда эти знаки употребляются правильно.

«Хотя настоящее и непосредственное значение слов — это идеи в уме говорящего, но вследствие привычного употребления с колыбели мы весьма совершенно усваиваем некоторые членораздельные звуки и имеем их наготове у себя на языке и всегда в распоряжении нашей памяти. Мы, однако, не всегда с надлежащим вниманием исследуем или точно устанавливаем их значения, и поэтому часто случается, что люди направляют свои мысли больше на слова, чем на вещи, даже когда они предаются сосредоточенному размышлению. Более того, так как многим словам научаются раньше, чем становятся известны обозначаемые ими идеи, некоторые, не только дети, но и взрослые, говорят различные слова совершенно как попугаи только потому, что они выучили эти звуки и привыкли к ним. Но поскольку словам присущи [определенное] употребление и значения, постольку существует постоянная связь между звуком и идеей и звук предназначен обозначать идею; без такого употребления слова суть не что иное, как ничего не значащий шум». [55]

Этот пассаж, как и многое у Локка, направлен против «школьной науки» того времени — схоластики. Кто не слыхал о ней! Но мало кто знает, что поход XVII столетия против схоластики был прежде всего походом против полуобразованности. Это очевидно для нас, живущих во времена новой полуобразованности, у нас в России созданной революцией и до сих пор торжествующей. Не в Аристотеле было дело, а в падении уровня мысли, особенно того, какой требовался, чтобы учить не себя, а других. Мысль ограничивалась шаблонами, заученными словами, ссылками на «великих»: тем самым, чем она (во всяком случае ее гуманитарная разновидность в нашей стране после 1918 г.) занята теперь.

Итак, слова без связанных с ними идей суть ничего не значащий шум. Созданием такого шума и заняты люди, практикующие мышление словами[56] О «мышлении словами» Локк говорит подробно и так узнаваемо, будто описывает наших с вами современников. Неудивительно: вещи это вечные,  свойственные всякому знанию в дни упадка:

«Большинство людей, если не все, размышляя и рассуждая про себя, пользуются словами вместо идей, по крайней мере когда в предмет размышлений входят сложные идеи. Это несомненно свидетельствует о несовершенстве и недостоверности наших идей подобного рода, и внимательное отношение к этому может служить выявлением того, для каких вещей у нас установлены ясные и совершенные идеи и для каких нет. Мне думается, что при тщательном наблюдении за тем, как наш ум мыслит и рассуждает, мы обнаружим следующее. Когда мы составляем в своих мыслях какие-нибудь высказывания о белом или черном, сладком или горьком, треугольнике или круге, мы можем составить, и часто действительно составляем, в нашем уме сами идеи, не размышляя о названиях. Но когда мы хотим поразмыслить или составить высказывания о более сложных идеях, например идеях человека, купороса, храбрости, славы, то мы обыкновенно подставляем слово на место идеи: при несовершенстве, спутанности и неопределенности большей части идей, обозначаемых этими словами, мы размышляем о самих словах потому, что они яснее, определеннее и более отличаются друг от друга, чем чистые идеи, и скорее приходят нам в голову. И мы пользуемся так словами вместо самих идей даже в тех случаях, когда размышляем и рассуждаем про себя и молча составляем мысленные высказывания. <…> У большого числа людей, так много толкующих о религии и совести, церкви и вере, силе и праве, о помехах жизненным отправлениям и движениях жизненных соков, о меланхолическом и холерическом складе, быть может, осталось бы очень немногое от их мыслей и размышлений, если бы их попросили размышлять только о самих вещах и отложить в сторону слова, которыми они так часто сбивают с толку других, а нередко и самих себя». [57]

Примеры современного ученого многословия — кстати, связанного с именем Локка:

«За рубежом, особенно в англосаксонском языковом ареале, интерес к философии Локка стабильно высок, это тот мыслитель, с которым современная философия находится в непрерывном диалоге».

«Фигура Локка, в отличие от Шеллинга, Маркса или Ницше, никогда не была в центре отечественного философского дискурса, поэтому трудно говорить о широком арсенале стратегий интерпретаций работ Локка».

Уберите ложнофилософскую мишуру — и от этих высказываний не останется почти ничего…

Поэтому «философское» употребление слов, по мнению Локка, следует отграничить от «гражданского». Философское употребление состоит вовсе не в напускании тумана ради устрашения профанов, не в употреблении словесной мишуры и ненужных вывертов речи, напротив, оно

«служит для передачи точных понятий вещей и для выражения в общих положениях определенных и несомненных истин, на которые ум может полагаться и которыми он может удовлетворяться в своих поисках истинного познания». [58]

О «гражданском» же употреблении Локк говорит:

«Люди, привыкшие с колыбели заучивать легковоспринимаемые и запоминающиеся слова раньше, чем они узнают или составят сложные идеи, которые связаны с ними или которые можно найти в вещах, ими, как думают, обозначаемых, обыкновенно продолжают поступать так всю свою жизнь; и, не давая себе труда, необходимого для установления в уме определенных идей, они пользуются своими словами для обозначения тех нетвердых и путаных понятий, какие есть у них, довольствуясь тем, что употребляют те же слова, что и другие люди, как будто самый звук необходимо заключает в себе один и тот же постоянный смысл. <…> Но, когда люди начинают рассуждать о своих верованиях или интересах, это отсутствие значения в их словах явно наполняет их рассуждение массой пустого, непонятного шума и болтовни, особенно в вопросах морали, где слова по большей части обозначают произвольные и многочисленные совокупности идей, которые в природе не связаны между собой регулярно и постоянно, и где поэтому часто думают только о пустых звуках или в лучшем случае связывают с ними очень неясные и неопределенные понятия. Люди берут те слова, которые находят в употреблении среди окружающих, и, чтобы не могло казаться, что они не знают, что ими обозначается, употребляют их уверенно, не ломая себе головы над тем, имеют ли они какой-нибудь определенный, закрепленный за ними смысл, причем помимо этого удобства они достигают и другого преимущества: если они редко бывают правы в таких рассуждениях, то столь же редко их можно уличить в неправде». [59]

Как узнаваемо! Он продолжает:

«Это искусное невежество, эта ученая галиматья в последние века получила большое распространение благодаря корыстолюбию и ловкости людей, видевших самый легкий путь к той степени влияния и власти, которой они достигли, в том, чтобы людей деловых и необразованных забавлять мудреными словами, а людей остроумных и праздных занимать запутанными спорами о непонятных терминах и постоянно держать их вовлечен­ными в этот бесконечный лабиринт. Кроме того,  самый легкий способ добиться признания или защищать странные и нелепые учения — это окружить их легионами неясных, двусмысленных и неопределенных слов, благодаря которым, однако, такие убежища похожи более на притоны разбойников или на лисьи норы, чем на крепости благородных воинов. И если таких людей трудно выбить из укреплений, то не вследствие прочности последних, а из-за терновников и шипов, из-за темной чащи, которой они себя окружают. Так как неправда неприемлема для человеческого ума, то для защиты нелепости остается только неясность». [60]

«На свете было бы гораздо меньше споров, — пишет он, — если бы слова принимались за то, что они суть, [т. е.] только за знаки наших идей, а не за самые вещи». Как правило же,

«слова принимают за вещи. <…> Этим злоупотребляют всего более люди, ограничивающие свои мысли какой-нибудь одной системой и проникающиеся твердой верой в совершенство раз принятой гипотезы; они приходят к убеждению, что термины их секты настолько соответствуют природе вещей, что совершенно согласуются с их действительным существованием». [61]

«Эта тарабарщина, которая при слабости человеческого разума так хорошо служит для оправдания невежества людей и для прикрытия их заблуждений, благодаря постоянному употреблению у людей одного и того же племени кажется самой важной частью языка, наиболее значащей из всех его частей». [62]

Попробуйте лишить нынешнего знатока наук о человеческом его «локальных, региональных и гендерных ситуаций, дискурсов и нарративов» — и он почувствует себя лишенным одежды. А ведь все эти «птичьи слова» только затемняют речь и обличают словесную слабость говорящего. Нужно (говорит Локк, и к нему можно только присоединиться):

«стараться не употреблять ни одного слова без значения, ни одного имени без обозначаемой им идеи. Это правило не покажется совершенно излишним тому, кто возьмет на себя труд припомнить, как часто в разговоре с другими он слышал слова «инстинкт», «симпатия», «антипатия» и т. д. в таком значении, что можно было бы легко заключить, что употреблявшие их не имели в уме своем относящихся к ним идей, а произносили их только как звуки, которые в подобных случаях обыкновенно заменяют разумные доводы. Хотя эти и подобные слова и имеют совершенно точное значение, в котором можно было бы употреблять их, но, так как нет естественной связи между какими-либо словами и какими-либо идеями, их и всякие другие слова могут вызубрить, произносить и писать люди, не имеющие в уме своем относящихся к ним и обозначаемых ими идей; а они непременно должны были бы иметь такие идеи, если бы хотели говорить понятно даже только для себя». [63]

«Точность речи всего легче и удобнее дает нашим мыслям проникнуть в чужой ум и потому заслуживает часть нашего внимания и усердия… Точному значению и употреблению терминов лучше всего учиться у тех, кто в своих сочинениях и речах, по-видимому, имел наиболее ясные понятия и выбирал для них наиболее точные и подходящие термины. Такой способ употребления слов в соответствии с правилами языка не всегда, правда, имеет счастье быть понятым; но большей частью вина падает на того, кто столь несведущ в своем языке, что не понимает его и тогда, когда им правильно пользуются». [64]

Воистину так, м-р Локк, и как хорошо, что вы нам об этом напомнили!

Немало сказано у Локка и еще об одном злободневном предмете: отождествлении «начитанности» с ученостью.

«Вряд ли что-нибудь причинило больше вреда людям, посвятившим себя наукам, чем приравнивание чтения к научным занятиям и отождествление очень начитанного человека с очень знающим или, во всяком случае, почитание такого начитанного человека».

«Можно, мне думается, сказать, что ни в одной области разум не нуждается в более тщательном и осторожном руководстве, чем в пользовании книгами; без такого руководства <чтение> может оказаться невинным развлечением, а не полезным употреблением времени, и даст нам лишь малое прибавление знания». [65]

Да, именно так обстоит дело. Простое «чтение», как правило, служит развлечению, а не развитию.

9

Следующий «куст» Локковых мыслей относится к воле, желаниям, счастью, добру. Гоббс в своей «характерологии» доходит до поэзии в Екклесиастовом духе («жизнь есть ристалище»), Локк — сдержан и сух. Однако мнения схожи.

Корень деятельной душевной жизни — желание. Желание вызывается беспокойством. Способность беспокоиться и желать не напрасно вложена в нас Творцом, без нее мы бы остались в ничтожестве. (Гоббс говорит сильнее: «Желайте! Стремитесь! Достигайте!» — но по существу это то же самое, с поправкой на разницу в темпераменте).

«То, что время от времени непосредственно определяет волю на совершение каждого произвольного действия, есть беспокойство желания, направленного на какое-нибудь отсутствующее благо — или отрицательное, какова безболезненность для страдающего, или положительное, каково наслаждение от удовольствия. …Именно это беспокойство определяет волю на совершение следующих друг за другом произвольных действий, составляющих большую часть нашей жизни и ведущих нас по различным направлениям к различным целям…»

«Когда человек совершенно доволен своим состоянием, что бывает при полном отсутствии всякого беспокойства, какому трудолюбию тогда остается место, какому действию, какой воле, кроме направленных на то, чтобы остаться в этом состоянии? В этом убедит каждого собственное наблюдение. И тогда мы видим, что премудрый наш Творец, согласно нашему складу и строению и зная, что определяет волю, вложил в человека беспокойство, испытываемое от голода и жажды и других естественных желаний, которые наступают своим чередом, для приведения в движение и определения его воли ради сохранения самого человека и продолжения рода человеческого».

А вот суждение странное, но весьма практичное:

«Так как воля есть сила, направляющая наши деятельные способности к некоторому действию для некоторой цели, то она никогда не может быть побуждена к тому, что в данное время считается недостижимым. Это значило бы предполагать, будто разумное существо умышленно действует только с той целью, чтобы понапрасну трудиться, ибо только такой смысл может иметь работа над тем, что считается недостижимым. Поэтому даже очень большое беспокойство не возбуждает воли, если признается неисцелимым; в этом случае оно не побуждает нас к деятельности. Но если не считать его, наиболее важное и сильное беспокойство, испытываемое нами в данный момент, есть то, что обыкновенно определяет волю к последовательному ряду произвольных действий, составляющих нашу жизнь».

Это напоминает советы Бэкона: «не занимайтесь задачами трудными, долговременными, не плывите против течения». Граф Монте-Кристо, однако же, ведет свой подкоп; писатель, у которого отняты типографский станок и читатели, все равно пишет (уж сколько таких примеров дает Россия при советах, да и при их наследниках).

Цель желания, заявляет Локк, есть счастье.

«Если, далее, спросят, что возбуждает желание, я отвечу: счастье, и только оно. «Счастье» и «несчастье» — вот названия двух противоположностей, крайних пределов которых мы не знаем; это то, чего «не видел глаз, не слышало ухо и не приходило на сердце человеку». <…> Для краткости я объединяю их под названием «удовольствие» и «страдание», потому что удовольствие и страдание бывают умственные точно так же, как и телесные (в них «полнота радостей и блаженство вовек»), или, говоря точно, они все умственные, хотя одни возникают в сознании от мысли, а другие — в теле от некоторых модификаций движения».

«Счастье в своем полном объеме есть наивысшее удовольствие, к которому мы способны, а несчастье — наивысшее страдание. <…> …Так как удовольствие и страдание вызываются в нас воздействием некоторых предметов на наш ум или на наше тело и в различной степени, то все имеющее способность вызывать в нас удовольствие мы называем благом, а все способное вызывать в нас страдание — злом, только потому именно, что это способно вызывать в нас удовольствие и страдание, в которых и состоит наше счастье и несчастье».

Говоря о счастье, Локк напоминает как Гоббса, так и будущих утилитаристов. Счастье есть то, что дает удовольствие. [66] Выбирая между удовольствием и неудовольствием в настоящем, без мысли о последствиях, человек никогда не ошибается:

«Что касается сиюминутного счастья и несчастья, то, когда рассматривают только их, без их отдаленных последствий, человек никогда не делает плохого выбора; он знает, что ему больше всего нравится, и на самом деле отдает этому предпочтение. Вещи в момент их использования являются тем, чем они кажутся; в этом случае кажущееся и действительное благо всегда одинаковы, ибо страданий и удовольствий ровно столько, сколько их испытывают, и не больше; поэтому существующее в настоящее время благо или зло в действительности так велико, как оно кажется. Поэтому если бы каждое наше действие ограничивалось собой и не влекло за собой никаких последствий, мы, несомненно, никогда не заблуждались бы в своем выборе блага, а всегда безошибочно предпочитали бы самое лучшее». А вот и пример: «Если бы перед нами стояли рядом страдания, связанные с честным трудом, и страдания от голода и холода, никто не колебался бы в выборе. Если бы кому-либо одновременно предлагали иметь в данное время удовлетворение похоти и небесные радости, он не колебался бы и не ошибся бы в определении своего выбора». [67]

Пример вызывает улыбку: утоление жажды тела (не будем говорить о «похоти», это христианская привилегия) не может быть на весах одновременно с «небесными радостями», поскольку жажда тела — «сейчас», а небесные радости, по определению, «потом».

Но что же такое добро и зло? «Доброе» и «злое», говорит Локк, не имеют независимого определения и познаются только потому, причиняет вещь удовольствие или страдание:

«Таким образом, вещи бывают добром и злом только в отношении удовольствия и страдания. Добром мы называем то, что способно вызвать или увеличить наше удовольствие либо уменьшить наше страдание или же обеспечить либо сохранить нам обладание каким-нибудь другим благом или же отсутствие какого-нибудь зла. Злом, напротив, мы называем то, что способно причинить нам или увеличить какое-нибудь страдание, либо уменьшить какое-нибудь удовольствие, или же доставить нам какое-нибудь неудовольствие, либо лишить нас какого-нибудь блага. Под «удовольствием» и «страданием» я разумею то, что относится либо к телу, либо к душе, как это различают обыкновенно, хотя, говоря по правде, это только различные состояния ума, вызываемые иногда расстройством в теле, иногда же — мыслями в уме.

Наши страсти движимы добром и злом. Удовольствие и страдание и то, что их вызывает,— добро и зло — суть стержни, вокруг которых вращаются наши страсти. И если мы поразмыслим о себе и понаблюдаем, как они при различных обстоятельствах на нас воздействуют и какие модификации или настроения ума, какие внутренние ощущения (если можно так назвать их) производят, то мы можем составить себе идеи наших страстей». [68]

Это чистый, беспримесный «Hobbism», как говорили в те времена. Гоббс определяет добро и зло так же. Некоторые другие вещи Локк тоже понимает совершенно в Гоббсовом духе. «Желание» есть «беспокойство, испытываемое человеком при отсутствии вещи, владение которой вызывает идею наслаждения». [69] «Радость» есть «наслаждение ума от рассмотрения им настоящего или несомненно приближающегося обладания благом, а владеем благом мы тогда, когда оно находится в нашей власти, так что мы можем пользоваться им, когда нам угодно». [70] «Печаль», далее, «есть беспокойство души при мысли о потерянном благе, которым можно было бы пользоваться дольше, или же чувство зла, имеющегося в настоящий момент». [71] Больше всего изумляет Локково определение надежды: «удовольствие души, которое испытывает каждый при мысли о вероятном будущем обладании вещью, которая может доставить наслаждение». [72]

Вернемся к добру и злу. Локк повторяет:

«Во-первых, то, что есть собственно благо или зло, есть не что иное, как простое удовольствие или страдание.

Во-вторых, так как естественным объектом наших желаний, способным воздействовать на существо, умеющее предвидеть, является не только наличное удовольствие и страдание, но также и то. что может доставлять их нам своим воздействием или более удаленными последствиями, то благом и злом признаются также вещи, которые имеют своим следствием удовольствие и страдание». [73]

Стремиться к несчастью добровольно — невозможно, разве что в силу заблуждения:

«Так как я считаю достоверным основанием то, что всякое разумное существо действительно ищет счастья, которое состоит в наслаждении удовольствием без какой-либо значительной примеси беспокойства, то невозможно, чтобы кто-нибудь добровольно ввел в свой напиток нечто горькое или исключил из него нечто зависящее от него, что способствует его удовлетворению и полноте его счастья, за исключением случая, когда он это делает из-за ложного суждения»[74]

Поведение мученика идеи или человека долга, таким образом, разумного объяснения не имеет. Остается только предположить, что они заблуждаются. Как и отлученный от типографского станка писатель, о котором мы упоминали. Однако Локк видит, что поведение многих людей странно, поскольку явно не продиктовано предпочтением большего счастья. О людях идеи и долга он, правда, не говорит:

«…Хотя удовольствие или страдание, испытываемое в данный момент, показывает свои различия в степени так ясно, что не оставляет места для ошибок, однако, когда мы сравниваем такое удовольствие или страдание с будущим (что обычно делают при наиболее важных решениях воли), мы часто составляем ложное суждение о них, так как расстояние, с которого их меряют, различно. Близкие к нашему глазу предметы мы склонны считать большими по сравнению с предметами, которые значительнее, но находятся дальше. То же самое с удовольствиями и страданиями: испытываемое в настоящее время скорее берет верх, а те, что на расстоянии, при сравнении оказываются в невы­годном положении. Таким образом, большинство людей, подобно расточительным наследникам, склонно рассуждать, что малое в настоящем лучше большого в будущем, и, вследствие этого, ради владения малым в настоящем отказываются от большого наследства. Но что это есть ложное суждение, должен признать каждый, в чем бы ни состояло его удовольствие, ибо будущее непременно станет настоящим. Тогда, обладая тем же самым преимуществом близости, оно обнаружится во всей полноте своего объема и раскроет добровольное заблуждение того, кто судил о нем по неверной мерке». [75]

«Если бы удовольствие от питья в тот самый момент, когда человек выпивает свою рюмку, сопровождалось болью в желудке и голове, которая у некоторых непременно следует через несколько часов, тогда, мне кажется, никто не стал бы прикасаться к вину, какое бы удовольствие в выпивке он ни находил. А между тем пьют каждый день, и это плохое, оказывается, выбирают только вследствие заблуждения из-за незначительной разницы во времени». [76]

Утилитаризм (а перед нами его ранняя ступень) неизбежно сталкивается с этим вопросом: почему же человек, избирая «наибольшее благо сегодня», постоянно, с завидной неизбежностью получает значительное или даже наибольшее зло завтра? Приходится придумывать оправдания. Этим будут заняты и будущие утилитаристы вплоть до XIX века.

Есть и другие затруднения. Локк понимает, что нравственная жизнь (добавлю: следование принципам вообще) также может быть источником огорчений; но оказывается, что ради нравственности надо избирать как раз несчастья, т. е. «неудовольствие»:

«Добродетельную жизнь и верную надежду на будущее вечное блаженство следует предпочесть порочной жизни и страху перед ужасным состоянием несчастья, которое очень легко может постигнуть виновных, или в лучшем случае перед страшным в [своей] неопределенности ожиданием уничтожения. Это, очевидно, так, хотя бы живущий добродетельно не имел здесь ничего, кроме страданий, а живущий порочно — ничего, кроме непрерывного удовольствия». [77]

Что же касается «нравственного» добра и зла, то это всего лишь поведение, одобряемое или неодобряемое законом (опять мы узнаём Гоббса):

«Добро и зло, как было показано выше.., есть не что иное, как удовольствие или страдание, или то, что причиняет или доставляет нам удовольствие или страдание. Нравственное добро и зло есть поэтому лишь согласие или несогласие наших сознательных действий с некоторым законом, по которому, согласно воле и власти законодателя, нам делают добро или причиняют зло, причем эти добро и зло, удовольствие или страдание, которые по велению законодателя ожидают нас за соблюдение или нарушение закона, мы называем наградой и наказанием». [78]

«Зло» грозит наказанием; «добро» манит наградой. Сами по себе они бескачественны? Нет. Локк все же добавляет:

«Так как нет ничего более естественного, чем поощрять уважением и добрым мнением то, в чем каждый находит свою выгоду, и осыпать порицаниями и предотвращать противоположное, то не удивительно, что уважение и неуважение, добродетель и порок всюду в значительной мере соответствуют неизменяемому правилу правды и неправды, которое установлено Божественным законом». [79]

«От наказания в виде всеобщего порицания и неприязни не ускользает ни один человек, нарушающий обычаи и идущий против взглядов общества, в котором он вращается и где хочет заслужить хорошую репутацию». [80]

Это нужно понимать так, что человек и сам по себе находит нравственное и законосообразное поведение выгодным (несмотря на то, что, как мы видели выше, «добродетельная жизнь» может быть и часто бывает жизнью несчастной), и награждается за это поведение государством. Сомнительно? Но на протяжении довольно долгого времени англичанам и вправду удавалась такая рассудочно-нравственная (по меньшей мере, на поверхности) жизнь. Наш Печерин (несостоявшийся московский профессор,  а потом католический монах), восхищался тем, как благопристойно избирают в Англии, скажем, создателя лучшего проекта общественного здания: всё гласно, всё прилюдно, так что и обмануть нельзя. Однако Гончаров, писавший об Англии несколько позже, видел дело яснее:

«Тутъ есть своя непріятная сторона: не только общественная дѣятельность, но и вся жизнь всѣхъ и каждаго сложилась и дѣйствуетъ очень практически, какъ машина. Незамѣтно, чтобъ общественныя и частныя добродѣтели свободно истекали изъ свѣтлаго человѣческаго начала, безусловную прелесть котораго общество должно чувствовать непрестанно и непрестанно чувствовать тоже и потребность наслаждаться имъ. Здѣсь, напротивъ, видно, что это все есть потому, что оно нужно зачѣмъ-то, для какой-то цѣли. Кажется, честность, справедливость, состраданіе добываются какъ каменный уголь, такъ что въ статистическихъ таблицахъ можно, рядомъ съ итогомъ стальныхъ вещей, бумажныхъ тканей, показывать, что вотъ такимъ-то закономъ, для той провинціи или колоніи, добыто столько-то правосудія, или для такого дѣла подбавлено въ общественную массу матеріала для выработки тишины, смягченія нравовъ и т. п. Эти добродѣтели приложены тамъ, гдѣ ихъ нужно, и вертятся, какъ колеса, оттого онѣ лишены теплоты и прелести. На лицахъ, на движеніяхъ, поступкахъ рѣзко написано практическое сознаніе о добрѣ и злѣ, какъ неизбѣжная обязанность, а не какъ жизнь, наслажденіе, прелесть. Добродѣтель лишена своихъ лучей: она принадлежитъ обществу, націи, а не человѣку, не сердцу. Оттого, правда, вся машина общественной дѣятельности движется непогрѣшительно. на это употреблено тьма чести, правосудія; вездѣ строгость права, законъ, вездѣ ограда имъ. Общество благоденствуетъ: независимость и собственность его неприкосновенны. Но за то есть щели, куда не всегда протѣснится сила закона, гдѣ безсильно и общественное мнѣніе, гдѣ люди находятъ способъ обойтись безъ этихъ важныхъ посредниковъ и вѣдаются сами собой: вотъ тамъ-то машина общаго движенія оказывается неприложимою къ мелкимъ, индивидуальнымъ размѣрамъ и колеса ея вертятся на воздухѣ». [81]

Я бы прибавил: уж лучше хотя бы внешняя благопристойность… Впрочем, за внешнее благообразие всегда, по известному закону, платят внутренним раздвоением и неблагополучием. Все «неудобное» загоняется внутрь человека и общества — чтобы прорываться то тут, то там.

10

В одном письме Локк говорит:

«Как разумный человек, который должен сам спрашивать и узнавать, может довольствоваться верой или религией, взятой на веру, или таким рабским подчинением своего понимания моде, чтобы признавать все и ничего больше, кроме того, что принято среди людей — это меня поражает… Я читаю Слово Божье без предрассудков и предубеждений и прихожу к нему с решимостью почерпнуть из него свой смысл, а не с намерением навязать ему смысл своей системы». [82]

К сожалению, европеец недолго сохранял эту способность «спрашивать» и «верить» в одно и то же время. Все промежуточные между средневековой религиозностью и современным безверием образы мысли процвели ненадолго (не более чем на два столетия) и почти исчезли.

В своем отношении к христианству Локк — латитудинарий, т. е. сторонник «широкого христианства». Чтобы понять это движение, нужно вспомнить Клайва Ст. Льюиса и его «Просто христианство». Льюис был поздним латитудинарием. Приведу отрывок из биографии Локка, написанной Морисом Крэнстоном:

«Латитудинаризм был прежде всего религией кратчайшего вероучения. Его сторонники не оспаривали более одной-двух христианских догм — и те были уже в некоторой степени опорочены, — но и не утверждали более чем одной-двух догм. Они разрушали основу, на которой покоилось большинство догм, а затем благоразумно молчали.

Слово «социнианин» [83] было бы слишком сильным для ранних латитудинаристов, хотя оно было применено к ним, уже имея уничижительную силу. Более поздние латитудинарии, включая Локка после 1688 года, больше заслуживают этого названия. Социнианство было латитудинаризмом, доведенным до логического конца; а особенностью латитудинариев было то, что они не доводили дела до логического конца. Им бы и в голову не пришло нечто столь неумеренное.

Современник писал о латитудинариях в 1663 году:

«Они выступали против суеверий, с одной стороны, и фанатизма — с другой. Они любили церковный устав и литургию и вполне могли жить в соответствии с ними, но не считали незаконным жить иначе. Они хотели умеренности во всем. Они продолжали поддерживать благожелательную переписку с теми, кто расходился с ними во мнениях, и допускали большую свободу как в философии, так и в богословии…». [84]

Умонастроение сколь симпатичное, столь и хрупкое; возможно, одно из лучших христианских умонастроений.

В словах Крэнстона об умеренности латитудинариев — ирония, может быть, и напрасная. Все «последние выводы» суть выводы в пределах человеческой ограниченности (или, что то же, в пределах ограниченных данных). «Последние выводы» суть догмы, категорические суждения о непознаваемом. «Бесстрашные выводы» о природе вещей à la Герцен даются только тому, кто отказался от сомнений и выбрал путь совершенной веры.

Уже при жизни Локка в Голландии был напечатан трактат Sentiments de Quelques Théologiens de Hollande sur l’Histoire Critique du Vieux Testament, [85] о котором Локков друг Лимборх, сам протестантский богослов, говорил, что лучше было бы этой книге остаться неизданной. В своем «либеральном богословии» она шла так далеко, говорит Крэнстон, что почти упраздняла саму необходимость богословия. Так и есть. Чем «либеральнее» богословие, тем оно дальше от цели, и заканчивается оно отказом от богословия вообще.  Есть и вторая сторона вопроса: библейское богословие уязвимо, потому что держится на ряде как бы рациональных утверждений, в действительности же вполне догматических, т. е. непроверяемых разумом. Библия заимствовала от греков видимость рациональности, но только поверхностную. С этой видимостью довольно долго мучился европейский ум в начале нового времени, пытаясь придать Писанию законченно рациональный вид…

11

Подобно многим, Локк занимался доказательством бытия Божия. У его доказательства есть несколько формулировок, кратких и пространных. Кратчайшая звучит так:

«Вещи, совершенно лишенные познания, действующие слепо и без всякого восприятия, так же не могут произвести обладающее знанием существо, как треугольник не может сделать сумму своих углов больше двух прямых. Идее бесчувственной материи противоречило бы, если бы она придала себе способность к ощущению, восприятие и познание, точно так же как идее треугольника противоречило бы, если бы сумма его углов стала больше двух прямых». [86]

Одна из пространных такова:

«Я уверен, что среди тех, кто признает необходимость как-то осознать нашу жизнь и верит в существование того, что заслуживает называться добродетелью или пороком, не найдется ни одного, кто бы не пришел к убеждению в существовании Бога, ибо Он всюду являет Свое присутствие и как бы предстает пред людски взором и во всей стройности и неизменности природы, и в многочисленных примерах чудес в прошлом. Исходя из этой предпосылки, а сомневаться в ней было бы нечестиво, т. е. предполагая, что существует некая руководящая миром высшая сила, заставляющая небо вечно вращаться, землю — оставаться неподвижной, звезды — сверкать, положившая предел даже неукротимому морю, предписавшая каждому роду растений порядок и время цветения и роста, подчиняясь воле которой все живые существа имеют свои законы рождения и жизни, и нет во всей вселенной ничего столь неустойчивого и неопределенного, что бы не признавало точных и определенных законов собственного существования, соответствующих природе каждого,— исходя, повторяю, из всего этого, можно, как мне кажется, с полным основанием задать вопрос, неужели же только человек  — вне закона, совершенно независим, неужели он явился в мир совершенно бессмысленно, без закона, без каких-либо норм своей жизни? В это трудно поверить всякому, кто размышлял о всемогуществе Господа, о всеобъемлющем согласии всего рода человеческого всегда и повсюду, наконец, о себе самом и о своей совести».[87]

«Неужели же только человек — вне закона?» Это довод очень важный. От имени науки в наши дни говорится именно это. Вселенная упорядоченна, человек случаен. Локк продолжает:

«Отсюда мы приходим к выводу, что должен существовать могучий и мудрый Создатель всего этого, сотворивший и сформировавший весь этот мир и нас, людей, отнюдь не худшую его часть. Ведь все остальное множество неодушевленных вещей и животных не способно создать человека, намного более совершенного, чем они, как и сам человек не может создать самого себя. То, что мы не обязаны своим происхождением самим себе, очевидно уже не только из того, что ничто не является причиной самого себя, ибо эта аксиома не мешает нам верить, если мы хотим признать существование Бога, в существование чего-то, не происходящего из другого, но еще и потому, что человек не обнаруживает в себе всех тех совершенств, которые он может помыслить… <…> Из этого необходимо следует, что существует иной, отличный от нас, более могущественный и мудрый Творец, способный по Своему усмотрению создать нас, сохранить или уничтожить. Опираясь на эти положения, вытекающие из свидетельств чувств, разум властно заявляет нам, что существует некая высшая власть, которой мы по праву подчиняемся, т. е. Бог, обладающий по отношению к нам справедливым и необоримым могуществом, Который по своему желанию может и возвысить нас, и повергнуть в прах, Своею волей может сделать нас счастливыми или несчастными; а так как Он сам создал душу и с удивительным искусством устроил тело, Он ясно видит все способности, все силы, скрытое устройство и природу того и другого и может исполнить душу печалью или радостью, тело — страданием или наслаждением, вознося их к величайшему блаженству или обрекая на несчастия и наказания. Отсюда совершенно ясно, что разум, следуя за чувствами, указывающими ему путь, способен подвести нас к познанию Законодателя, или некой высшей силы, которой мы необходимо подчиняемся, что и является первым требованием, необходимым для познания какого-либо закона». [88]

Самозарождение разума из слепой суеты слепых сил сомнительно. Но это все же не доказательство. Это интуиция, естественная для живого и мыслящего существа. Возможна и противоположная вера: вера в самозарождающиеся законы, в самопричинное развитие. Разумеется, эта та же самая вера в Бога, только обезличенная — и с законами, не положенными изначально, но творимыми по мере развития (надо заметить, что творимых законов религия и не отрицает — это вопрос богословских мнений, каждый может решать его как хочет)…

Относительно «доказательств» скажу: странно, что Локк понимает, что наши идеи сформированы нашим опытом (т. е. наличными условиями мироздания), но не видит того же относительно нашей логики (точно так же опирающейся на опыт и наличные условия мироздания). А это обесценивает всякие «логические доказательства». Сила доказательств ограниченна, потому что наша логика создана условиями известного нам мира.

Локк не верит в Мировую случайность:

«Может ли быть вероятным, что беспорядочная смесь типографских литер часто будет падать в таком стройном порядке, который отпечатает на бумаге связное рассуждение, или что слепое, случайное соединение атомов, не руководимое разумной силой, часто будет создавать тела каких-нибудь животных? В таких случаях, я думаю, ни один мыслящий человек нисколько не будет в затруднении относительно того, на какую сторону стать, и вовсе не будет колебаться в своем согласии». [89]

На эту карту современность и поставила: «да, может!» Хотя современный материализм — не совсем материализм. Античные материалисты и их последователи в новое время верили только в случайность; любой намек на порядок, систему в мировом развитии они отвергали. Современный материалист разумнее: он вносит в свое учение порядок, законы и «способность материи к развитию». Последнее не менее загадочно, чем учение о творящем божестве, зато научно звучит. Удивительно: материализм капитулировал перед сугубо идеалистической по происхождению идеей мирового порядка (во всем, кроме человека). В человеке как обладателе разума ныне видят существо лживое, дурное, непоследовательное, беспорядочное, словом ошибку природы. Но «разуму» по-прежнему оказываются почести. Разум божествен. Его построения — не «модели», но истинный образ вселенной. Детский материализм; возвращение к Бэкону. Ученый, де, создает в своем уме «верную копию мира»….

Закончу главку словами Бэзила Уилли:

«Локково Божество — это, одним словом, Божество тех, кто в XVII веке старался примирить науку и религию, таких людей как Гленвилл и Бойль, и Божество всего XIX столетия — Божество, к Которому можно приблизиться путем доказательства, и Чье существование, о котором вещают небеса, так же доказуемо, как любая теорема Евклида. Это состояние религиозной мысли, с которым часто связывают слово «деизм», стало возможным в основном благодаря полноте, с которой достижения науки XVII столетия соединились с унаследованнными религиозными представлениями. Ньютонова Великая Машина нуждалась в Механике, и религия заранее подготовила все нужное для этого представления. Все, что наука нашла в мире к тому времени, были «порядок, гармония и красота», и наконец несравненный Ньютон связал бесконечно малое и бесконечно большое в одном вдохновенном синтезе. Этот огромный лабиринт был не лишен плана, и Локк мог заявить с полной искренностью, что «дела природы в каждой их части достаточно свидетельствуют о Божестве». Это утверждение было как научно, так и благочестиво. Не вывел ли Ньютон, что Бесконечное Пространство наполнено Божией вездесущностью, а Время — Его вечной длительностью? И разве Бог не был во многих отношениях незаменимой гипотезой? Таким образом, вере в Бога, вырастающей в действительности из глубин времени и сознания, немыслимых для этого вне-историчного и сверх-рационального века, можно было придать вид основанной исключительно на интеллектуальной «очевидности». [90]

12

Путь религии — средний между путем суеверия и путем безбожия. Чтобы остаться на этом среднем пути, думает Локк, нужно прежде всего определить права разума. О чем разум судить обязан; в чем у него есть право голоса; и где он должен молчать.

«Я нахожу, что каждая секта в той мере, в какой разум может помочь ей, охотно пользуется им; но когда он изменяет ей, сейчас же поднимается крик: «Это вопрос веры, это выше разума!» Я не понимаю, как можно спорить с кем-нибудь и тем более убедить противника, пользующегося этим же приемом, не установив точных границ между верой и разумом, что должно было бы быть первой задачей, стоящей во всех вопросах, где дело касается веры». [91]

Что такое вера? Вера есть согласие с Откровением, исходящим «от Того, Кто не может ни обманывать, ни быть обманутым, т. е. от Самого Бога. Это дает уверенность, лишенную какого бы то ни было сомнения, очевидность без всякого исключения». [92]

«Верование так же абсолютно определяет наш ум и исключает всякое колебание, как и само знание: сомневаться в истинности Божественного Откровения мы можем так же мало, как и в собственном существовании. Вера, таким образом, есть установленный и надежный принцип согласия и уверенности, не оставляющий места для сомнений или колебаний. Мы только должны быть уверены в том, что это есть Божественное Откровение и что мы понимаем его правильно; если же мы будем верить в то, что не есть Божественное Откровение, то станем жертвой всех нелепостей фанатизма и всех заблуждений, происходящих от ложных принципов. <…> Если очевидность того, что это есть Откровение и что его истинный смысл именно таков, покоится лишь на вероятных доводах, то наше согласие не может идти дальше той уверенности или недоверия, которые вытекают из большей или меньшей кажущейся вероятности доводов. Но о вере и о том превосходстве, которое она должна иметь над другими доводами убеждения, я буду говорить подробнее потом, когда буду рассуждать о ней как о противоположности разуму, как это обыкновенно делается, хотя на деле вера есть не что иное, как согласие, основанное на высочайшем разуме». [93]

А если «вера есть согласие, основанное на разуме», она не может ему противопоставляться:

«Сколько бы ни противопоставляли веру разуму, вера есть не что иное, как твердое согласие ума; и если это согласие следует по правилам, как этого требует наш долг, оно может быть дано только на разумном основании и потому не может быть противопоставлено разуму». [94]

С Откровением Локк в любопытных отношениях. Он признаёт его и почитает, но требует от него «разумности» и отсутствия противоречий с принятыми среди людей знаниями о мире. Эти требования он готов не предъявлять только той части Откровения, которая «выше разума». Но кто определит, что «выше разума», а что ниже? Ап. Павел говорил, что проповедует «для эллинов безумие, а для иудеев соблазн». Эллины были, думаю, не менее разумны, чем Локк. Однако они поставили Евангелие ниже, а не выше разума.

Нельзя быть и слишком пристрастными к Локку. Он решал неразрешимую задачу: прославить одновременно разум и Евангелие. Как правило, что-то из двух для спокойствия души приходится отбросить: или разум, или чудесную (неотъемлемую) струю в христианстве. Локк решает задачу изящнее. Он не только не отвергает евангельских чудес, но видит в них основу божественного замысла. Но я забегаю вперед. Посмотрим на Локковы доводы.

Разум, говорит Локк, есть «выявление достоверности или вероятности таких положений или истин, к которым ум приходит путем выведения из идей, полученных им благодаря применению его естественных способностей». [95] Вера — «согласие с… положением, составленным не путем дедукции.., но… исходящим каким-то необычным путем от Бога. Такой путь открытия истин людям мы называем Откровением». [96] Откровение доходит до нас через предание или как «впечатления человеческого ума, получаемые непосредственно от Бога, — впечатления, которым мы не можем ставить никакие границы». [97]

«Всякая истина, к ясному открытию которой мы приходим через познание и созерцание своих собственных идей, всегда будет для нас достовернее тех истин, которые сообщаются нам традиционным Откровением. Ибо наше познание того, что данное откровение сначала исходило от Бога, никогда не может быть так верно, как наше познание посредством ясного и точного восприятия соответствия или несоответствия наших собственных идей». [98]

Таков был голос эпохи. О необходимости слушать свой разум или свою душу говорили многие. Но не все ставили Откровению пределы, как их ставит Локк — только что упомянувший, что «впечатлениям, получаемым непосредственно от Бога, нельзя ставить никакие границы».

Локк смело говорит:

«Никакое положение не может быть принято за божественное Откровение или получить надлежащее всем таким положениям согласие, если оно противоречит нашему ясному интуитивному познанию, ибо это означало бы ниспровергнуть принципы и основы всякого познания, всякой очевидности и всякого согласия. И если бы сомнительные положения занимали место впереди самоочевидных и то, что мы знаем достоверно, уступало дорогу тому, в чем мы можем ошибиться, то в мире не осталось бы никакого различия между истиной и ложью, никакого мерила вероятного и невероятного. Бесполезно поэтому выдвигать в качестве вопросов веры положения, противные ясному восприятию соответствия или несоответствия наших идей. Они не могут получить нашего согласия ни под этим, ни под другим названием, ибо вера никогда не сможет убедить нас в чем-нибудь, противоречащем нашему знанию. <…> Если для человеческого ума очевидность того, что данная вещь есть божественное Откровение, никогда не может быть более ясной или даже хотя бы такой же ясной, как очевидность принципов разума, то никогда не может быть оснований отказываться от ясной очевидности разума, чтобы дать место положению, которое, будучи данным в Откровении, не имеет большей очевидности, нежели эти принципы». [99]

Вкратце: 1) Откровение не может противоречить нашей интуиции; 2) вера не может противоречить нашему знанию. Как видите, пределы весьма тесные. Судья Откровения — разум:

«Разум является настоящим судьей во всех вопросах, где у нас есть ясная очевидность, основанная на наших идеях и упомянутых выше принципах знания. А Откровение хотя и может при согласии с разумом подтвердить его предписания, но не может в таких случаях отнять у его решений их силу и не может принудить нас, когда у нас есть ясное и очевидное решение разума, отказаться от него в пользу противоположного мнения под тем предлогом, что это есть дело веры: это не может иметь силу авторитета пред лицом ясных и очевидных предписаний разума». [100]

Опасная попытка. Как же быть с метафизическими утверждениями?.. Если вечная жизнь души есть старейшая интуиция человеческого рода, хотя и не поддержанная «знанием», то Страшный суд, скажем, дело иное… На это Локк отвечает: о вещах уму и опыту неподвластных — тех, что «выше разума», — разум и судить не может. Восстание Люцифера против Бога или воскресение мертвых «не могут быть усмотрены разумом» и составляют предмет веры.

«Делом разума являются все положения, о которых ум может решать и судить на основании приобретенных естественным путем идей посредством применения своих естественных способностей, но с тем ограничением, что в недостоверно очевидных положениях, в истинности которых ум убеждается лишь на основании вероятности, допускающей возможность истинности противоположного без насилия над достоверной очевидностью своего знания и без подрыва принципов всякого разума,— в таких вероятных положениях, повторяю я, очевидное Откровение должно определять наше согласие даже вопреки вероятности». [101]

Дальше Локк пытается пройти по канату. «Божественное Откровение истинно, но откровение не всегда божественно»:

«То, что открыл Бог, есть достоверная истина, в отношении которой не может быть места никаким сомнениям. Это есть собственный предмет веры. Но разум должен судить о том, есть ли это божественное Откровение или нет: разум никогда не позволит отбросить большую очевидность в пользу меньшей или поддержать вероятность против знания и достоверности. Очевидность божественного происхождения какого-либо передающегося по традиции откровения в тех словах, как мы его получаем, и в том смысле, как мы его понимаем, никогда не может быть так ясна и так достоверна, как очевидность принципов разума. Поэтому ничто противное ясным и самоочевидным предписаниям разума и ничто несовместимое с ним не имеет права быть предложенным или быть признанным в качестве предмета веры, с которым разум не имеет никакого дела». [102]

Вопрос об истинности религиозного вдохновения занимает Локка так же, как он занимал Гоббса. Гоббс решителен: в наши дни Откровение безмолвствует — или оно подделка. Локк тоньше; он ищет условий истинности… Мерой истины нового откровения Локк делает или чудо, или соответствие «разуму и Писанию». (Вспомним Гоббса с его поверкой религиозных вдохновений «признанной законом религией».)

Итак, откровение проходит цензуру разума. Что разуму противно, то не является Откровением. Больше того: «разум» есть «естественное откровение».

«Таким образом, кто устраняет разум, чтобы дать дорогу Откровению, устраняет оба источника света и действует приблизительно так же, как если бы он убедил кого-нибудь выколоть себе глаза, чтобы лучше воспринимать через телескоп далекий свет невидимой звезды». [103]

Откровение есть разум и поверяется разумом… Это утверждение Локк попытается развить в Разумности христианства. Постоянный упор на «разум» в те времена был естествен: еще не так давно Англия была захвачена сектантами, которых то и дело посещало «божественное озарение», которому разум всецело подчинялся. О них Локк говорит:

«При такой подготовке их ума всякое беспочвенное мнение, которое сильно действует на их воображение, есть озарение, идущее от духа Божия и обладающее божественным авторитетом; и к какому бы странному действию они ни чувствовали в себе сильную склонность, они приходят к заключению, что этот импульс есть зов или указание неба, которому надо подчиняться, что это начертано свыше и выполнение этого не может быть ошибкой с их стороны». [104]

И как отличить божественное Откровение от исступления и самообмана? (Кстати: присвоение фантазии прав «божественного авторитета» — исторически чисто случайно, связано только с тем, что именно божественный авторитет был в те времена высшим. Когда на месте Божества располагается наука, безумец сообщает свои истины от имени науки.)

Вообще то, что Локк пишет о боговдохновенности, может быть без потери смысла переведено в иную плоскость: есть люди, которые уверены, что всякое «волнение чувства» есть вдохновение. Более того: есть и такие, которые уверены, что психическая болезнь — источник вдохновения, а сумасшедший — непременно гений. На самом деле, вдохновение коренным образом отличается от бреда, т. к. вдохновенное творчество есть высшая степень порядка, чего о бреде сказать нельзя. А «всклокоченные волоса» еще не говорят о степени вдохновенности их обладателя.

И далее:

«Если я чему-нибудь верю, то я принимаю, что это так, на основании свидетельства других, но я должен знать, что это свидетельство было дано; иначе какое же есть у меня основание верить? Я должен видеть, что Бог открывает мне это; иначе я ничего не вижу. Вопрос заключается здесь в следующем: каким образом я знаю, что это открыл мне Бог, что данное впечатление произведено на мой ум Его святым Духом и что я поэтому обязан ему повиноваться? Если я этого не знаю, то, как бы ни была велика уверенность в этом, которой я одержим, она беспочвенна; и свет, о котором я утверждаю, есть лишь исступление. Является ли положение, которое принимается за откровение, само по себе очевидно истинным, или явно вероятным, или же недостоверным при естественных способах познания, — хорошо обоснованным и явно истинным должно быть именно положение, что это открыл Бог и что то, что я принимаю за откровение, несомненно внесено в мой ум Богом, а не есть намек какого-нибудь другого духа или плод моего собственного воображения. Если я не ошибаюсь, эти люди принимают это за истину на основании предположения, что это открыл Бог. Но не должны ли они тогда изучить основания, на которых они принимают ее за божественное откровение? Иначе вся их уверенность есть одно лишь предположение, а свет, которым они так ослеплены, есть лишь ignis fatuus, заставляющий их вечно вращаться в таком кругу: это есть Откровение, потому что они твердо верят в это; и они верят в это, потому что это есть Откровение». [105]

Это рациональная критика, остановившаяся на полпути. Хорошо: мы требуем от современных нам проповедников, чтобы они удостоверились в том, кто именно сообщает им истины: Бог или собственные разум и воображение? Но той же мерой можно отмерить и старым проповедникам: где критерий истинности религиозных переживаний? Гоббс занимается тем же вопросом и разрешает его своеобразно: все современные проповедники лживы, Бог не говорит с людьми в наше время; что же касается древних — кто знает, тогда всё было по-другому… О древних откровениях Гоббс, как мы помним, судить отказывается.

От «твердой веры» Локк переходит к силе убеждений вообще:

«Сила наших убеждений вовсе не свидетельствует об их правильности. Кривые вещи могут быть так же туги и негибки, как прямые; а люди могут быть столь же решительны и непреклонны в заблуждении, как и в истине. <…> Если бы свет, который, по мнению каждого, имеется в его уме и который в данном случае есть только сила его собственного убеждения, был свидетельством того, что положение исходит от Бога, то противоположные мнения могли бы иметь одинаковое право быть богодухновенными и Бог был бы не просто Отцом разного рода света, но Отцом противоположного и противоречивого света, ведущего людей в противоположных направлениях. И если принять необоснованную уверенность за очевидность того, что некоторое положение есть божественное откровение, то противоречивые положения окажутся божественными истинами». [106]

Начало прекрасное. Но дальше — обычное утверждение ума, воспитанного христианством: «противоположные мнения не могут иметь божественное первоначало», иначе говоря, «не может быть две истины об одном предмете». Но духовная история человечества — один сплошной пример получения разных (и нередко взаимопротиворечивых) истин об одном предмете, и борьба этих истин движет историей.

Итак,

«разум во всем должен быть нашим последним судьей и руководителем. Я не хочу сказать, что мы должны советоваться с разумом и исследовать, можно ли положение, полученное от Бога, вывести из естественных принципов, а если нет, то нельзя ли нам отбросить его. Но мы должны советоваться с разумом и с его помощью исследовать, является ли данное положение божественным Откровением или нет». [107]

Если же новое откровение не подтверждается ни разумом, ни Писанием — остается чудо как последнее подтверждение. Здесь Локк также следует за своим учителем, для которого чудо есть последний довод (с той оговоркой, что в наше время чудес не бывает).

13

У разума нет пути к вере — этот путь создается чудом. Если Откровение не подтверждается здравым смыслом, оно подтверждается чудесами. Однако у чуда есть своя «достоверность».

Что такое чудо? Локк отвечает:

«Воспринимаемое органами чувств действие, которое очевидец, в силу того что оно выше его понимания и противоречит, по его мнению, естественному ходу вещей, принимает за божественное деяние». [108]

Это, конечно, не церковное (и одновременно материалистическое) понимание чуда как «нарушения законов природы». Чудо по Локку есть скорее таинственное и маловероятное в своих условиях событие. Чудо может быть свидетельством истинности некоего откровения — но может и не быть. Как сказано выше, у чуда есть своя достоверность:

«Божественное Откровение — и это следует принять во внимание — получает подтверждение только от тех чудес, которые совершаются для доказательства того, что человек, сообщающий откровение, действительно послан Богом. Откровение не имеет никакого отношения ко всем другим чудесам, совершающимся в мире, сколько бы их ни было и какими бы великими они ни были. Случаев, когда есть или могла быть потребность в чудесах для подтверждения откровения, гораздо меньше, чем можно предположить». [109]

Сейчас трудно понять этот едва ли не болезненный интерес к чудесам. Но мы слишком отдалились от христианской психологии и слишком приблизились к умоначертанию «эллинов». Для нас чудо и Бог не связаны повседневно. В христианстве же «таинственная» струя течет с самого начала неразделимо со струей рациональной, как во всякой истинной (т. е. романтической) поэзии. В XVII веке «эллинства» в умах было меньше. Даже суровый рационалист Гоббс делает чудо единственным мерилом истины в религии; с решающей, правда, оговоркой: «в наше время чудес не бывает».

А кстати: почему же эллинское религиозное мышление было не так тесно связано чудом? (Говорю: не так тесно, потому что и в Древнем мире были, скажем, свои божественные исцеления и свои алчущие чудес.) Локк дает замечательный ответ:

«В языческом мире, среди бесконечного и беспорядочного нагромождения божеств, мифов и культов, не было места для божественного утверждения одного из них против всех остальных. Те, кто имел много богов, были свободны в своем поклонении; и поскольку ни одно из их божеств не претендовало на то, чтобы быть одним-единственным истинным богом, то нельзя предполагать, что при языческой системе религий один из язычников мог использовать чудеса для утверждения только своего культа или для уничтожения культа другого язычника; еще менее нужны были чудеса для подтверждения каких-либо догматов веры, поскольку ни у одного из божеств просто не было таких, в которые должны были бы верить те, кто им поклонялся. <…> В подтверждение этого мы находим у св. Павла (I Коринф. 1, 22) замечание о том, что иудеям (это правильно) требовались чудеса, а что касается эллинов, то они искали чего-то иного — у них не было потребности (и они не видели пользы) в чудесах для того, чтобы обратить внимание на какую-либо религию с целью принять ее».[110]

При таком глубоком и верном понимании дела Локк, однако же, изумляется,

«насколько Бог, создавший наш мир, ослепил разум людей, если мы примем во внимание, что языческий мир получил и постоянно исповедовал религию, которая, не будучи основанной на разуме, не имела и твердой опоры в виде Откровения. Они не знали ни ее происхождения, ни ее создателей и, кажется, даже не заботились о том, откуда она пришла или чьей властью она сообщена; и тем самым для ее подтверждения не нужно было упоминать о чудесах: они были им не нужны. Ибо хотя кое-где и появлялись какие-то намеки на Откровение, для подтверждения его не было даже намеков на чудеса». [111]

Здесь Локк — так сказать, «классический» европеец христианской эпохи. Наша истина есть единственно возможная истина; наша религиозная психология есть единственно возможная религиозная психология. Этот грех односторонности потом сменится другим грехом: «всепринимающей» антропологией без понятий верха и низа, но с верой во всеобщее равенство и одинаковую ценность условного культа мумбо-юмбо — и христианства.

Таким образом, истина христианства, согласно Локку, стоит и подпирается чудесами:

«Число, разнообразие и величие чудес, совершенных для подтверждения учения, провозглашенного Иисусом Христом, несут на себе такие явные знамения необычайной, божественной силы, что истина Его миссии будет стоять прочно и неопровержимо до тех пор, пока кто-нибудь, восстав против Него, не совершит более великих чудес, чем Он и Его апостолы». [112]

И в другом сочинении:

«Свидетельства небесного происхождения миссии нашего Спасителя столь велики, во множестве чудес, которые он творил перед самыми разными людьми, что сказанное им не может не быть принято как пророчество Божие и неоспоримая истина. Ибо чудеса, которые он творил, были так устроены Божественным Провидением и мудростью, что их никогда не отрицал и не мог отрицать никто из врагов или противников христианства». [113]

Он совершил столько чудес — стало быть, слова Его несомненная истина. Поразительно, что это полностью совпадает с верой поклонников прогресса, выражаемой словами materialism just works. Но если откровение поверяется чудесами — почему не может быть откровения дьявольского, но всепобеждающе-чудесного? Вроде марксизма в его русской разновидности? Локк отвечает:

«Бог настолько хорошо позаботился о том, чтобы никакое ложное откровение не могло соперничать с истинно божественным, что нам нужно лишь открыть глаза, чтобы увидеть и удостовериться, что исходит от Него. Знаки Его всемогущей силы сопровождают его; и поэтому до сего дня мы находим, что там, куда доходит слово Божие, оно берет верх и разрушает оплот Сатаны, вытесняет князя тьмы, изгоняя его прочь со всеми его ложными чудесами; а это и есть постоянное чудо, несущее на себе свидетельство высшей силы». [114]

Однако печально известные «чудеса» марксизма не могло изгнать ни Белое движение, ни иное что на протяжении почти 80 лет, и только силою собственной глупости и слабости советские чудотворцы низложили сами себя… И еще можно спросить: почему чудеса князя тьмы суть «ложные» чудеса? Потому что они слабее? Но что, если они окажутся сильнее? В ответ на эти вопросы Локк пишет целое «уложение о чудесах».

Во-первых,

«ни одна миссия не может считаться божественной, если она сообщает что-либо порочащее честь одного-единственного истинного, неделимого Бога или несовместимое с естественной религией и правилами нравственности». [115]

Во-вторых,

«нельзя ожидать, чтобы Бог послал в наш мир кого-нибудь с целью сообщить людям вещи безразличные и малозначащие или такие, которые можно узнать, используя естественные способности людей». [116]

И наконец,

«единственным случаем, в котором миссия кого-либо посланного Небом может соответствовать высоким и благоговейным мыслям, которые люди должны питать в отношении Божества, должно быть откровение каких-либо сверхъестественных истин, относящихся к славе Божией и имеющих определенное огромное значение для людей. Сверхъестественные действия, подтверждающие такое откровение, могут с полным основанием считаться чудесами, поскольку они несут на себе знаки высшей и всемогущей силы и поскольку против него не выступает никакое другое откровение, сопровождаемое знаками превосходящей ее силы. Такие сверхъестественные знамения могут по справедливости считаться действительными и восприниматься как божественные, т. е. данные силой, превосходящей всех, пока их не опровергнет иная миссия, подтверждаемая действиями более могучей силы». [117]

Этот пункт «уложения» любопытен. Мерой божественности знамений служит сила… А что если «князь тьмы» накопит достаточно сил для (по меньшей мере, видимого) успеха на земле? Как он, собственно, и сделал в XX веке. Нет, говорит Локк, это невозможно:

«Нельзя предполагать, чтобы Бог до такой степени позволил какому-либо низшему существу узурпировать Свою прерогативу, что разрешил бы какому-либо созданию, зависящему от Него, ставить Его печати, знаки Его божественной власти, на какую-либо миссию, исходящую от этого низшего существа. Ибо считается, что эти сверхъестественные знамения являются единственным средством, которым располагает Бог для убеждения людей как разумных существ в том, что все даваемое Им в Откровении определенно исходит от Него, и Он никогда не может согласиться на то, чтобы оно было вырвано из Его рук и служило целям и устанавливало авторитет низшей силы, соперничающей с Ним». [118]

Нам, помнящим XX век, а в особенности события русской истории от 1918 и до 1956 года (когда из двух великих советских машин, уничтожения и оглупления, остановилась только первая), простительно иметь другое мнение о возможностях «силы зла»…

И наконец, Локк подходит к венцу своих рассуждений о чуде — и одновременно к главной мысли своей апологии христианства (изложенной в сочинении Разумность христианской веры):

«Чудеса составляют ту основу, в соответствии с которой устанавливается божественная миссия и, следовательно, тот фундамент, на котором в конечном итоге должны основывать свою религию верующие в какое-либо Божественное Откровение». [119]

Любопытно, что эта мысль высказана в сочинении, в заглавие которого вынесено именно слово «разумность»… Тут некоторое противоречие. Как Локк его разрешает, увидим ниже.

14

Чтобы быть христианином, говорит Локк, достаточно признавать Христа Мессией; все остальное излишне. То же самое говорил несколько раньше Гоббс. В число «излишнего» попадают, само собой, традиции и установления Церкви… В Англии XVII века такое можно было высказать без тяжких последствий, но не без критики. Крэнстон в своей биографической книге подчеркивает «еретичество» Локка: унитарист, он же социнианин… В социнианстве его чуткие современные критики и упрекали.

«Утверждая… рациональность Евангелий, Локк нападал на такие догматические утверждения, как Афанасиев Символ веры и другие «тритеистические» дополнения к «простому учению» самого Христа, чья миссия, по словам Локка, заключалась в том, чтобы открыть Закон Божий, «дав его полный и ясный смысл, свободный от развращающих и ослабляющих его поправок книжников и фарисеев».

Общий характер и тон аргументации Локка был явно унитарианским или социнианским; но он упорно утверждал, что это не так. Он оставался, как и всегда, англиканином; и хотя Оранжевая революция значительно усилила латитудинаристское крыло Англиканской церкви, согласие (хотя бы на словах) с доктриной Троицы по-прежнему было обязательным по закону. Книга «Разумность христианства» — это унитарианская или социнианская книга во всем, кроме названия, и в некотором роде странно, что Локк, который был столь щепетилен в правильном употреблении слов, не признал этого. Он не хотел, чтобы за ним закрепилось дурное имя унитария или социнианца, и поэтому ему удалось убедить себя в том, что он не унитарий и не социнианин.

То, что Локк отказывался видеть, другие изо всех сил старались ему указать». [120]

Локк оправдывался плохо и неискренно. Социниан он читал, и многие их мнения одобрял. Но я бы сказал, что он был скорее последовательный Hobbist. Локка занимала истина, а не реформа Церкви. Еретики же всегда заботятся больше о внешнем, чем о внутреннем: переделать Церковь на свой салтык важнее, чем молча и уединенно искать новую истину. Правда, и у Локка были свои соображения относительно желательной и возможной Церкви, и мы еще будем о них говорить.

Итак, Локк выглядит скорее «гоббистом». Гоббс также говорит, что суть христианства в признании Христа Мессией, все остальное неважно. Если Гоббс строит еще какие-то богословски-юридические леса вокруг своего утверждения («Иисус, как посредник Бога-Отца, предлагает человечеству договор и права гражданства в Царстве Небесном»), то у Локка и видимости богословия нет, место Христа в мировой иерархии неопределенно, он «просто» Мессия.

Внимательно читая Новый Завет, Локк находит, что это «собрание писаний, созданных Богом для наставления неграмотной части человечества на путь спасения». [121] Заметьте эти слова. Об этом будет речь дальше.

Начинает он издалека: буквально от Адама. Перелистнем Адамову страницу и перейдем к более современным вопросам. Есть, говорит Локк, «закон дел» и «закон веры». Закон дел неумолим и «не допускает ни малейшего промаха». [122]

«Но закон веры позволяет вере восполнить недостаток полного послушания, и таким образом верующие получают жизнь и бессмертие, как если бы они были праведниками». «Закон веры, одним словом, заключается в том, чтобы каждый человек верил в то, во что Бог требует от него верить, в качестве условия завета, который Он заключает с ним; и не сомневался в исполнении Его обетований». [123]

Не открывает ли «вера» без дел лазейки в Царство небесное? Ведь «и бѣси вѣруютъ и трепещутъ». Нет:

«Хотя бесы и уверовали, они не могли быть спасены заветом благодати, потому что не выполнили другого условия, требуемого в нем, столь же необходимого для выполнения, как и вера: а это покаяние».

«Эти два условия, вера и покаяние, то есть вера в то, что Иисус — Мессия, и добрая жизнь, являются непременными условиями Нового Завета, которые должны выполнять все, кто хочет получить вечную жизнь».  [124] 

Как более откровенно, хотя и более цинично говорит о том же Гоббс, нужно «верить и стараться в будущем не делать того, что делал прежде»…

Далее излагается история Царства небесного, выдержанная в духе того же Гоббса:

«Итак, Бог, из своей милости к человечеству и для возведения Царства Своего Сына и обеспечения его подданными из всякого рода, и языка, и народа, и нации, предложил сынам человеческим, чтобы те из них, кто поверит Иисусу, Сыну Своему (Которого Он послал в мир), как Мессии, обещанному Избавителю, и примет Его как своего Царя и Правителя, получили прощение всех своих прошлых грехов, непослушания и бунтарства: и если в будущем они будут жить в искреннем послушании Его закону, по мере своих сил, то грехи человеческой слабости в будущем, как и все грехи их прошлой жизни, должны быть прощены ради Его Сына, потому что они отдали себя Ему, чтобы быть Его подданными; и таким образом их вера, которая заставила их креститься в Его имя (т.е. записаться в Царство), должна быть причтена им к праведности, т. е. должна восполнить недостатки скудного послушания в глазах Бога; который, причтя эту веру к праведности, или полному послушанию, оправдал их, или сделал праведными, и тем самым способными к вечной жизни». [125]

Изложение вполне узнаваемое. Речь, как и у Гоббса, идет именно о «наборе подданных» в Царство Божие… Перед нами буквально-монархическое понимание Писания. Аллегориям в Писании места нет!

Иисус «не ожидал, правда, совершенного послушания, лишенного промахов и падений: Он слишком хорошо знал наши промахи и слабость нашего состояния и был послан с запасом для устранения этого недостатка. Кроме того, совершенное послушание было праведностью закона дел; и тогда награда была бы долгом, а не благодатью: и таким людям не нужна была вера, которая вменялась бы им в праведность. Они стояли на своих собственных ногах, были уже праведны и не нуждались в том, чтобы им вменили веру в то, что Иисус — Мессия, в то, что они приняли Его как своего Царя и стали Его подданными». [126]

Христианство — для слабых. Те, кто способен к исполнению требований Закона — «уже получают свою награду». Оно для беззаконных, для неспособных… Да, это сказано в Писании, но Локк из этого «для слабых» делает главную особенность (и победительную силу) христианства.

Кстати, говоря о законе дел и законе веры, Локк не обходит вопроса о судьбе «языческого» большинства человечества — большинства в прошлом, и в настоящем, и в будущем.

«Обычное возражение здесь таково: если все грешники будут осуждены, кроме тех, кто получил благодатное послабление и оправдан Богом, поверив в то, что Иисус — Мессия, и приняв Его за своего Царя, которому они намерены повиноваться в меру своих сил, то «что же будет со всем человечеством, которое жило до времени нашего Спасителя, никогда не слышало его имени и, следовательно, не могло верить в него?» Ответ на этот вопрос настолько очевиден и естественен, что можно только удивляться, как любой здравомыслящий человек может счесть его заслуживающим внимания. Ни от кого не требовалось и не может требоваться верить в то, во что ему никогда не предлагалось верить».

«Часто приходится сталкиваться с другой трудностью, которая, кажется, имеет больший вес: А именно: «хотя вера тех, кто был до Христа (верил, что Бог пошлет Мессию, чтобы тот был Князем и Спасителем Его народа, как Он обещал), и вера тех, кто был после Него (верил, что Иисус был тем Мессией, обещанным и посланным Богом), будет причитаться им за праведность; Что же будет со всем остальным человечеством, которое, никогда не слышав ни обетования, ни вести о Спасителе, ни слова о Мессии, который будет послан или придет, не имело о Нем ни мысли, ни веры?»

На это я отвечаю, что Бог потребует от каждого человека «по тому, что у него есть, а не по тому, чего у него нет». Он не будет ожидать десять талантов, если дал только один; и не будет требовать, чтобы кто-то верил обещанию, о котором он никогда не слышал. Рассуждения апостола, Рим. X, 14, совершенно справедливы: «Как будут веровать в Того, о Ком не слышали?» <…> Бог светом разума открыл всему человечеству, которое воспользуется этим светом, что Он добр и милосерден. Та же искра божественной природы и знания в человеке, которая, сделав его человеком, открыла ему закон, под которым он находился как человек; открыла ему также способ искупления милосердного, доброго, сострадательного Создателя и Отца его и его существа, когда он преступал этот закон. Тот, кто пользовался этой свечой Господней, чтобы понять, в чем состоит его долг, не мог не найти и пути к примирению и прощению, когда не исполнял своего долга: хотя, если бы он не использовал свой разум таким образом, если бы он погасил или пренебрег этим светом, он мог бы, возможно, не увидеть ни того, ни другого». [127]

Это прекрасно, но Церковь, кажется, говорит об этом несколько иное. И несмотря на это великодушие, через несколько страниц мы встречаем обычные рассуждения европейца-христианина о тьме, в которой жили внебиблейские народы древности:

«Хотя творения природы в каждой своей части достаточно свидетельствуют о существовании Божества, мир так мало пользовался своим разумом, что не видел его там, где даже по впечатлениям от него самого его легко было обнаружить. Чувство и похоть ослепили их разум у одних, беспечная неосторожность у других, и страшные опасения у большинства (которые либо верили, что существуют, либо не могли не подозревать, что могут существовать высшие неизвестные существа) отдали их в руки жрецов, чтобы те наполнили их головы ложными представлениями о божестве, а их поклонение глупыми обрядами, как им заблагорассудится; и то, что когда-то было начато страхом или промыслом, преданность вскоре сделала священным, а религию незыблемой. В этом состоянии тьмы и незнания истинного Бога порок и суеверие владели миром; нельзя было надеяться на помощь разума, который не мог быть услышан и считался не имеющим никакого отношения к делу: священники повсюду, чтобы обеспечить свою империю, исключали разум из числа тех, кто имеет отношение к религии. <…> Разумная и мыслящая часть человечества, правда, когда искала его, находила единого, верховного, невидимого Бога: но если они признавали его и поклонялись ему, то только в своих собственных умах. Они хранили эту истину в тайне, запертой в их собственной груди, и никогда не осмеливались выдать ее людям, а тем более священникам, этим настороженным хранителям их собственных верований и выгодных изобретений. <…> Вера и поклонение единому Богу были национальной религией только израильтян; и, если мы рассмотрим ее, она была введена и поддержана среди этого народа посредством откровения. Они были в Гошене и имели свет, в то время как весь остальной мир пребывал почти в египетской тьме, без Бога в мире». [128]

Вся религия за  пределами древнего Израиля уничтожается, превращается в ничто. Получается, что не было вообще никакого света у человечества, за исключением маленького азиатского племени… А мы еще удивляемся свойственной европейцам (вернее, европо-американцам) вере в собственную исключительность. Эта вера хорошо обоснована…

А поскольку у «внешнего», вне-библейского мира не было своего света — не было у него и нравственности. По меньшей мере, так у Локка получается. Нет, говорит он, конечно же, там и сям были мудрецы со своими мудрыми нравственными советами, но кто же их слушал? Чтобы слушать мудрецов, надо и самому быть мудрым; да нужен еще и досуг, чтобы читать или слушать поучения…

«И потом, если вы примете какое-либо из моральных изречений Эпикура (многие из которых Сенека цитирует с уважением и одобрением) за предписания естественного закона, вы должны принять за таковые и все остальное его учение, иначе его авторитет теряется: и поэтому не следует принимать от него или от любого из мудрецов древности никаких других частей естественного закона, как несущих в себе обязательство повиноваться, кроме того, что они доказывают как таковое. Но думаю, никто не скажет, что мир имел до времен нашего Спасителя такой свод Этики, доказанный как естественный закон, исходя из принципов разума, и охватывающий все обязанности жизни. Недостаточно того, что там и сям были разрозненные изречения мудрецов, соответствующие здравому смыслу. <…> …Эти бессвязные высказывания философов и мудрецов, как бы ни были они прекрасны сами по себе и хорошо задуманы, никогда не могли создать мораль, в которой мог бы убедиться весь мир; никогда не могли возвыситься до силы закона, на который человечество могло бы с уверенностью положиться. Чтобы нечто стало образцом для всех, оно должно иметь авторитет либо от разума, либо от Откровения». [129]

Это старый миф, не Локк его создатель. Но никак нельзя сказать, чтобы у Древнего мира не было морали. У него была, во-первых, всеобщая мораль, в который сходились все, а во-вторых, были философские школы со своими частностями. Да, за этически-религиозным учением древние шли к философам, потому что храм не предлагал им какой-то особенной морали кроме общеупотребительной. А не предлагал потому, что древняя религия не имела завоевательного характера, соответственно, ее не приходилось предлагать покоренным народам более или менее насильственно, вместе с проповедуемой этой религией моралью. И второй вопрос: стал ли «моральнее» европеец после того, как от него на каждом перекрестке стали требовать святости? Нет и трижды нет. Лицемернее — да.

Локк продолжает:

«Где был такой кодекс, к которому человечество могло бы прибегнуть как к непреложному правилу до времен нашего Спасителя? Если его не было, то ясно, что нужен был тот, кто дал бы нам такую мораль; такой закон, который был бы верным руководством для тех, кто имел желание идти правильно: и, если они имели разум, не должны были путать свой долг; но могли быть уверены, когда они исполнили, когда не исполнили его. Такой закон нравственности Иисус Христос дал нам в Новом Завете; но последним из этих способов — через откровение. Мы получили от него полные и исчерпывающие правила поведения, и притом сообразные нашему разуму». [130]

Здесь сразу видно, что Локк (как многие толкователи) читает Евангелие избирательно. При неизбирательном же чтении сразу откроются бездны. Осуждение брака, осуждение собственности, в крайнем случае — снисхождение к ним, как к неизбежным грехам. Апостол Павел добавит о браке: так и быть, разрешим, «чтобы не разжигались».

Раздать имущество, воздержаться от брака, пройти мимо государства — это если и путь, то путь для немногих, не «всеобщий закон»… Внутреннее противоречие Церкви в том, что она проповедовала жизнь бездомного поэта, имея дом и будучи вполне прозаичной… А уж христианское государство, всё построенное вокруг перетолкованной Нагорной проповеди — предельно далеко от «пройти мимо государства». Христианство есть путь мимо мира. И основать на нем мир, постоянно упоминая о разумности поэтической проповеди — затруднительно.

Но пусть говорит Локк:

«Философия [язычников], казалось, потратила свои силы и сделала все, что могла; или если бы она пошла дальше, как мы видим, она не пошла, и от неоспоримых принципов, данных нам этикой в такой науке, как математика, во всех частях доказуемых, это все же не было бы столь действенным для человека в этом несовершенном состоянии, и не подошло бы для лечения. Большая часть человечества не имеет ни досуга, ни способности к демонстрации, не может нести в себе целую вереницу доказательств, от которых, таким образом, они всегда должны зависеть для убеждения, и от них нельзя требовать согласия, пока они не добьются демонстрации. Куда бы они ни сунулись, учителя всегда будут поставлены перед необходимостью доказывать, и они должны устранить сомнения, используя нить последовательных умозаключений из первого принципа, каким бы длинным или запутанным он ни был. И вы можете надеяться, что все поденщики и торговцы, старые девы и молочницы станут совершенными как в математике, так и в этике: простые требования — это верный и единственный способ привести их к послушанию и исполнению. Большинство не может знать, и поэтому должно верить». [131]

А это сильно и самобытно. «Большинство не может знать, и потому должно верить». То же самое произошло впоследствии с наукой. Большинство в нее верует, потому что не способно ни к чему другому. И потому, продолжает Локк,

«И я спрашиваю, разве тот, кто приходит с небес в силе Божьей, в полной и ясной очевидности и убедительности чудес, давая простые и прямые правила морали и послушания, не может просветить большую часть человечества, наставить их в правильности их обязанностей и заставить их выполнять их, чем рассуждая с ними, основываясь на общих понятиях и принципах человеческого разума?» [132]

Не будем забывать, что во исполнение этих «простых и ясных» правил придется отказаться от брака и собственности. Или перетолковать эти правила, дабы сделать их безопасными — чем и занималась христианская Европа.

Преимущество Евангелия, — далее, — в том, что оно поощряет добродетель и благочестие, указывая на вознаграждение в иной жизни.

«Люди, которым позволено и должно быть позволено добиваться своего счастья, более того, им нельзя препятствовать, не могли не считать себя освобожденными от строгого соблюдения правил, которые, казалось, так мало соответствовали их главной цели — счастью, если они удерживали их от удовольствий этой жизни; и у них было мало доказательств и гарантий иной жизни. Правда, они могли бы рассуждать и по-другому, заключив, что, поскольку с добрыми людьми здесь обращались плохо, есть другое место, где они встретят лучшее обращение: но, очевидно, они этого не делали. Их мысли об иной жизни были в лучшем случае туманны, а ожидания неопределенны. О духах предков, призраках и тенях ушедших людей ходили разговоры, но неопределенные и пустые. У древних были на слуху имена Стикса и Ахерона, Елисейских полей и селений блаженных, но они брали их, как правило, у своих поэтов, в сочетании с баснями; это были скорее выдумки остроумцев и поэтические украшения, чем глубокие убеждения серьезных и трезвых людей». [133]

Очередной вопрос: а можно ли целиком строить жизнь на утверждении личного бессмертия? И да, и нет… Единственное общество, которое предлагало своему большинству загробные радости в виде вознаграждения — общество средневековой Европы, и это общество — плохая реклама указанного принципа. Мне думается, нас поместили сюда не просто так; следовательно, наше пребывание здесь не пустая трата времени в ожидании вечности. Мир дан человеку как место и средство саморазвития, его нельзя ненавидеть, им нельзя пренебрегать.

Читаю следующее место, поневоле подумаешь: воистину, английская нация есть нация торговцев:

«И это не только в ясном откровении этого и в примерах людей, воскресших из мертвых, но Он дал нам неоспоримую уверенность и залог этого в Своем собственном воскресении и вознесении на небеса. <…> Философы подчеркивали красоту добродетели: они привлекали к ней взгляды и общее одобрение; но добродетель была бедной невестой, очень немногие готовы были жениться на ней. Большинство не могло отказать ей в уважении и похвале, но все же отворачивалось от нее, как от неподходящей им пары. Однако теперь, когда на ее стороне «чрезвычайная и бессмертная тяжесть славы», к ней обращаются взгляды; добродетель теперь — выгоднейшее приобретение, наилучшая сделка». [134]

Следовало бы добавить: не только «the best bargain», но и предмет спекуляций и подделок, как всякий выгодный товар. Какая тут смесь торгашества с благочестием! А ведь эта ядовитая смесь внушает отвращение к идее бессмертия души… Том Сойер, помнится, не желал бы попасть на небо, если там не будет Гекльберри Финна; а тетя Полли была совершенно уверена, что таким как Гек, там не место. Том, возможно, был умный мальчик, и не отверг мысли о вечной жизни только потому, что тетка его берет на себя дело Провидения. Но могло быть и по-другому.

Как же Локк развязывает узел, в который он завязал «разумность» и «чудеса»? Чудеса, говорит он, суть наживка, проглотив которую, человек проглатывает и нравственные правила, провозглашенные божественным Чудотворцем. Невежественной толпе необходимо чудо; даже так: только чудо и может привлечь ее внимание. Что толку поучать грамотных и умных? Они никогда не составляли большинства.

Локк минует важный вопрос, занимавший Гоббса: возможны ли чудеса в наше время? Гоббс говорил: признаться в том, что ты очевидец чуда, значит признаться в невежестве. Потому все чудеса и остались в прошлом. Локк, как я понимаю, утверждает нечто подобное, только менее откровенно: чудеса обращены к «простым и трудящимся людям», и мера чуда — не нарушение законов природы (кто их может знать?), а неожиданность при данных обстоятельствах. Но стоило только Локковым «простым и трудящимся людям» сделать прививку гордости, как их способность веры, в том числе и в чудеса, сократилась до ничтожно малой величины. «Нет в мире такого, чего я бы не понимал!» А значит, больше нет удивления, тайны, религии. Науки, конечно, тоже.

Кроме того, Локк причесывает христианскую религиозную психологию (различную от страны к стране) под протестантизм. У  «vulgar and labouring people» нет, де, времени на таинственные рассуждения. А как же гностики (и автор Четвертого Евангелия и Апокалипсиса), как же споры константинопольской толпы о непорочном зачатии, как же русские мистические секты?

Да и вообще «простота и ясность» христианства под большим вопросом. Внимательный разбор Нагорной проповеди найдет в ней много романтической поэзии, истин о душе, парадоксов — и совсем немного правил повседневной морали. Нагорная проповедь обращается к человеку, который освободился от уз всякого общества и семьи, которому кроме его души ничего не нужно… Это не воин, не строитель государства, не купец, и даже не всегда писатель или поэт.

И далее. Нерассмотренный Локком вопрос: почему из одного и того же «простого и разумного» Евангелия можно извлечь как Византию, так и московскую Русь, так и Англию XVII столетия? Поставив его, пришлось бы признать, что новая (теперь уже уходящая) Европа питается, кроме христианских корней, чем-то еще.

У Локка (кажется, в письме к бывшему ученику) есть замечательное место о деньгах:

«Хотя богатство и не добродетель, оно является прекрасным ее орудием, в котором заключена большая часть пользы и удобства жизни. В правильном распоряжении им состоит большая часть благоразумия; а в отношении денег велика ошибка людей, которые либо слишком жадны, либо слишком равнодушны к ним. Если вы разбрасываетесь ими без дела, вы теряете свою великую опору и лучшего друга. Если вы обнимаете их слишком крепко, вы теряете и их, и себя». [135]

Это и верно, и важно для понимания разницы между, условно говоря, «чистым христианством» и западным и русским мировоззрениями. «По христианству» деньги зло, их надо отдать кесарю или раздать бедным. Для западного человека деньги «могучий союзник». Для русского — деньги снова зло, и тут интеллигентское мироощущение историчской России сближается с советским отвращением к «капитализму». Западно-европеец почитал Евангелие в значительной мере на словах (и к счастью для себя, т. к. никакое общество построить на нем нельзя). Относится это и к Локку, уверенному в том, что Евангелие дает «простой и понятный всеобщий нравственный закон».

Христианство, заключает Локк, дано простому и трудящемуся человеку, у которого нет времени на «науки», чтобы поразив его чудом, запечатлеть в его уме нравственность. Содержание христианской веры в изложении Локка (Христос есть Мессия, вера в Него спасает) — есть то, что

«может понять трудящийся и неграмотный человек. Это религия, соответствующая простым способностям и состоянию человечества, предназначенного для труда и болезней в этом мире. Писатели и спорщики в религии наполняют ее тонкостями и облекают в понятия, которые они делают необходимыми и основополагающими ее частями; как будто в Церковь нет пути, кроме как через Академию или Лицей. Большая часть человечества не имеет досуга для ученья и логики и постижения тонких школьных различий. Там, где рука привыкла к плугу и лопате, голова редко возвышается до возвышенных понятий или упражняется в таинственных рассуждениях. Хорошо, если простые люди (не говоря уже о представителях другого пола) могут постичь простые предложения и короткие рассуждения о вещах, знакомых их уму и почти что связанных с их повседневным опытом. Если же вы выйдете за эти рамки, то предельно удивите большую часть человечества; с тем же успехом можно говорить с бедным поденщиком по-арабски, <…> и так же скоро вас он вас поймет». [136]

«И если бедным следовало проповедовать Евангелие, то без сомнения, такое, какое они могли бы понять, простое и ясное: такими и были, как мы видели, проповеди Христа и Его апостолов». [137]

15

Локк несколько раз касается вопроса о природе души. Дух это или материя — он не предрешает.

«У кого есть возможность рассмотреть вопрос беспристрастно и вглядеться в тесную и запутанную сторону каждой гипотезы, тот едва ли найдет свой разум способным склонить его определенно в пользу материальности души или против нее», [138]

говорит он. То то же самое можно сказать о двух других догматических представлениях: о Боге как чистом Духе, произвольно управляющем миром — и о противоположном догмате чисто-материальной вселенной,  которой управляет слепое сцепление частиц.

«У нас есть идеи материи и мышления; но возможно, что мы никогда не будем в состоянии узнать, мыслит ли какой-нибудь чисто материальный предмет или нет. Без откровения, путем созерцания своих собственных идей, мы не можем обнаружить, дал ли всемогущий Бог некоторым системам материи, соответственно устроенным, способность воспринимать и мыслить, или же Он присоединил и прикрепил к материи, таким образом устроенной, мыслящую нематериальную субстанцию. <…> Я не вижу никакого противоречия в том, что первое вечное мыслящее Существо при желании могло сообщить известным системам сотворенной, бесчувственной материи, соединенным по Его усмотрению, некоторую степень чувства, восприятия и мышления, хотя, мне кажется, я доказал.., что есть противоречие в предположении, будто это вечное первое мыслящее Существо есть материя (которая по своей природе, очевидно, лишена чувства и мысли)». [139] «В настоящем вопросе о нематериальности души мы не способны прийти к доказательной достоверности». [140]

Надо добавить: решение Локка относительно природы души (или материальна, или нематериальна, судить не можем) на самом деле не так просто. Оно, если присмотреться, включает в себя Бога как часть условия: «Или душа нематериальна, или материальна, но Бог может ее воссоздать по милости Своей». Это — мнение Гоббса, которого мысль о нематериальности чего бы то ни было приводила в ужас.

Локк заключает:

«Поэтому нет настоятельной необходимости решить <вопрос> в ту или другую сторону, как это делали некоторые люди, слишком рьяно выступавшие за нематериальность души или против нее и стремившиеся заставить мир поверить тому. <…> На мой взгляд, этот вопрос находится за пределами нашего познания: у кого есть возможность рассмотреть вопрос беспристрастно и вглядеться в тесную и запутанную сторону каждой гипотезы, тот едва ли найдет свой разум способным склонить его определенно в пользу материальности души или против нее. Ибо с какой бы стороны он ни рассматривал душу, как непротяженную субстанцию или как мыслящую протяженную материю, и то и другое представить себе одинаково трудно, что будет все же толкать его к противоположной концепции, едва только мысль займется одной из них». [141]

И еще замечу: вопрос о бессмертии души для нас имеет несколько иное значение, чем для религиозных европейцев XVII века. Мильтон или Гоббс могли считать, что душа в некотором роде смертна, т. е. вкушает сон без видений между окончанием земной жизни и Страшным судом, на котором ее вернут к жизни. По той же причине Локк не настаивал на нематериальности души: «Бог мог дать материи способность мыслить так же, как дал ей способность жить». Для наших «старших современников», разумея под ними людей XVII столетия, признание временной смертности души не было признаком атеизма. А у нас, скажем так, иные отношения со Страшным судом… Мы ближе к Декарту; мы больше верим в «автономность» души (вера, за которую высмеивали Декарта), в бессмертие не по милости, а по природе. Те из нас, кто вообще верит, и при этом не вычитывает свою веру в книгах… Во всяком случае, нам легче представить себе душу, которая сама губит свое бессмертие определенными поступками на земле, нежели душу, будущая судьба которой зависит от внешней силы. Поэт, говорит Бэзил Уилли, после XVII столетия стоит наедине с миром, без поддержки всех прежних мифологий. То же можно сказать о самоощущении современной души.

16

Локк разделяет Церковь и государство. Здесь он первооткрыватель и устроитель государственного и церковного порядка на современном Западе (и в России после 1918-го):

«Прежде всего я считаю необходимым различать вопросы государственные и религиозные и должным образом определить границы между церковью и государством». [142]

Разделить значит определить. Локк дает определение государства:

«это общество людей, установленное единственно для сохранения и приумножения гражданских благ. Гражданскими благами я называю жизнь, свободу, телесное здоровье и отсутствие физических страданий, владение внешними вещами, такими, как земли, деньги, утварь и т. д.» [143]

Правитель, следовательно, не имеет права заботиться о душевном благе подданных. Локк здесь прибегает к доводу, неожиданному для христианского мыслителя:

«Если даже допустить, что авторитет законов и сила наказания могли бы быть действенными, способствуя обращению умов, они тем не менее ничем не могли бы помочь спасению души. Ведь коль скоро только одна религия истинна, только одна дорога ведет к вечному блаженству, то разве остается надежда, что к нему придет больше людей, будь им дана лишь одна возможность: вопреки требованиям разума и совести слепо следовать тому учению, которое разделяет государь, и чтить Бога так, как установлено это законами предков? При таком многообразии религиозных воззрений государей эта ведущая на небо дорога неизбежно окажется узкой, а ворота — тесными и открытыми весьма немногим, и притом только из одной страны, и, что особенно абсурдно в этом деле и недостойно Бога, в таком случае вечное блаженство и вечные муки предопределены всего лишь случайностью рождения». [144]

Довод и правда любопытный. Христианская Церковь как правило утверждает именно это: «вечное блаженство и вечные муки предопределены всего лишь случайностью рождения».

Отведя государству пастбище на полях материальных благ, Локк отводит область и Церкви. Его определение Церкви революционно для XVII столетия, но близко подходит к тому, чем становится Церковь на Западе в наши дни (насколько это видно с востока Европы):

«Церковь есть свободное сообщество людей, добровольно объединяющихся, чтобы сообща почитать Бога так, как это, по их убеждению, будет Ему угодно и принесет им спасение души», [145]

иными словами, Церковь есть клуб.

«Я повторяю, что это свободное и добровольное сообщество. Никто не рождается членом какой-нибудь церкви, иначе религия отцов и дедов переходила бы по наследственному праву вместе с земельной собственностью и каждый был бы обязан своей верой собственному рождению; ничего абсурднее невозможно даже придумать. Дело обстоит так. Человек, не связанный от природы ни с какой церковью, ни с какой сектой, добровольно присоединяется к тому сообществу, где, как он верит, нашел истинную религию и обряды, угодные Богу. Надежда на спасение, которую он там обретает, есть единственная причина вступления в церковь, и она же определяет, оставаться ли ему в ней. Если же он обнаружит вдруг нечто ошибочное в учении или что-то несообразное в культе, то обязательно должен обладать правом в любой момент столь же свободно выйти из нее, как свободно в нее вступил; ибо не может быть никаких нерасторжимых уз, за исключением тех, которые связывают с твердой надеждой на жизнь вечную. Церковь, таким образом, создается из добровольно объединившихся с вышеуказанной целью членов». [146]

Церковь становится клубом или партией с духовными целями. Не скажу, что это плохо, но это означает разрыв с традицией… Другое следствие: уставы такого объединения неизбежно станут текучими и подвижными, в зависимости от духа времени и умственной моды. Со словами, которые Евангелие присваивает Основателю христианства — о «твердыне, которую врата адовы не одолеют», это несоединимо. Церковь по Локку (т. е. религиозный клуб) перестанет существовать как культурная сила, потому что культура есть то, что сопротивляется времени.

Клуб миролюбив, не склонен к распространению своего влияния, и больше того, охраняет себя от неподходящих членов.

«Множество мест в Евангелии свидетельствует, что истинные ученики Христа должны и быть готовыми, и способными переносить притеснения, но я не помню, чтобы мне приходилось читать где-нибудь в Новом Завете, что истинная церковь Христова должна преследовать или подвергать гонениям других, или силою, огнем и мечом заставлять их принять свою веру и учение». [147]

Но в том, знаете ли, и сила Евангелия, что его смысл немало зависит от настроений читающего. Из «кто не со мной», из той смоковницы, из «посекают и в огнь вметают» можно вывести разное.

В Третьем послании о веротерпимости Локк прибавляет: правитель не может принуждать граждан к принятию «истинной веры». Почему? Потому что это вера, а не знание. Даже если мы верим в то, что христианство есть истинная религия, мы этого не знаем в точном смысле слова. Принуждать кого-либо можно только на основании точного знания; вера же не есть знание:

«Для нас с вами христианская религия — истинная, и основана она, не говоря уже о других ее составляющих, на том, что Иисус Христос был предан смерти в Иерусалиме и воскрес из мертвых. Но знаем ли мы это? <…> Все, что не поддается доказательству, как не поддаются доказательству такие отдаленные факты, не способно, если только оно не является самоочевидным, породить знание, как бы ни была обоснована и велика уверенность в вере, с которой оно получено; а вера — это все же вера, а не знание; убеждение, а не уверенность». [148]

Кроме того, церковь это не только Писание: тут еще и «человеческие установления», о которых вообще неизвестно, необходимы ли они для спасения. Как вижите, замахивается он широко. Говоря об «установлениях», Локк конечно имеет в виду обряд. А обряд — душа Церкви: так сказать, иероглифическое изображение предмета веры. Как крестное знамение есть символическая безмолвная молитва, так и обряд направляет душу к известному расположению. Эта мысль не так уж далека от Локка, говорит же он, что Евангелие потому универсально, что обращается к простецам; обряд — тем более. Но еще ближе ему другая мысль: о том, что церковь есть клуб, в котором собираются люди похожих мнений. Такая церковь не имеет догматов и не прибегает к обряду…

С несколько тяжеловесной иронией Локк пишет в том же Третьем послании:

«Дело вкратце обстоит так: люди склонны заблуждаться (под влиянием их страстей, вожделений и других людей) в вопросе выбора веры. От этого великого зла вы предлагаете лекарство, которое состоит в том, чтобы люди <…> избрали некоторых из своей среды и дали им власть охранять их, дабы они не отверглись истины под влиянием своих страстей, вожделений и других людей. <…> Прелестное лекарство, и чрезвычайно действенное на первый взгляд: поскольку люди склонны заблуждаться в своих суждениях или в выборе веры, по вине страстей, вожделений и других людей, им следует избрать некоторых из своей среды, которые могли бы <…> карать их в случае, если они отвергнут истинную веру». [149]

Но можно пойти дальше и сказать, что одни люди не могу смотреть за тем, как другие соблюдают закон, так как и сами склонны к нарушениям закона, следовательно, государство порочно в своей основе… И на этом основании отвергнуть государство в известном нам виде.

Отказываясь от преследований за веру, мы отказываемся от всяких суждений об инакомыслящих, что совершенно верно, пока речь идет о «безразличных мнениях», о которых я уже упоминал. Но следующее утверждение странно:

«Ни одно частное лицо не должно каким бы то ни было образом покушаться на гражданские блага другого или наносить им ущерб на том основании, что тот отказался от его религии и обрядов. Все человеческие и гражданские права такого человека должны свято соблюдаться, ибо они не имеют отношения к религии: будь он христианином или язычником, никакого насилия и беззакония быть не должно. А меру права должен превзойти долг доброжелательства и человеколюбия. <…> Если кто-то отступил от правого пути, то это несчастье только для него самого, для тебя же здесь нет никакого вреда; и следовательно, он не должен терпеть от тебя оскорблений, лишаться благ в этой жизни на том основании, что ты веришь в его погибель в жизни будущей». [150]

Это уже проповедь Джона Ст. Милля в зародыше. Зло якобы вредит только тому, кто предался злу, но никак не затрагивает общества. А как же агрессивное безбожие, проповедь всякого рода негодных дел? Вот главный вопрос либерализма. Его ставит уже Локк — точнее, выводит на свет.

Уклонение от «правого пути», по Локку, есть дело самого уклоняющегося. Так — пока речь идет о метафизике. Но некоторые уклоны религиозной мысли (включая и атеизм, поскольку тот есть метафизическое суждение, суждение о Боге, пусть и отрицательное) нередко связаны с уклонами в области нравственности (что признают и Гоббс, и ученик его Локк относительно атеистов).

«Каждому принадлежит забота о собственной душе, сам он, и только сам, должен заботиться о ней. Ты скажешь: а что, если он пренебрегает заботой о своей душе? Отвечаю: а что, если пренебрегает он заботой о своем здоровье? Или — о своем имуществе? Ведь последнее скорее относится к компетенции правителя. Может быть, правитель еще и специальным эдиктом запретит стать бедным или больным? Законы пытаются, насколько возможно, оберегать имущество и здоровье подданных от чужого насилия или обмана, но не от беспечности владельца или от мотовства. Никого нельзя против его желания принудить быть богатым или здоровым. Тех, кто не хочет, не спасет и Сам Господь». [151]

Вот сердцевина либеральной идеи. «Нельзя же» принудить человека быть богатым или здоровым! Однако принуждение к нравственной вменяемости неизбежно в обществе, которое хочет выжить, и Сам Бог так устроил, что нравственная вменяемость тесно связана с приверженностью религии (в подавляющем большинстве случаев при ничтожном числе исключений).

«Если какой-нибудь католик верит, будто то, что другой называет хлебом, в действительности является телом Христовым, он этим не причиняет никакого вреда своему ближнему. Если иудей не верит, что Новый Завет есть слово Божие, он тем самым не ниспровергает гражданских установлений. Если язычник не признает ни Ветхого, ни Нового завета, то это не значит, что он должен быть наказан как преступник. Верит во все это кто-нибудь или не верит — в любом случае ни власть правителя, ни имущество граждан не подвергаются никакой опасности. Я охотно соглашаюсь, что это ложные и нелепые взгляды, но законы заботятся лишь об обеспечении и сохранности имущества как каждого гражданина, так и всего государства, а не о том, истинны или нет чьи-либо воззрения. И совершенно не следует жалеть об этом. Для истины было бы хорошо, если бы иной раз ее предоставляли самой себе. Мало пользы принесло ей, да и никогда не принесет, господство власть имущих, которым истина всегда была неведома и неприятна. Правда не нуждается в силе, чтобы проложить путь к умам людей, и слово закона не может повлиять на нее. Помощь заемных и внешних сил нужна только царству заблуждений. Если же истина не может привлечь к себе разум собственным светом, внешняя сила ей не поможет». [152]

Что-то здесь содержит глубокое первоначальное искажение, которое с каждым веком усиливается, становясь все непоправимей. «Верит во все это кто-нибудь или не верит — власть и имущество в безопасности», будем спать дальше. Однако выведя за скобки «догматы», ум не успокаивается. Дальше «за скобки» выставляются вещи менее безобидные. Выведя вопросы о божественном из области «важного» (для власти и кошелька), ум стремится сделать то же с вопросами о человеческом. Ведь о чем не спорят? О том, что неважно. Если не спорят о Боге, значит, неважен Бог. Если не спорят о человеке, значит, неважен и человек. И если Бог может Сам за Себя постоять, то человек более беззащитен.

Главная же подмена, сделанная современностью, в том, что Локк требовал терпимости по отношению к инако понимающим религию, а не терпимости по отношению к желающим ее устранить или коренным образом извратить. Теперь под «терпимостью» понимается как раз последнее. Это как с «половым социализмом»: речь вовсе не идет о милости ко всем, в том числе к обижаемым прежде представителям «третьего пола», напротив, речь о превознесении этого пола и унижении всех остальных. [153]

Дальше Локк говорит, опять совсем в духе Дж. Ст. Милля, что погибель души одного члена общества не угрожает обществу в целом. Удивительное спокойствие!

«Коль скоро человек, следуя ложному культу, никак не нарушает право других людей, коль скоро он не наносит обиды другому за то, что тот не разделяет его правоверных религиозных взглядов, и его погибель не причиняет ущерба благополучию других, то забота о собственном спасении есть только дело каждого в отдельности». [154]

А что если «ложный культ» неотделим от известного мировоззрения и морали, и больше того: требует проповеди определенного мировоззрения и морали? Можно ли сказать, что «погибель души совращенного не угрожает благополучию других»? Говоря это, не предлагаю ни костров, ни  свирепой книжной цензуры (потому что для чтения книг нужен какой-никакой, но разум), ни школьных идеологических «разговоров о важном». Предлагаю только задуматься.

Итак, святыни в сторону. «Долой иконы, несите метлы и молотки», как острил Розанов по поводу «Вех». Задачей законодательной («верховной») власти, по Локку,

«является забота о частной собственности отдельных граждан, а тем самым о всем народе и о его общих интересах, о том, чтобы он процветал и рос в мире и богатстве и чтобы по возможности собственными силами мог защитить себя от иноземного вторжения». [155]

Прекрасное определение, но что-то здесь не так. Государственная власть защищает не просто стены и сундуки (и, прибавим, жизни подданных). Одна из важнейших задач государственности — сохранить национальную религию, то есть язык, то есть культуру. Потеря религии обычно означает потерю языка, потеря языка непременно означает потерю культуры. Все это — за пределами Локковой формулы. Правда ли, что сохранение религии, языка и культуры (даже бессознательное) не входит в цели государства? Позволю себе усомниться.

За пределами терпимости у Локка — паписты и безбожники. Паписты — потому что служат «правителю за морем», а не королю. Безбожники — потому что для них ни договоры, ни клятвы

«не могут быть чем-то обязательным и священным, а ведь если уничтожить Бога даже только в мыслях, то все это рухнет. И кроме того, разве может требовать для себя какой-то привилегии терпимости в делах религии тот, кто вообще своим атеизмом ниспровергает всякую религию?» [156]

Чуждый нашему времени довод.

17

В области познания Локк осторожный скептик. Обращаясь к происхождению государства (и к устроению церковной жизни), он становится неудержимым мифотворцем. Миф! Не слишком ли резко? Мы говорим о писателях, живших на самом краю Средневековья; скорее надо удивляться их трезвости в вопросах познания. Однако новый идеализм остался учением для немногих, а вот созданные теми же писателями мифы «вышли на площадь» и определили чувства и желания слегка образованных масс.

Его отправная точка — Гоббсов основополагающий миф о «естественном состоянии», правда, перетолкованный. Естественное состояние из ужасного стало прекрасным. Человек не отвращается от него, но покидает его неспешно (как бы не с ленцой) ради еще больших выгод, какие сулит жизнь в обществе.

Вернее сказать, из «естественного состояния» вырастают только политические мечтания Локка. Мечтания околоцерковные он высказывает в сочинениях о веротерпимости. Терпимость у него — флаг, которым покрывается целая область идей. Нынешняя воинственная «терпимость» выросла под этим флагом.

Я говорю «мечтания», но на самом деле речь идет об идеологии, то есть о принудительном назначении вещам смыслов. Подобно своему учителю, Локк великий идеолог. О том, чем отличается идеология от философии, я говорил уже прежде. Если философия усматривает истины, вглядываясь в свой предмет, то идеология назначает истиной то, что кажется ей удобным и необходимым с точки зрения нравственности (а двигатель идеологии есть как правило нравственность). На вопрос «почему так?» отвечу: видимо, потому что так проявляет себя выхолощенная христианская религиозность. Нужна «праведность», но мера ее не Бог, а цель не Царствие небесное… На месте Бога — Мораль.

В чистосердечно-христианское средневековье европеец мог послужить Морали, приближаясь к святости. Святость имела определенные, ясные требования: не прикасайся к женщине, не требуй награды за труд, живи ради чужих целей. Новое время предложило европейцу иную программу: исследуй, зарабатывай, достигай, люби. Где здесь место Морали? А без нее в душе чувствовалась ничем не занятая пустота (и до сих пор оно так). Начался век идеологий: нравственно-политических учений, придающих себе, по возможности, вид научности. Век «левизны».

Локк, возможно, первый представитель «левого» мышления. Словеса о «свободе» и «народе», набившие нам такую оскомину, для него внове. Удивительно, что политическая левизна у него сочетается с трезвостью мышления, необходимой для выработки идеалистического представления о познании (совершенно утраченной в наши дни).  Мне раньше казалось, что обожествление «народа», «классовой борьбы» (или «либидо») свойственно людям, потерявшим настоящую религию. Пример Локка опровергает это предположение. Он религиозен в истинном смысле слова… Но в нем две религии: религия «левая» и религия христианская. По прошествии недолгого времени их борьба завершится вытеснением христианства из душ, захваченных левизной…

Если Локк-мыслитель постоянно говорит о «разуме», то Локк-идеолог не менее часто упоминает «народ». «Народ» у Локка есть удобная фикция, вроде геометрической точки. Найдя эту точку, он строит свое государство. [157] В основе Локковой теории разделения властей, вполне трезвой, лежит химера, нечто воображаемое: допущение того, что власть исходит от «народа». В наши дни мало кто в это верит; однако разделение властей, как удачный технический прием, все еще живо. Что касается «народа», то кто же сейчас не видит, что государство есть самодовлеющая сила, для которой народ только средство? Многие, впрочем, не видят. Отсюда все еще живая у нас в России вера в «западную демократию».

Самостоятельные действия исполнительной власти (те, которыми и держится государство) Локк называет королевской прерогативой, и место им видит только в незаполненной законами пустоте — или там, где нужно следовать духу, а не букве закона («разрешение со стороны народа его правителям делать некоторые вещи по их собственному свободному выбору, когда закон молчит, а иногда также и поступать вопреки букве закона ради общественного блага»).[158] В той жизни, какая известна нам, только «прерогативой» государство и управляется… «Прерогатива» эта принадлежит президентам или первым министрам, а по существу выборным монархам. Парламенты — одобряют или молчат.

Миф о «пустом человеке» — еще один из основополагающих мифов Нового времени. Этого «пустого человека» вскоре примется воспитывать Руссо; через двести лет на него сделает ставку социализм в России. Социализм, однако, покосится и рухнет —  потому что человек не марионетка, у него есть природные склонности и отталкивания.

О  Локке и некоторых других писателях эпохи можно сказать: создавая новую философию познания, они консервативны в создаваемых ими мифах. Для современного читателя первое утверждение звучит необычно: как может «мракобесный», «поповский» идеализм быть передовым? Однако он и правда таков; так же, как материалистическое мировоззрение большевиков и их предшественников было откатом назад, реакцией. Еще необычнее то, что именно их «идейный груз» — то, что они передали новейшей Европе, все эти догматы «свободы и равенства», — вынесен прямо из средневековья. Это именно догматы, недоказуемые утверждения, основополагающие мифы. Эти пережитки средневекового мышления и правят современным Западом и отчасти Россией. Средневековье было не повержено новым временем, но продолжено. Смысл «эпохи разума» в том и состоял, чтобы дать людям новые не поверяемые разумом идеи.

18

Упоминая «гоббизм» явным образом, Локк не забывает осудить его как хищническое учение. Однако следует Гоббсу во всех важнейших вопросах. Начинал он с чистого «гоббизма». Затем из Гоббсова естественного состояния и природного закона Локк сделал собственное, также вполне догматическое употребление. Где Гоббс нашел права государя, Локк разыскал права «народа». Локково учение о свободе вырастает из Гоббсовой проповеди самодержавия.

Когда нужно, Локк над Гоббсом посмеивается. Например: «если спросить, почему человек должен держать свое слово, у христианина, который ожидает счастья или несчастья в иной жизни, в качестве основания он скажет: «Потому что этого требует от нас Бог, имеющий власть над вечной жизнью и смертью». Если же спросить у последователя Гоббса, он скажет: «Потому что общественное мнение требует этого и Левиафан накажет тебя, если ты этого не сделаешь»…» Однако Гоббсовы «естественное состояние» и «общественный договор» Локк молча принимает.

Подобно Гоббсу, только несколько облагораживая его мысль, Локк видит в человеке «стремление к счастью и отвращение к несчастью» — «действительно врожденные практические принципы, которые, как и надлежит практическим принципам, действуют постоянно и непрерывно влияют на всю нашу деятельность». Но почему-то Локк их считает «склонностями, вытекающими из стремления к добру»; хотя где это видано, чтобы «добро» совпадало со «счастьем»? Или «счастье» с «пользой»? На этой шаткой почве Локк не одинок; тут он (как и его учитель Гоббс) присоединяется к будущему, еще не рожденному улититаризму.

Пра-утилитаристы (Гоббс, Локк) сталкиваются с тем же противоречием, что и утилитаристы настоящие. А именно: нравственное поведение нельзя обосновать «пользой». Быть нравственным неполезно, а то и опасно для репутации или жизни. Личная нравственность хороша только в однородной среде, т. е. там, где она не выходит за пределы общего уровня. Среди честных хорошо быть честным, и т. д. Стало быть, «полезна» уже не нравственность как таковая, а соответствие личной морали — морали общества, что уже совсем другое.

19.

Локк постоянно употребляет выражения «естественное состояние», «естественный разум», «естественный закон». Последнее из них передано в советском собрании сочинений, выписки из которого здесь приводятся, как «закон природы». Это неверно. Law of Nature у Локка — это, конечно, «естественный закон», а не «закон природы». Nature не только «природа» в смысле внешнего по отношению к человеку мира, живого и неживого, но и «естество». «Естественный закон» — ходячее выражение эпохи, так же, как и «естественный свет» — превращенный теми же переводчиками в «светоч природы». Локк говорит о естественном законе в том же смысле, что и его учитель Гоббс; [159] он не создатель этого понятия. «Естественное» — конек эпохи, отмычка, позволяющая освободиться от оков искусственных правил схоластики, Церкви или государства. Я оставляю выражение «закон природы» в ссылках на сочинения Локка, изданные при советах, но в выписках из этих сочинений позволю себе заменить «з. природы» на «естественный закон».

В этом поклонении «естественности» Локк определяет течение мысли на весь XVIII век. Потом придет Руссо… Но я забегаю вперед.

О «естественном состоянии» человечества писал и Гоббс. Самое странное и важное, что Локк сделал с наследием своего учителя — это переоценка «естественного состояния». Из ужасного оно стало прекрасным. Если для Гоббса «естественное состояние» — темный карман истории, из которого нужно скорее выбраться, то для Локка оно и идеал, и ответ на все вопросы. [160]

Это, говорит Локк, состояние не ужаса, смертельной угрозы и нищеты, но

«состояние полной свободы в отношении их [людей] действий и в отношении распоряжения своим имуществом и личностью в соответствии с тем, что они считают подходящим для себя в границах закона природы, не испрашивая разрешения у какого-либо другого лица и не завися от чьей-либо воли». [161]

«В естественном состоянии, не говоря о свободе, которой человек обладает для невинных развлечений, он обладает двумя видами власти.

Во-первых, это власть делать то, что он считает необходимым для сохранения себя и других в рамках закона природы. По этому закону, общему для всех, он и все остальное человечество представляют собой одно сообщество, составляют единое общество, отличное от всех других творений. И если бы не разложение и порочность выродившихся людей, то не требовалось бы никакого другого; не было бы необходимости, чтобы люди отделялись от этого великого и естественного сообщества и посредством положительных соглашений составляли ряд меньших отдельных объединений.

Другая власть, которой обладает человек в естественном состоянии, — это власть наказывать за преступления, совершенные против данного закона. От обоих этих видов власти он отказывается, когда присоединяется к частному, если я могу так выразиться, или отдельному политическому обществу и вступает в какое-либо государство, отделенное от остального человечества». [162]

«Прекрасное естественное состояние», читай: «прекрасный дикарь». Он так хорош, что развитие ему не нужно; если б не «порочность и вырождение», он бы продолжал наслаждаться собой и ближними в «естественном состоянии». Однако несмотря на «полную свободу» (а может быть, и по ее вине)

«люди, несмотря на все преимущества естественного состояния, находятся в скверных условиях, пока они в нем пребывают, и быстро вовлекаются в общество». [163]

То есть «естественное состояние» вообще-то прекрасно, но находиться в нем значит находиться в скверных условиях! Это уже смешно. И далее:

«Неудобства, которым они при этом подвергаются в результате беспорядочного и ненадежного применения власти, которой обладает каждый человек для наказания проступков других, вынуждают их искать убежища под сенью установленных правительством законов, и здесь они стремятся найти сохранение своей собственности. Именно это побуждает их столь охотно отказываться от того индивидуального права на наказание, которым обладает каждый, для того чтобы оно осуществлялось только тем из них, кто будет назначен на это, и посредством тех законов, о которых согласятся сообщество или уполномоченные на то лица». [164]

Какая идиллия. Первобытный человек (а речь, несомненно, о первобытных людях) «ищет убежища под сению установленных законов»…

«От первой власти, viz. совершать все, что он считает необходимым для сохранения себя и остальной части человечества, он отказывается ради того, чтобы это регулировалось законами, созданными обществом, в той мере, в какой этого потребует сохранение его самого и остальной части этого общества; а эти законы общества во многих отношениях ограничивают ту свободу, которую он имел по закону природы.

Во-вторых, от власти наказывать он отказывается полностью и употребляет свою естественную силу (которую он до того мог использовать для исполнения закона природы по своему собственному единоличному решению, когда считал это необходимым) для оказания помощи исполнительной власти общества в той мере, в какой этого потребует закон». [165]

Как мы помним, это говорится о Первобытном Человеке. Он отказывается от своей власти — «ради того, чтобы <все> это регулировалось законами». Еще, наверное, и договор подписывает в присутствии своего адвоката. Вот что значит нация с юридическим складом ума!

По Гоббсу, как мы помним, в «естественном состоянии» человеком не руководит ничто кроме закона самосохранения. «Природный человек» Локка

«обладает неограниченной свободой распоряжаться своей личностью и собственностью, <но> у него нет свободы уничтожить себя или хотя бы какое-либо существо, находящееся в его владении, за исключением тех случаев, когда это необходимо для более благородного использования, чем простое его сохранение». [166]

Руководит им не страх и не любостяжание, но разум.

«Разум… учит всех людей, которые пожелают с ним считаться, что, поскольку все люди равны и независимы, постольку ни один из них не должен наносить ущерб жизни, здоровью, свободе или собственности другого…» [167]

У этого первобытного человека есть целое уложение о правах, согласно которому он

«обязан.., когда его жизни не угрожает опасность, насколько может, сохранять остальную часть человечества и не должен, кроме как творя правосудие по отношению к преступнику, ни лишать жизни, ни посягать на нее, равно как и на все, что способствует сохранению жизни, свободы, здоровья, членов тела или собственности другого.

И с тем чтобы удерживать всех людей от посягательства на права других и от нанесения ущерба друг другу и соблюдать закон природы, который требует мира и сохранения всего человечества, проведение в жизнь закона природы в этом состоянии находится в руках каждого человека, вследствие чего каждый обладает правом наказания нарушителей этого закона в такой степени, в какой это может воспрепятствовать его нарушению». [168]

А почему, собственно, естественный закон «требует» именно этого и дает именно это? Никаких доказательств. И заметьте: это тот самый Локк, который находит в человеке никаких врожденных нравственных идей, но только врожденные безнравственные побуждения! Несмотря на эти «врожденные побуждения», первобытный человек если наказывает за преступление, то

«по имеющемуся у него праву сохранения всего человечества и совершения всех разумных деяний, какие он может, для достижения этой цели». [169]

Главное, чем он озабочен, это «как бы мне поступить как можно разумнее»… И не просто «как можно разумнее», но и «как можно гуманнее». Он

«приобретает какую-то власть над другим, однако все же не полную или не деспотическую власть распоряжаться преступником, когда тот оказывается в его руках, распоряжаться под влиянием вспышки страстей или безграничной фантазии своей собственной воли, но только для возмездия ему в такой степени, в какой это предписывают спокойный рассудок и совесть, чтобы это соответствовало его нарушению, а именно настолько, чтобы это служило воздаянием и острасткой; ибо только эти два повода служат основанием для того, чтобы один человек законно причинил другому зло, — то, что мы называем наказанием». [170]

Вопрос: почему в состоянии первобытной дикости человек приобретает «не деспотическую власть над преступником, а только ту, какую предписывают «спокойный рассудок и совесть», т. е. обстоятельства вовсе не первобытные? Вообще почему «разум» оказывается явлением первобытным? В этом тайна «Просвещения». Первобытность оказывается состоянием, из которого брызжут разум и добродетели.

Первобытный человек, далее, осознаёт свою свободу и готов ее защищать:

«тот, кто пытается полностью подчинить другого человека своей власти, тем самым вовлекает себя в состояние войны с ним; это следует понимать как объявление об умысле против его жизни. Ибо у меня имеется основание заключить, что тот, кто хочет подчинить меня своей власти без моего согласия, будет поступать со мной, добившись своего, как ему заблагорассудится, и может даже уничтожить меня, если у него будет такая прихоть; ведь никто не может желать иметь меня в своей неограниченной власти, если только он не собирается принудить меня силой к тому, что противоречит праву моей свободы, т. е. сделать меня рабом. Быть свободным от подобной силы является единственным залогом моего сохранения; и разум побуждает меня смотреть на него как на врага моей безопасности, который стремится отнять у меня свободу, обеспечивающую ее; таким образом, тот, кто пытается поработить меня, тем самым ставит себя в состояние войны со мной». [171]

Оказывается, в «естественном состоянии» люди не только весьма разумны, но и обладают «свободой», на которую посягают желающие их «поработить»! Рядом с кумиром «разума» ставится второй кумир: «свободы». Еще одна смутная идея без всякого содержания.

В чем состоит эта свобода? В отсутствии иной власти, кроме «естественного закона» (вложенного в сердце человеческое и поддержанного карающей волей Божьей). Дается эта свобода человеку «с рождения»; а вот подданными какого-либо государства не рождаются, а становятся.

«Мы рождаемся свободными, так же как мы рождаемся разумными, но это не означает, что мы тотчас же пользуемся и тем и другим; возраст, который приносит одно, приносит вместе с ним и другое». [172]

Вообще-то это странное утверждение — часть Локкова спора с неким Филмером, согласно которому, Адам был первый царь рода человеческого, и каждый отец семейства, вслед за Адамом, имеет царскую власть над своими детьми. Однако Филмер и его теория происхождения государства давно забыты, а вот утверждение «человек рождается свободным» хотя лживо, а живо. Человек не рождается ни свободным, ни разумным; право на (относительную) свободу он приобретает только вместе со разумом. Что Локк несколько ниже и признаёт:

«Следовательно, свобода человека и свобода поступать по его собственной воле основываются на том, что он обладает разумом, который в состоянии научить его тому закону, по которому он должен собой управлять, и дать ему понять, в какой степени у него остается свобода его собственной воли. Предоставить ему безграничную свободу до того, как он будет иметь разум, который мог бы им руководить,— это не значит предоставить ему привилегию его природы быть свободным, но значит отбросить его в среду зверей и оставить его в таком жалком состоянии, которое столь же ниже достоинства человека, как и их состояние. Вот что вкладывает власть в руки родителей для того, чтобы они управляли своими детьми во время их несовершеннолетия»[173]

Революции именно это и проделывают с человеком: предоставляют ему свободу, когда он еще не имеет разума… И многие люди этого состояния «обладания разумом» не достигают. Особенно если речь идет о французских крестьянах XVIII века или русских — XX. И что делает с ними революция? Правильно, «отбрасывает их в среду зверей».

А то, что Локк об одном высказывается двояко — не вредит «доктрине». Мало кто из читателей станет искать высказывания, взаимно противоречащие. Главное — лозунг брошен;  лозунг запомнится. «Человек рождается свободным»…

20

Проведя своего первобытного человека всеми тропами «естественного состояния», Локк, верный правилу упоминать Гоббса лишь затем, чтобы уколоть, ни разу не ссылается на автора Левиафана. Настает, наконец (по Гоббсовой схеме) время отдать свободу государю и получить взамен спокойствие и порядок упорядоченной государственности. Но сотворение государства по Локку тоже отличается от своего прообраза. Первобытный человек у него

«отказывается от своей исполнительной власти, присущей ему по закону природы, и передает ее обществу… <…> Тем самым он уполномочивает общество или, что все равно, его законодательную власть создавать для него законы, каких будет требовать общественное благо; он должен способствовать исполнению этих законов (как своим собственным установлениям). <…> На земле появляется судья, имеющий власть разрешать все споры и возмещать любой ущерб, который может быть нанесен любому члену государства; этим судьей является законодательная власть или назначенное ею должностное лицо». [174]

Парламент нам предлагается как первое детище первобытного ума, когда этот ум решил отказаться от дикой жизни… Впрочем, несколько позже Локк исправляет эту странность, однако с оговоркой: да, вначале народ мог избрать себе царя, [175] но потом 

«нашел, что его собственность не находится в безопасности при том правлении, какое было (в то время как правление не имеет иной цели, кроме сохранения собственности), и что он не мог пользоваться ни безопасностью, ни покоем, ни считать, что живет в гражданском обществе, до тех пор пока законодательная власть не была отдана в руки коллективного органа, который можно называть сенатом, парламентом или как угодно. Благодаря этому каждое отдельное лицо стало наравне с другими, самыми ничтожными людьми подданным тех законов, которые оно само как член законодательного органа установило; точно так же никто не мог по своей собственной власти избегнуть силы закона после того, как этот закон был создан. Не мог никто также под предлогом превосходства просить об исключении для собственных нарушений или для нарушений, совершенных кем-либо из его близких. Ни для одного человека, находящегося в гражданском обществе, не может быть сделано исключения из законов этого общества»[176]

Перед нами рождение еще одного мифа: мифа о «народе», волшебным образом «думающем, чувствующем, понимающем» и так далее. Сколько плохого будет сделано именем этого «народа» впоследствии. Локк постоянно ссылается на «народ», когда следовало бы говорить о выборных лицах или вообще об отдельных лицах, никем не выбранных (скажем, зачинщиках мятежа):

«…Кто бы ни обладал законодательной или верховной властью в любом государстве, он обязан править согласно установленным постоянным законам, провозглашенным народом и известным народу». [177]

Где и когда «народ» провозглашал законы?

«Народ» у Локка перестает быть совокупностью лиц и обретает самостоятельное существование, причем благостное, всегда направленное к добру. Основы последующей политической мифологии. И это не просто сотворение еще одной политической фикции: это благословение сплоченного и воинственного меньшинства на захват власти от имени невидимого «народа». Одно неизбежно следует из другого: поскольку «народ» нигде и никогда ничего не провозглашает, кто-то должен занять его место. По Локку, «люди, избранные в соответствии с голосованием большинства» суть то же, что и «народ». Но раз путь открыт, никто не запрещает идти по нему дальше. «Народом» отныне можно считать любое собрание людей, имеющее смелость говорить от имени большинства.

Перед нами — перенесение божественных совершенств на совершенно мирской, более того, человеком созданный предмет («народ»). Как оно расцветет впоследствии в Росии — причем без всякого прямого влияния со стороны Локка. Религиозное мышление в нерелигиозных вопросах — то, чем и будет двигаться левая мысль на протяжении веков. А Локк несомненный прародитель «левого» образа мысли, несмотря на свое христианство и свое почтение к королям.

Впрочем, Локк не первооткрыватель этих магических формул («народ», «тирания», «рабство»). Его соотечественник, современник и знакомый, Джеймс Тиррел, писал в те же годы независимо от Локка:

«Человечество от природы наделено свободой от подчинения и вольно выбирать форму правления по своему усмотрению; и что власть, которую любой человек имеет над другими, сначала была дарована по усмотрению народа».  [178]

 Мысли эти, надо думать, носились в воздухе.

Но вернемся к «народу», который только что получил свое первое государство. Главное, что заботит его детский ум — это, разумеется, «общественное благо». «Приговоры государства» отныне «являются его собственными, так как они вынесены им самим или его представителями». [179] Можно было бы предположить, что это почтение к закону упразднит мятежи и гражданские войны…

О законе, надо сказать, Локк говорит прекрасные, поэтические, глубокие слова:

«Ведь закон в его подлинном смысле представляет собой не столько ограничение, сколько руководство для свободного и разумного существа в его собственных интересах и предписывает только то, что служит на общее благо тех, кто подчиняется этому закону. Если бы они могли быть счастливее без этого закона, то он, как бесполезная вещь, исчез бы сам по себе; и вряд ли заслуживает названия тюремной ограды то, что лишь охраняет нас от болот и пропастей. Таким образом, несмотря на всевозможные лжетолкования, целью закона является не уничтожение и не ограничение, а сохранение и расширение свободы. Ведь во всех состояниях живых существ, способных иметь законы, там, где нет закона, нет и свободы. Ведь свобода состоит в том, чтобы не испытывать ограничения и насилия со стороны других, а это не может быть осуществлено там, где нет закона. Свобода не является «свободой для каждого человека делать то, что он пожелает», как нам говорят (ибо кто мог бы быть свободным, если бы любой другой человек но своей прихоти мог тиранить его?); она представляет собою свободу человека располагать и распоряжаться как ему угодно своей личностью, своими действиями, владениями и всей своей собственностью в рамках тех законов, которым он подчиняется и, таким образом, не подвергаться деспотической воле другого, а свободно следовать своей воле». [180]

Это понимание закона нам в России глубоко чуждо — и было чуждо при даже при монархии. Наше государство строилось «сверху», сильной властью, которой не нужна была помощь общества. Прямая противоположность английской государственности. Англию создавала слабая власть в союзе с рано осознавшим свою силу английским обществом. Англия строилась если не «снизу», то с постоянной оглядкой «верха» на свою низовую опору. И когда в России, в 1990-е годы, принялись насаждать нечто, именуемое «либеральным порядком», об этой стороне закона думали меньше всего…

Итак, вновь образованное государство у Локка основывается на всеобщем почтении к закону и потому должно наслаждаться миром. Но нет. Ему угрожает «тиран». Портрет тирана Локк рисует на широком полотне, свободными мазками, густыми красками:

«Он, и только он, обладает всей, и законодательной и исполнительной, властью и нельзя найти никакого судьи, не к кому обратиться, кто бы мог справедливо и беспристрастно решить дело, обладая необходимыми полномочиями, и от чьего решения можно было бы ожидать помощи и возмещения любого ущерба или неудобства, которые можно претерпеть от самого государя или по его приказу. И таким образом, подобный человек, как бы он ни назывался — царь, или владетельный сеньор, или еще как-нибудь, в такой же степени находится в естественном состоянии по отношению ко всем, кто ему подвластен, как и по отношению ко всему остальному человечеству. Ведь во всех случаях, когда имеются два каких-либо человека, у которых нет ни постоянного правила, ни общего судьи, к которому они могли бы обратиться на земле для решения их споров о том, кто из них прав, они все еще находятся в естественном состоянии и испытывают все неудобства этого с одной лишь прискорбной разницей для подданного или, скорее, раба абсолютного повелителя: в обычном естественном состоянии он волен сам судить о своем праве и поддерживать его, насколько в его силах; теперь же, когда его собственностью распоряжается воля и каприз его монарха, ему не только некуда обратиться, как это следует делать тем, кто живет в обществе, но он лишен свободы судить о своем праве или защищать его, как если бы он стоял на ступень ниже обычного состояния разумных существ; и, таким образом, он подвержен всем бедствиям и неудобствам, которых может опасаться человек от того, кто, находясь в ничем не ограниченном естественном состоянии, еще и развращен лестью и облечен властью». [181]

Так зарождается еще один миф: об «абсолютном правителе», правящем «рабами», и о праве подданных на мятеж (поскольку в отношении «тирана» они снова оказываются в естественном состоянии, т. е. в состоянии «войны всех против всех»; тезис Гоббса; Локк «войну всех против всех» вообще не упоминает, однако же неявно на нее ссылается). Кстати, обратите внимание на то, что тиран у Локка покушается главным образом на «собственность» подданного. Это любопытная подробность. [182]

Очень поверхностно Локк трактует о тирании… Основная мысль: тиран, де, имеет в виду только личную выгоду, и ради нее терзает государство, т. е. «тиран есть абсолютное зло». Как показывает история, тираны и вынуждены решать очередные вопросы государственной жизни, и рады бывают (иногда) действовать популярно, т. е. на благо народу. Создается миф о «тирании», противоположной «законосообразному правлению», как тень противоположна свету.

«Если узурпация есть осуществление власти, на которую имеет право другой, то тирания — это осуществление власти помимо права, на что никто не может иметь права. И это есть использование власти, которую кто-либо имеет в своих руках, не на благо тех, кто подчиняется этой власти, но в целях своей личной частной выгоды, когда правитель, какими бы полномочиями он ни обладал, кладет в основу своих действий не закон, а свою волю и его распоряжения и действия направлены не на сохранение собственности его народа, но на удовлетворение его собственного честолюбия, мстительности, жадности или какой-либо другой недостойной страсти». [183]

Тиранию в виде, описанном Локком, надо на свете еще поискать… Перед нами моральные суждения вместо суждений по существу: главная черта левого мировоззрения.

Как видите, в качестве политического мыслителя Локк совсем не сторонник ясных определений. Иначе он не был бы так влиятелен. Создавая политическое верование, не следует быть точным в подробностях. «Народ», «свобода», «рабство», «тираны» — все это очень смутные понятия.

«…Что бы ни болтали льстецы с целью отвлечь умы людей, это не мешает людям чувствовать; и когда они замечают, что какой-либо человек, независимо от того, какое положение он занимает, вышел из границ гражданского общества, в котором они живут, и что им не к кому обратиться на земле за защитой от того зла, которое он им может причинить, то они начинают думать, что сами находятся в естественном состоянии по отношению к тому человеку, который, как они считают, находится в таком состоянии, и стараются так скоро, как только могут, обрести ту безопасность и защиту в гражданском обществе, для которых оно было первоначально учреждено и ради которых только они в него вступили». [184]

Однако «неограниченных» монархов почти не бывает, т. к. у «самодержавия» всегда есть сдерживающие начала; есть обычаи; есть права дворянства; редкий «самодержец» становится тираном… А уж если становится, то никакое «общество» ему не помешает. Да и тиранов Локк на своем веку не видел, кроме поздних Стюартов, которые были, на наш взгляд, правителями весьма невинными, хотя «слабыми и лукавыми», говоря словами Пушкина.

Локк многословно доказывает, что его теория «сопротивления порочной власти» не приведет к постоянным мятежам. Отчасти он прав. Но эта теория является превосходным основанием для любого мятежа. Об этом он умалчивает. «Народ борется за свободу против тирана» — шаблон, который можно наложить на любой бунт. Мировоззрение французской революции, «советской власти» или современных Соединенных Штатов — все созданы по Локкову шаблону («свобода и тирания»). Американская (и общезападная) политическая мифология всецело основана на теориях Локка. Доктрина Локка годилась только для крайне законопослушного и юридически мыслящего народа, т. е. для англо-саксов. Ни в одной другой стране ее нельзя было бы применить безвредно. Уже в условиях американских колоний она привела к революции.

Это мифотворчество снабдит поколения западных политиков материалом для речей. И речь ведь не о том, что беззаконное правление хорошо. Совсем напротив. Речь о том, что ярлык «абсолютного правления», «рабства» не соответствует порядку, на который наклеивается — и наоборот, «свободу и прогресс» нередко готовы видеть в тираническом государстве, которое, однако, выучило правильные слова и расклеило повсюду правильные ярлыки, как это было в России при советах.

Хотя, конечно же, когда Локк писал о «праве народа на восстание», он не занимался политической теорией. Для него это была политическая практика, одобренная руководством партии вигов. Когда учение Локка попало в лишенную политической жизни Францию, оно из области практики перешло в область мечтаний. Та же судьба ждала либеральные идеи и на русской почве…

Локк говорит, что государство создается людьми по взаимному соглашению (тут он согласен с Гоббсом), чтобы «удобно, благополучно и мирно жить». Еще один миф, и миф чисто английский, потому что кто же более способен к политическим соглашениям, чем англичанин? Или, во всяком случае, был способен, пока была еще старая Англия.

«Поскольку люди являются, как уже говорилось, по природе свободными, равными и независимыми, то никто не может быть выведен из этого состояния и подчинен политической власти другого без своего собственного согласия. Единственный путь, посредством которого кто-либо отказывается от своей естественной свободы и надевает на себя узы гражданского общества, — это соглашение с другими людьми об объединении в сообщество для того, чтобы удобно, благополучно и мирно совместно жить, спокойно пользуясь своей собственностью и находясь в большей безопасности, чем кто-либо не являющийся членом общества. Это может сделать любое число людей, поскольку здесь нет ущерба для свободы остальных людей, которые, как и прежде, остаются в естественном состоянии свободы. Когда какое-либо число людей таким образом согласилось создать сообщество или государство, то они тем самым уже объединены и составляют единый политический организм, в котором большинство имеет право действовать и решать за остальных». [185]

Фраза о большинстве зачинает еще один политический миф: о благотворной роли большинства (и о том, что мнение большинства вообще может быть выяснено доступными нам средствами). Этот миф также ожидает пышное цветение.

21

Локк боготворит парламент. Он уверен, во-первых, что парламент существует где-то на облаках, не зависит от обстановки в стране и, в общем, хорош просто потому что он хорош. Во-вторых, он верит, что парламент всегда будет составлен из людей умных, способных и благосклонных к личной свободе, как это было, в силу определенных исторических обстоятельств, в современной ему Англии (и еще долго после). В третьих, для Локка верховная власть сосредоточена в парламенте, чего нигде и никогда не бывало. Верховная власть в действительности есть власть исполнительная, в ее власти карать, миловать и объявлять войну, парламент же плетется в обозе, голосуя за военный бюджет…

«Во всех случаях, пока существует правление, законодательная власть является верховной. Ведь то, что может создавать законы для других, необходимо должно быть выше их; а поскольку законодательная власть является законодательной в обществе лишь потому, что она обладает правом создавать законы для всех частей и для каждого члена общества, предписывая им правила поведения и давая силу для наказания, когда они нарушены, постольку законодательная власть по необходимости должна быть верховной и все остальные власти в лице каких-либо членов или частей общества проистекают из нее и подчинены ей» (Опыт о правлении).

Откуда его уверенность? Послушаем доводы Локка в пользу законодательной власти.

  1. «Она не является и, вероятно, не может являться абсолютно деспотической в отношении жизни и достояния народа»;
  2. Потому что «представляет собой лишь соединенную власть всех членов общества, переданную тому лицу или собранию, которые являются законодателями; она не может быть больше той власти, которой обладали эти лица, когда они находились в естественном состоянии, до того, как они вступили в общество и передали эту власть сообществу»;
  3. Она «в своих самых крайних пределах ограничена общественным благом»;
  4. «Она не имеет иной цели, кроме сохранения [общества], и, следовательно, никогда не может иметь права уничтожать, порабощать или умышленно разорять подданных»;
  5. «Естественный закон выступает как вечное руководство для всех людей, для законодателей в такой же степени, как и для других. Те законы, которые они создают для направления действий других людей, должны, так же как и их собственные действия и действия других людей, соответствовать закону природы, т. е. Божьей воле, проявлением которой он является; и так как основным естественным законом является сохранение человечества, то никакая человеческая санкция не может быть благодетельной или обоснованной, если она тому противоречит»;
  6. «Законодательная, или высшая, власть не может брать на себя право повелевать посредством произвольных деспотических указов; наоборот, она обязана отправлять правосудие и определять права подданного посредством провозглашенных постоянных законов и известных уполномоченных на то судей». [186]

Довод 1) есть благочестивое пожелание; довод 2) есть предположение на основе теории; довод 3) говорит об ограничении, которое не является ограничением (кем оно наложено и чем оно обеспечивается?); доводы 4—6) суть также благочестивые пожелания. «Ограничена только благом», «не может», «не должна» — это не доводы вообще, это надежды. Чего нет в этих доказательствах, так это трезвости. Тем они убедительнее, к сожалению, для известных умов.

Что до подтверждения историей — оно дано еще в дни якобинской диктатуры во Франции. Франция тогда только и делала, что избирала законодательную власть. Что делала законодательная власть, мы знаем. Она занималась террором. О деятельности советского «парламента» до 1956 (полагая в этом году конец людоедской эпохи русской революции) мы тоже наслышаны; каков бы он ни был фальшивый, он кем-то же избирался (в условиях тирании, всеобщей немоты и прямого назначения кандидатов правящей партией, да). Кромвелевский парламент тоже был не благостного облика.

«Эта законодательная власть является не только верховной властью в государстве, но и священной и неизменной в руках тех, кому сообщество однажды ее доверило. И ни один указ кого бы то ни было, в какой бы форме он ни был задуман и какая бы власть его ни поддерживала, не обладает силой и обязательностью закона, если он не получил санкции законодательного органа, который избран и назначен народом». [187]

Непобедимое прекраснодушие… Какой «народ» избирает и назначает парламент, особенно при отсутствии всеобщего избирательного права? А там, где оно есть, хорошо было бы знать, соответствуют ли итоги выборов воле большинства. И иной вопрос: хороша ли и полезна ли эта воля? Наш опыт позволяет усомниться. Большинство может заблуждаться ничуть не менее, чем единоличный правитель… И еще. В какой степени власть действует «с согласия общества», а в какой — помимо этого согласия, т. е. чисто принудительно? Бывает ли власть, действующая исключительно в согласии с обществом, или же это утопия? Ведь как бы мы ни обосновывали законность парламентских постановлений, они выражают никоим образом не «мнение избирателей».

22

Биограф Локка пишет:

«Локк был одним из первых сторонников теории ограниченного государства —  то, что позже в Англии стали называть «либерализмом». Некоторые из его современников считали, что спасение душ граждан входит в обязанности правительства. Локк утверждал, что у правительства нет других обязанностей, кроме тех, ради которых оно было создано, а именно сохранения жизни, свободы и собственности; и он был категорически против того, чтобы правительство пыталось делать что-либо еще». [188]

В наши дни — начиная примерно с 90-х годов XX столетия — «либерализм» связывается не столько с «ограниченным государством» (напротив, западное государство все охотнее вмешивается в частную жизнь граждан), сколько с так называемой терпимостью. Здесь тоже есть свой миф, и создателем его был Локк.

Опыт о веротерпимости он открывает прекрасными словами:

«Главная причина, из-за которой вопрос о свободе совести, вот уже несколько лет вызывающий среди нас многочисленные толки, становится все запутанней, из-за которой не стихают споры и усиливается вражда, состоит, как мне кажется, в том, что обе стороны: одна, проповедующая полную покорность, другая, отстаивающая всеобщую свободу в делах совести, — одинаково горячо и ошибочно предъявляют слишком большие требования, но не определяют того, что имеет право на свободу, и не указывают границ произвола и покорности». [189]

Совершенно то же самое можно сказать и о свободе «вообще», свободе в политике и в области мысли. Наибольший успех имеют крайности. Локк пытается отдалиться от обеих крайностей и определить, где уместна свобода, а где приличнее послушание. Он делит «мнения и поступки» на три вида. 1) Те, что «сами по себе не касаются государства и общества; а такими являются спекулятивные мнения и вера в Бога»;  2) те, «которые по своей собственной природе не хороши и не плохи, но касаются общества и отношений людей друг с другом; а таковыми являются все практические мнения и поступки по отношению к безразличным вещам»; 3) те, «которые касаются общества, но в то же время по своей природе хороши или плохи; таковыми являются нравственные добродетели и пороки».  [190] «Абсолютного и всеобъемлющего права на терпимость» заслуживает только первая разновидность.

«Чисто спекулятивные мнения суть такие, как вера в Троицу, чистилище, перевоплощение, антиподы, царствие Христово на земле и т. д.; а что всякий человек располагает в этом случае неограниченной свободой, вытекает из того, что чистые спекуляции не затрагивают моих отношений с другими людьми и не имеют влияния на мои действия как члена какого-либо общества, но, оставаясь неизменными со всеми своими последствиями, — даже если на свете нет никого другого, кроме меня,— они никоим образом не могут нарушить мир государства или доставить неудобство моему ближнему и потому не входят в ведение правителя». «Справедливое притязание на неограниченную терпимость имеют место, время и способ моего поклонения Богу, потому что сие происходит всецело между Господом и мной и, принадлежа попечению вечности, выходит за пределы досягаемости и воздействия политики и правительства, которые существуют только ради моего благополучия в этом мире: ибо правитель — это лишь посредник между человеком и человеком; он может отстоять меня от ближнего, но не может защитить от Бога».  [191]

«Из этих посылок, как я полагаю, — говорит Локк, следует, что каждый человек имеет полную и неограниченную свободу [религиозных] мнений и вероисповедания, которой он может невозбранно пользоваться без приказа — или вопреки приказу — правителя, не зная за собой вины или греха, но всегда при условии, что делает это чистосердечно и по совести перед Богом, сколько дозволяют его знания и убеждения». Вот первоначальная формулировка изрядно поношенной к нашему времени «терпимости»: свобода религиозных мнений и исповедания. Локк добавляет:

«Однако если к тому, что он называет совестью, примешивается сколько-нибудь честолюбия, гордыни, мстительности, партийных интересов или чего-либо подобного, то соразмерно сему будет и его вина, и в такой мере он ответит в Судный день». [192]

Относительно второй разновидности заслуживающих свободы вещей («все практические начала, или мнения, с помощью которых люди считают себя обязанными упорядочивать отношения друг с другом, такие, как, например, что они могут рожать детей или распоряжаться имуществом по своему усмотрению, что они могут работать или отдыхать, когда найдут нужным, что полигамия и развод законны или незаконны и т. д.») [193] Локк делает важную оговорку, которой не делает современный либерал:

«если эти вещи не ведут к беспорядкам в государстве и не приносят обществу больше вреда, чем пользы». [194]

У вопроса о терпимых мнениях есть и оборотная сторона: все терпимое безразлично для государственного управления, все безразличное исключено из ведения правительства. Правитель не может приневоливать подданных к любым взглядам, раз они отнесены к области безразличного. О случаях, когда правитель все же пытается «ограничить свободу людей или приневолить к тому, что противно искренним убеждениям их совести», Локк говорит совершенно то, что и Гоббс:

«Они должны делать то, что требует от них совесть, насколько могут без насилия, но притом одновременно обязаны спокойно подчиниться наказанию… так как посредством этого они обеспечивают себе благодать на том свете и не нарушают спокойствия этого мира… И воистину лицемер тот, — а лишь прикидывается совестливым, тогда как метит в этом мире во что-либо иное, — кто по велению совести, но также покоряясь закону, не купит рая для себя и мира для своей страны, пусть даже ценой имущества, свободы или самой жизни». [195]

Пусть правитель спокойно преследует, пусть подданный спокойно принимает преследования, а то и мученический венец. И полное повторение Гоббса: правителю подчиняйся, если сие неважно для посмертной судьбы; если же важно, спокойной принимай мученический венец, ибо венец важнее прижизненных удобств. Но это случай исключительный. В благоразумно устроенном государстве законы не создаются

«в иных целях, кроме обеспечения безопасности правительства и защиты жизни, имущества и свобод народа». [196]

Прекрасно, но и наивно, потому что есть вещи выше «имущества и свобод» — сохранение, например, национальных религии, языка, государственности перед угрозой от внешнего или внутреннего врага. Правитель же

«не имеет ничего общего с благом человеческих душ или с заботами людей в иной жизни, но возведен в сан и облечен властью только для того, чтобы люди спокойно и удобно жили друг с другом в обществе… …Правитель распоряжается отправлением добродетелей не потому, что они добродетели и обязывают совесть или составляют долг человека перед Богом и путь к Его милости и благоволению, но потому, что они придают достоинство человеческому общению, а большинство из них суть прочные узы и скрепы общества, которые нельзя ослабить, не поколебав всего строения». [197]

Заметьте осмеянное не так давно русскими либералами выражение «скрепы общества». Обратите внимание и на признание того, что правителю все же небезразлично распространение добродетелей в его народе, потому что без добродетелей не будет и «спокойной и удобной» жизни. Правитель, во-первых, «не обязан наказывать все пороки, т. е. может терпеть некоторые из них»; во-вторых, «не должен внедрять в общество какой-либо порок, потому что такое деяние не может способствовать благу народа или сохранению правительства». Локк добавляет:

«если все-таки допустить, что он отдал распоряжение следовать какому-либо пороку, то совестливый и уязвленный подданный обязан не подчиниться его предписаниям и покориться наказанию, как в предыдущем случае». [198]

Правителя все же ограничивает некое представление о нравственности («не должен внедрять в общество какой-либо порок»), хотя он и не должен быть венценосным моралистом…

Есть, конечно, большая разница между тем, что говорят о терпимости Локк и его современные продолжатели. Терпимость по Локку означает только то, что известные мнения безразличны для государственного порядка, следовательно, правительство не должно их ни преследовать, ни насаждать. Это противоположно современному либеральному учению, которое раз требует насаждения определенных мнений (по возможности, силами правительства). Локк, напротив, освобождает правительство от бремени насаждения идеологии, т. е. «правильного понимания вещей». Его наследники идут вспять. Неудивительно, что ненависть к России так легко вспыхнула на Западе после начала украинской войны: новейшая «терпимость» есть разновидность нетерпимости. Ее поклонники воинственны.

«Если свободомыслію на первыхъ порахъ пришлось завоевывать у церковныхъ силъ мѣсто для своего собственнаго развитія, то современемъ въ немъ самомъ стали выдѣляться голоса тѣхъ, которые выступали противъ безграничнаго господства свободы мысли: изъ передовыхъ борцовъ терпимости случайно вышли опять-таки борцы за нетерпимость»,

говорит Виндельбанд в своей «Истории новой философии». То же самое случилось с отдаленными идейными потомками Локка. «Либерализм» наших дней есть самая нетерпимая секта.

Любопытный рецепт Локк предлагает для меньшинств. Поощряйте их, когда они малочисленны; боритесь с ними, если они сильны». Обособленные партии нужно обуздывать «не за то, что они держатся того или иного мнения или верования, но потому, что было бы опасно иметь такое число инакомыслящих, какому бы мнению они ни следовали». [199] Очень английское суждение. Как Англия из века в век сколачивает на континенте коалицию против сильнейшей континентальной державы, так и внутри государства нельзя допускать появления слишком сильного сообщества, мыслящего особно. Против этого правила грешит Запад, копя и копя в своих городах мусульман. Не могут, по Локку, и паписты

«пользоваться благом терпимости, потому что там, где они владеют властью, они считают своей обязанностью отрицать ее за другими. Ведь неразумно разрешать свободное отправление веры всякому, кто не признает за основополагающее начало, что никому не позволено преследовать и угнетать другого из-за того, что он расходится с ним в вере».

Локк — апостол Запада XIX и особенно XX веков с их внешне незыблемыми «свободами» и провозвестник их провала: поскольку «нет истин, а есть только мнения». За мнения нельзя сражаться, да и бороться неразумно. Здесь, в области «терпимости» — ядро его деятельности как мифотворца.

В одном отношении либерализм Локка необычен. Локк недвусмысленно говорит, что государственная власть существует не ради нравственных целей, а ради благополучия государства, что правитель лишь настолько может интересоваться нравственностью, насколько это важно для общего блага. Это — полностью противоположно новейшему либеральному мифу, который, как и миф социалистический, насквозь пропитан моралью. Государство должно процветать,  говорит Локк. Государство должно служить нравственным целям, говорят социалист и современный либерал. У нас в России все «передовое» мировоззрение, еще до народничества и большевизма, было сплошь моральным. Но правительство существует для блага государства, а не для нравственных целей. Мы в России предпочитаем этого не понимать. Один русский правитель погубил сво страну ради сугубо нравственной цели: помощи нашим дальним родичам на Балканах…

Из Локковой проповеди безграничной церковной свободы («только Сам Господь может управлять церковью», не людям судить о чужой совести) получается прекрасная проповедь противоцерковная и противохристианская. «Духовная свобода» легко превращается в свободу от духа. Веротерпимость становится терпимостью к безверию. Проповедь свободного выбора смысла жизни делается проповедью бессмысленности жизни.

Притом Локк не проповедует «терпимости» в том специфическом смысле, какой ей придает, скажем, демократическая партия в Америке… Его терпимость вне партий, она для всех. Потому она и нетерпима в наше время, а Локк удобен только как «свадебный генерал». На него можно ссылаться как на «провозвестника свободы», но о подробностях его учения лучше умалчивать.

23

Локк рассматривает то же самое противостояние Стюартов и общества, что и Гоббс, но если Гоббс выносит из рассмотрения веру в самодержавие и в то, что нет ничего хуже гражданской войны, то Локк говорит: что же, если власть дурна, надо сопротивляться, но только не королю, король неприкосновенен. Для своего «народа» Локк требует права на мятеж.

«Какое бы право ассирийские цари ни имели на Иудею благодаря мечу, Бог помог Езекии сбросить власть этой захватнической империи. «И был Господь с ним: везде, куда он ни ходил, поступал он благоразумно. И отложился он от царя Ассирийского, и не стал служить ему» (4 Цар. 18, 7). Отсюда совершенно очевидно, что сбросить власть, которая установлена над кем-либо не правом, а силой, хотя бы это и называлось мятежом, не является все же преступлением перед лицом Господа, но это именно то, что Он разрешает и одобряет, даже если бы этому препятствовали обещания и договоры, исторгнутые силой». [200]

Словом, «Господь благословляет революцию».

Локк понимает, что предлагает опасное лечение болезни. Поэтому оговоривает условия, в которых мятеж «оправдан». Восставать следует, говорит он, лишь против «несправедливо и незаконной силы»:

«Но разве можно противиться велениям государя? Разве можно оказывать ему сопротивление всякий раз, как кто-либо будет чувствовать себя обиженным и считать, что с ним поступили несправедливо? Это приведет в расстройство и сокрушит все государства, и вместо правления и порядка не останется ничего, кроме анархии и смятения.

На это я отвечу, что силу следует противопоставлять лишь несправедливой и незаконной силе; всякий же, кто оказывает сопротивление в любом другом случае, навлекает на себя справедливое осуждение Бога и людей; и поэтому не возникнет никакой опасности или смятения…» [201]

Но кто судья справедливости и законности, особенно тогда, когда «народ», то есть подвижную и немыслящую его часть, удалось вывести на улицы?

Высказываний Локка о праве на мятеж хватит на несколько добротных восстаний.

«Сколько б святоши ни проповедовали покорность, еще не известно случая, чтобы люди смиренно склонялись под гнетом и подставляли спины под удары, если полагали, что у них довольно сил постоять за себя». [202]

Надо заметить, и в этом отношении XX век внес свои поправки. Скажите людям, что они в земном раю, и припугните земным адом, а некоторых в него и отправьте, и делайте с ними, что хотите.

«Власть справедливая и сдержанная повсюду чувствует себя спокойно и не боится опасности; те же, кто угнетен несправедливой и тиранической властью, всегда будут сопротивляться». «Таковы вообще люди, и повсюду они стонут под неправым бременем и стремятся сбросить ярмо, слишком тяжело давящее их». «Только угнетение объединяет людей на восстание».  [203]

Это неверно. Против истинно тиранической власти не бунтуют, при тирании нет места для бунта. Восстают не «угнетенные», восстают недовольные. Для бунта потребны достаточная свобода — и слабое или нерешительное правительство. Зато какие прекрасные образцы Локк дал западным политикам будущего! Какую полезную возможность назвать любой неприятный им порядок «тиранией»!.. Эти мифы полностью разделяются либералами наших дней, на Западе ими до сих пор питаются: «тирания», «угнетение», «восстание» — набор клише, из которых составлено все их представление об истории мира.

Желая доказать, что против хороших правителей не бунтуют, Локк говорит смешные вещи:

«Ведь невозможно, чтобы правитель, если он действительно желает добра своему народу и заботится о его сохранении и блюдет его законы, не добился того, чтобы народ видел и чувствовал это; это так же невозможно, как если бы дети не видели, что отец семейства любит их и заботится о них». [204]

Воистину смешно. Вот для этих случаев — когда белое надо объявить черным — и существует пропаганда… Кроме того, «народы» никоим образом не «дети». Говоря «народ», мы имеем в виду деятельное меньшинство, имеющее вожаков и готовое выйти на улицы. Этим людям никакая наивность не свойственна.

Но мало того. После всех восклицаний о том, как «тирания» ведет народ к бунту, Локк прямо заявляет:

«Люди становятся мятежными оттого, что с ними плохо обращаются. Уничтожь несправедливые правовые различия, исправь законы, отмени смертную казнь, и все станет спокойным, и не будет никакой опасности». [205]

Иначе говоря, «они бунтуют потому что голодны, накорми их, и они успокоятся». Вот накормленные-то и начинают бунтовать. Вспомните русскую революцию, разожженную спичками, бросаемыми в народ  интеллигенцией, отнюдь не угнетенной; вспомните западный 1968 год… Не «голодные и угнетенные» бунтуют, а сытые и полуобразованные…

Другое удивительное утверждение. «Революции» будто бы не происходят при «незначительном непорядке в общественных делах»:

«Грубые ошибки со стороны власти, многочисленные неправильные и неудобные законы и все промахи человеческой слабости народ перенесет без бунта и ропота. Но если в результате длинного ряда злоупотреблений, правонарушений и хитростей, направленных к одному и тому же, народу становится ясно, что здесь имеется определенный умысел, и он не может не чувствовать, что его гнетет, и не видеть, куда он идет, то не приходится удивляться, что народ восстает и пытается передать власть в руки тех, кто может обеспечить ему достижение целей, ради которых первоначально создавалось государство». [206]

Еще один пассаж, будто нарочно созданный для пропаганды. «Если народу становится ясно, что имеется определенный умысел» — какой набор смутных понятий! Умысел можно найти в чем угодно, а еще легче — внушить людям, будто он есть. Поиски «умысла» в мутной воде намеков, клеветы, преувеличений — в этом состоял труд Марата и других французских провокаторов «народа». Или вот удивительное место. Не знаешь, наивность тут водила пером или политическая умудренность:

«Если те, кто говорит, что «это дает основание для восстания», подразумевают, что если сказать народу, что он освобождается от повиновения, когда производятся незаконные покушения на его свободу или собственность, и может оказывать сопротивление незаконному насилию со стороны тех, кто были его должностными лицами, когда они покушаются на его собственность в нарушение оказанного им доверия, то могут возникнуть гражданские войны или внутренние беспорядки, и вследствие этого подобная доктрина недопустима, так как она является гибельной для мира во всем мире, тогда эти люди могут с таким же успехом и на том же основании сказать, что честные люди не могут оказывать сопротивления разбойникам или пиратам, поскольку это может привести к беспорядку или кровопролитию. Если в подобных случаях и свершится какое-либо зло, то обвинять в этом следует не того, кто защищает свое собственное право, а того кто посягает на право своего ближнего». [207]

Глубокомысленно и верно нам показано, как следует готовить страну к бунту. Народу бездоказательно присвойте имя «честных людей», правителю — имя «разбойника и пирата». Скажете, что «разбойникам» не повинуются. И наблюдайте последствия… Или это:

«Целью правления является благо человечества; а что лучше для человечества — это чтобы народ всегда был предоставлен ничем не ограниченной воле тирании или чтобы можно было иногда оказывать сопротивление правителям, когда они переходят всякую меру в использовании своей власти и направляют ее на уничтожение, а не на сохранение собственности своего народа?» [208]

Вот он, зародыш благодушно-безумного XVIII века. Расплывчатые, туманные слова, кружащие головы, но лишенные значения. Что такое «благо человечества»? Кто судьи? Как «благо человечества» соотносится с благом страны? Не лучше ли сказать, что целью правления является сохранение государства и народа?..

Еще пример из длинного ряда:

«Если у народа имеется убеждение, основанное на явных доказательствах, что осуществляются замыслы, обращенные против его свободы, и общий ход событий и их направление не могут не возбуждать в наро­де сильные подозрения в злых умыслах его правителей, то кого следует за это порицать? Кто же в состоянии помочь, если те, кто мог бы избежать этого, сами навлекают на себя подобные подозрения? Разве следует порицать народ, если он обладает умом разумных существ и может понимать вещи только такими, какими он их обнаруживает и чувствует? И разве это скорее не вина тех, кто приводит вещи в такое положение, что они не хотелось бы, чтобы думали о том, что оно таково, каково есть? Я признаю, что гордость, честолюбие и пылкость частных лиц иногда вызывали большие беспорядки в государствах, а клики были гибельны для общественного положения и королевств. Но что являлось чаще причиной несчастья — безрассудство народа и желание свергнуть законную власть его правителей или же наглость правителей и их попытки захватить и осуществлять деспотическую власть над своим народом, угнетение ли или неповиновение служило первым толчком к беспорядкам — определить это я предоставлю беспристрастной истории».[209]

«Если у народа имеется убеждение, основанное на явных доказательствах, что осуществляются замыслы, обращенные против его свободы» — это же прописи провокации. «Убеждение» — что это? «Явные» доказательства — что это? «Замыслы» — что это? «Свобода» — что это? Набор смутных слов, действующих горячительно на некоторые головы. Это снова рецепт козней для Марата и Ко. Смутные слова со смутным значением, но видимость логики соблюдена.

И последнее.

«Здесь, вероятно, будет задан обычный вопрос: «Кто будет судьей и решит, действует ли государь или законодательный орган вопреки оказанному им доверию?» Возможно, что недовольные и злонамеренные люди будут распускать в народе подобные слухи, когда государь будет только лишь пользоваться положенной ему прерогативой. На это я отвечу: народ будет судьей; ибо кому же еще быть судьей и определять, правильно ли поступает его доверенное лицо или уполномоченный и действует ли он в соответствии с оказанным ему доверием, как не тому, кто уполномочил это лицо и кто должен, так как он его уполномочил, по-прежнему обладать властью отозвать его, если он не оправдал доверия? Если это разумно в случаях, касающихся частных лиц, то почему должно быть иначе в вещах величайшей важности, когда речь идет о благе миллионов и когда также и зло, если ему не воспрепятствовать, несравненно больше, а возмещение очень трудно, дорого и опасно?» [210]

Это уже прямая дорога к якобинству или большевизму, т. к. что есть «народ»? Все и ничего. Как правило — кучка людей, не боящихся прибегнуть к насилию посреди молчащей толпы.

24

Любимая идея Локка о воспитании (вынесенная явно из собственного детства): [211] сначала подчините ребенка, затем приблизьте к себе и сделайте своим другом. Сначала «страх и почтительность» при помощи розог и «исправительных мер», а затем «любовь и дружба». Боюсь, не будет «любви и дружбы» там, где начало положено страхом. Впрочем, пользы наказаний он не преувеличивает:

«Поскольку я весьма склонен думать, что очень строгие наказания приносят в воспитании очень мало пользы, напротив — они причиняют большой вред, то можно, мне думается, установить, что при прочих равных условиях те дети, которые особенно часто подвергались наказаниям, редко выходят хорошими людьми». [212]

Локк противник воспитания в стаде. [213] Это для нас очень современно и важно. Не одобряет он и пустого заучивания, основанного на сомнительной добродетели «усидчивости»: «главное искусство именно в том и заключается, чтобы все, чем должны заниматься дети, сделать игрой и развлечением»… [214] Прекрасна и мысль, применимая как в детской, так и в государстве: «создавайте совсем немного законов, но следите за тем, чтобы они, будучи раз созданы, соблюдались». [215] Хорошего в его педагогических рассуждениях много… Однако главная его воспитательная идея сомнительна: «из человека можно в детстве сделать все что угодно». Так и хочется добавить: «надо только вовремя посѣчь», как говорил один персонаж Гоголевой «Женитьбы». Это любимая идея XVIII столетия. Потому оно и анти-исторично, что не видит корней и почвы. Почва есть не только у общества, есть она и у личности. Все для этого столетия — «tabula rasa», и общество, и человек.

«Можно, мне думается, сказать, что девять десятых тех людей, с которыми мы встречаемся, являются тем, что они есть,— добрыми или злыми, полезными или бесполезными — благодаря своему воспитанию. Именно оно и создает большие различия между людьми». [216] «Я думаю, что детскую душу так же легко направить по тому или иному пути, как и речную воду». [217] «Главное, о чем следует помнить в деле воспитания, — это о том, какие привычки вы желаете вкоренить; поэтому в данном отношении, как и во всех других случаях, вы с самого начала не должны обращать в привычку то, что не думаете дальше продолжать и укреплять в ребенке». [218]

Ребенок у Локка кажется существом серийной выделки, которое нужно обработать в соответствии с выбранной программой… Страшновато это читать, помня о советских опытах выращивания «нового человека». Однако упование на «серийное производство» личностей, такое сильное в начале трактата, чем дальше, тем больше слабеет. Говоря о частностях, Локк судит куда трезвее:

«Мы не должны рассчитывать на то, чтобы полностью изменить их прирожденные характеры, чтобы сделать веселого человека задумчивым и серьезным, а меланхолика веселым человеком, не портя их. Бог наложил определенную печать на душу каждого человека, которая, подобно его внешнему облику, может быть немного исправлена, но вряд ли можно ее целиком изменить и превратить в противоположное». [219]

Безусловно так. Есть «печать» на душе и на уме каждого человека; потому он и не tabula rasa… И наконец Локк произносит то, что опровергает его первоначальные уверения, что душа ребенка податлива, как текущая вода:

«Во многих случаях все, что мы можем сделать и к чему мы должны стремиться, — это использовать наилучшим образом то, что дала природа, предупредить те пороки и недостатки, к которым наиболее предрасположена данная конституция. Природные дарования каждого должны быть развиваемы до возможных пределов; но попытка привить ребенку что-либо другое будет только бесплодным трудом». [220]

Вот — правда. Таково и должно быть истинное воспитание…

Тревожно в Локковом трактате о воспитании постоянное беспокойство о том, как переломить дурно направленную волю, но ведь переломив дурную волю, мы переламываем и всякую иную. Вопроса о воспитании способности желать он не ставит — как и стоики, как и христиане. «Ребенок — опасный враг, волю которого нужно переломить в самом начале, и тогда он будет мягок и послушен». Воспитание волчонка. В этих разговорах некоторые из нас узна́ют и своих родителей.

Локк возвышается до настоящей оды побоям:

«Если здесь проявилась порочная воля, если это было нарочитым и упорным неповиновением, то наказание должно соразмеряться не с важностью или неважностью содеянного самого по себе, а с тем, насколько поступок противоречит требованию должного уважения и подчинения приказаниям отца, и в этом случае наказание должно выполняться со всею строгостью и бить нужно с перерывами до тех пор, пока это не дойдет до души, пока вы не заметите признаков истинного сожаления, стыда и готовности к повиновению». [221] «Причинять детям телесную боль, не принося пользы их душе, — это чистая жестокость, а не способ исправления». [222]

Или вот, о требовательном детском плаче:

«Поскольку причина плача лежит в гордости, упорстве и строптивости, нужно сломить ту волю, в которой сидит порок, нужно покорить ее, применяя силу, достаточную для ее одоления». [223]

Локковы требования «прежде всего подавить волю ребенка» кажутся дикими, но попробуем увидеть их смысл. Он где-то говорит: прежде всего воспитатель и ребенок должны решить вопрос о том, кто из них главнее. Дело даже не в «жажде власти», как сказал бы Нитше; корни проще и глубже. Всякое высшее животное из живущих в стае — хочет первенства. Вспомните дрессировку собак. Здесь решается именно этот вопрос: кто вожак. А ведь человек рождается животным… Немало есть детей, сумевших подчинить родителей и стать вожаками своей малой стаи. Воспитание при своем начале — на грани с дрессурой, потому что обращается к животному, или во всяком случае полуживотному. Человека из животного делают ограничения.

Правда, произнеся все грозные слова о розгах и «почтительном страхе», Локк как будто успокаивается и говорит совсем иное:

«Если душа ребенка слишком придавлена и принижена, если его ум пришиблен и сломлен слишком строгим обращением, он теряет всю свою силу и энергию и оказывается в еще худшем состоянии, чем в первом случае. Ибо своенравные юноши, отличающиеся живостью и умом, выходят иногда на правильную дорогу и таким образом становятся дельными и крупными людьми; но пришибленные, робкие и вялые души и духовно неразвитые люди вряд ли в состоянии когда-либо подняться и очень редко чего-либо достигают. Избегать той и другой опасности  — большое искусство, и тот, кто нашел способ сохранить душу ребенка непринужденной, деятельной и свободной и в то же время удерживать ребенка от многих вещей, к которым его влечет, и направлять его к тому, что ему не совсем нравится, тот — скажу я — постиг, как примирить эти кажущиеся противоречия, тот, по моему мнению, овладел действительным секретом воспитания». [224] «Если строгость, доведенная до крайней степени, берет верх и приводит к исцелению от ранее прорывавшейся скверной наклонности, то этот результат часто достигается за счет насаждения другого, худшего и более опасного недуга — душевной пришибленности, и тогда вместо несобранного юноши вы будете иметь слабоумное и жалкое существо, которое, правда, нравится глупым людям своей противоестественной скромностью, так как оно не шумит и не причиняет беспокойства, но в конце концов, вероятно, окажется неприятным для своих друзей и на всю жизнь останется бесполезным и для себя и для других». [225]

Так! Это куда точнее и умнее, чем рассуждения о том, как «переломить злую волю»… Но Локк никак не удерживается на одной и той же высоте. Постоянно он возвращается к «внушению трепета», постоянно повторяет, что «с ребенком можно даже и подружиться» (единственный, как кажется, правильный метод)… Это какие-то попытки соединить несоединимое. Нельзя же одновременно «дать сыну понять, что он находится в вашей власти», «внушить ему почтительный страх», «не подвергать никаким стеснениям в детских проказах и забавах» и проявлять к тому же «снисходительность и нежность». [226] Это легко только на бумаге. Перед нами очередная утопия. Столько же утопично пожелание растить его и далее «в любви и страхе». «Боящийся», знаете ли, «несовершенен в любви».

Очень важное у Локка в его Трактате о воспитании — это открытие в «невинном дитяти» воли к власти. Невинность эта сугубо мнимая. В маленьком человеке все то же, что и в большом, включая побуждения пола…

«§ 103. Я говорил вам раньше, что дети любят свободу и что поэтому нужно заставлять их делать то, что следует им делать, таким образом, чтобы они не чувствовали над собою никакого принуждения. Теперь же я вам скажу, что есть вещь, которую они любят еще больше, — это власть. Она именно и является первоисточником большинства порочных привычек, обычных и естественных. Эта любовь к власти и господству проявляется очень рано и в указываемых мною ниже двух формах.

§ 104. Мы видим, что дети почти с момента своего появления на свет (и уж, наверное, задолго до того, как научатся говорить) плачут, капризничают, сердятся и расстраиваются только ради того, чтобы добиться своего. Они хотят, чтобы другие подчинялись их желаниям; они требуют полного послушания от всех окружающих, особенно от тех, кто по возрасту или положению близок к ним или ниже, — лишь только они начинают замечать в других эти различия.

§ 105. Другое проявление их любви к господству — это желание присваивать себе вещи. Они стремятся к обладанию и к собственности; им нравится та власть, которую, как им кажется, доставляет собственность, то право распоряжаться вещами по своему усмотрению, которое они при этом получают. Кто не замечал в детях очень ранних проявлений этих двух наклонностей, тот плохо наблюдал за детским поведением…» [227]

Вообще властолюбие в отношениях родителей и детей — обширный вопрос. Что такое иная «материнская забота», как не огромное властолюбие, проявляющее себя в (по видимости) действиях ради чужой пользы? В какой степени эти действия питают личную жажду власти?

Правда, найдя в ребенке волю к власти, Локк пасует перед детской жестокостью:

«Удовольствие, которое они находят в причинении зла, под которым я подразумеваю бесцельную порчу любой вещи, и в особенности удовольствие, получаемое от причинения боли всему, что способно ее чувствовать, я могу себе объяснить только склонностью, внушенной им извне, привычкой, заимствованной из обычаев окружающей среды. Взрослые учат детей драться; взрослые смеются, когда дети причиняют боль другому, когда дети смотрят, как причиняется вред другому. Таким образом, примеры окружающих в большинстве случаев только укрепляют детей в этом чувстве. Все, чем их занимают и что им рассказывают из истории, сводится почти исключительно к войнам и убийствам; а почет и слава, окружающие завоевателей (которые в большинстве своем были только великими мясниками человечества), еще больше сбивают с правильного пути подрастающую молодежь, которая, таким образом, начинает думать, что кровопролитие — дело, достойное человека, и самая героическая из добродетелей. Так постепенно внедряется в нас противоестественная жестокость…» [228]

Нет, м-р Локк. Детская жестокость — не взрослая черта.

Что очень заметно читателю из другого времени и другой страны — у Локка мы видим не просто мысли о «воспитании», но мысли «о воспитании джентльмена».

«Кто умеет доставлять приятное людям, с которыми он общается, не унижаясь в то же время до низкой, рабской лести, тот обрел истинное искусство жить среди людей и быть желанным и ценимым повсюду. Поэтому приучение детей и молодых людей к вежливости должно стоять на первом плане, и делать это нужно с большою тщательностью». [229]

Джентльменство — понимай «европейство». Самые чуждые русскому московской формации (первой, царской, и второй, советской) добродетели, но очень важные для романовского русского. Джентльменство, по Локку, состоит в первую очередь в искусстве обращения с людьми. По меньшей мере, так может показаться. Но и требуемая им педагогическая ложь ради правды и правдолюбия — тоже относится к воспитанию джентльмена. «Внушите ребенку, что правдивым быть выгодно!» Это ведь прекрасная ложь: в Англии при Локке, до него и после него было немало таких «карманов общества» (как говорил Клайв Ст. Льюис), в которых правда невыгодна… Однако эта ложь откладывалась в памяти и поддерживала личность в ее борьбе со средой. Однако надо признать: искренний человек не вполне джентльмен (так как хорош с теми, с кем ему хорошо); джентльмен не вполне искренен (так как хорош и по отношению к тем, кто ему противен)…

Прекрасное место именно о европействе:

«Кто не имеет власти над своими наклонностями, кто не в состоянии устоять против импульса удовольствия или страдания данной минуты и следовать голосу разума, указывающего, как нужно поступить, тот не обладает истинными принципами добродетели и деятельности и рискует оказаться ни на что не годным человеком. Эта выдержка, которая является противоположностью природной стихийности, должна приобретаться своевременно; привычка к ней, как истинная основа будущей жизнеспособности и счастья, должна внедряться в душу как можно раньше…». [230]

У нас на Руси господствует, как правило, именно «стихийность»… Следующее рассуждение для воспитанных в почитании этой стихийности будет диким, а ведь как оно верно!

«Если кто-либо станет разбирать, в чем заключается приятность в обращении, которая всегда нравится, то он убедится, что она проистекает от естественного согласия между действием и тем внутренним настроением, которое, бесспорно, соответствует данному случаю. Нам не может не нравиться гуманный, доброжелательный и деликатный характер, где бы мы с ним ни сталкивались. Свободный дух, владеющий собою и всеми своими действиями, не низменный и не ограниченный, не высокомерный и не дерзкий, не запятнанный никакими серьезными пороками, — вот что пленяет каждого. Поступки, которые естественно исходят от такой благородной души, также нам нравятся, как ее подлинные внешние проявления, и, поскольку они являются как бы естественными эманациями духа и внутренней настроенности, они могут быть лишь свободными и непринужденными. В этом, мне кажется, заключается та красота, которая светится сквозь поступки некоторых людей, украшает все, что они делают, и пленяет всех, кто с ними соприкасается: постоянной практикой они придали своему поведению его форму, и мелкие выражения вежливости и уважения, которые установлены в человеческих взаимоотношениях природой или обычаем, они сделали в себе настолько непринужденными, что те кажутся не искусственными или заученными, а естественно вытекающими из душевной мягкости и благожелательной настроенности». [231]

«Жить весело и без обид», что так странно казалось раннему русскому путешественнику в Европе…

Не все, что Локк советует «джентльмену», имеет однако всеобщую ценность. Странно выглядит его совет: пусть ребенок дорожит своей репутацией, пусть заботится о «похвале, чести и добром имени». Да, джентльмен обязан печься о репутации, но я не могу себе представить ребенка, сказать по совести, который будет беспокоиться о том, что «его доброе имя запятнано»… [232] Да и вообще, разговор о репутации хорош там, где есть власть общественного мнения (т. е. мнения более просвещенной умственно и нравственно части общества). Если же все «общественное мнение» и вся «репутация» сводятся к «будь как все» — немного от них пользы.

Среди странных, на наш взгляд (но вполне «положительных») советов — совет Локка джентльмену никогда не поощрять в своем сыне поэтических талантов:

«Разве мы видели, чтобы кто-либо открыл золотые или серебряные рудники на Парнасе? Там приятный воздух, но бесплодная почва, и мы имеем очень мало примеров тому, чтобы кто-нибудь увеличил свое наследственное состояние за счет собранных там плодов. Поэзия и игра, которые обычно идут рука об руку, сходны еще в том отношении, что они редко кому приносят какие-либо выгоды, кроме тех, кому нечем другим кормиться»… [233]

Точно так же осуждает он и занятие музыкой:

«Молодому человеку нужно затратить так много времени, чтобы достичь хотя бы посредственного искусства в музыке, и, кроме того, она часто вовлекает в столь дурную компанию, что, по мнению многих, гораздо лучше обойтись без нее». [234]

Любопытная черта Локковой педагогики: «воспитывать, — говорит он, —значит давать необходимое и отказывать в желаемом».

«Но если естественные потребности детей следует удовлетворять, то никогда не надо удовлетворять их капризы; нельзя даже допускать, чтобы они выказывали подобные желания. Самое выказывание таких желаний должно вести к отказу. Детям нужно давать одежду, в которой они нуждаются; но они должны твердо знать, что если будут требовать обязательно такой-то материи или такого-то цвета, то этого-то они и не получат». [235]

Это как будто перенесение христианских понятий о Провидении на отношение родителей к детям. «Обуздывайте наклонности, закаляйте лишениями, просимого не давайте… награждайте за скромность и молчание». И ведь это «просимого не давайте» сокрыто уже в Евангелии, где говорится, что Бог Сам знает, что вам нужно, а потому не проси́те, «ибо так делают язычники»… Но эти слова редко замечают, предпочитая им другие: «Стучитесь и откроется». Если истина в «просимого не давайте», то и второе правило должно звучать по-другому: «стучитесь и не откроется», или откроется что-то совсем не то…

«Воспитывать», по Локку, значит вообще лишать чего-либо, подавлять волю ради «разума».

«Сила тела состоит главным образом в способности переносить лишения; точно так же обстоит и с душой. Великий принцип и основа всякой добродетели и достоинства заключаются в том, чтобы человек был способен отказываться от своих желаний, поступать вопреки своим наклонностям и следовать исключительно тому, что указывает разум как самое лучшее, хотя бы непосредственное желание влекло его в другую сторону». [236]

Вот почему воспитание должно выражаться в причинении неудобств!.. Вечный христианский, а прежде стоический принцип… А ведь таким путем выращивается несчастный калека, и когда этот калека вырывается на свободу, плохо придется и ему, и другим. Локк много говорит об этом «подавлении желаний».

«Я бы посоветовал — в противоположность тому, что обычно делают, — приучать детей с самой колыбели подавлять свои желания и не руководствоваться своими влечениями. Первое, чему они должны научиться,— это понимать, что они получают ту или иную вещь не потому, что она им понравилась, а только потому, что она была признана подходящей для них». [237]

И да, и нет… Да, детские «хочу» — ядовиты. Нет, потому что «разум» слово чересчур многозначное, и чаще всего означает «вложенное в ваш ум мнение», то есть «чужие мысли». Подчинять свои желания чужим мыслям — дело недоброе. «Подавляй свои желания и свои влечения» и вырастешь рабом. Все это отдает Римом и стоицизмом. Все то же влияние античности, о которой новый европеец знает только то, о чем трактовали крайние рационалисты древности.

«Этим путем вы их научите искусству подавлять свои желания при первом же их проявлении, когда с ними легче всего справиться. Ведь, давая волю своим желаниям, мы придаем им жизнь и силу; а тот, у кого хватает дерзости превращать свои желания в требования, будет очень недалек от мысли, что он должен добиваться их осуществления. Я уверен, что всякому легче самому отказать себе в чем-либо, чем перенести отказ со стороны другого. Нужно поэтому с ранних лет приучать детей советоваться со своим разумом и пользоваться им раньше, чем давать волю своим наклонностям. Уметь останавливать свои желания и принуждать их к молчанию — это большой шаг вперед к господству над ними». [238]

С одной стороны — так, безусловно. Все самое гадкое в человеке идет от готовности неограниченно желать и требовать. С другой: это подавление желаний — сколько калек оно создает? Говоря это, я помню, что ребенок, со злобой требующий желаемого, отвратителен и вырастет еще более отвратительным взрослым.

О месте религии в воспитании Локк говорит мало, но любопытно:

«В качестве основы добродетели в душе ребенка следует очень рано запечатлеть истинное понятие о Боге как о независимом Высшем Существе, Творце и Создателе всех вещей, от Которого мы получаем все блага, Который любит нас и дарует нам все. Поэтому вы должны поселить в ребенке любовь и почтение к этому Высшему Существу». [239] «Научите детей, что Бог, Который создал все для их блага, создал ночь для того, чтобы они могли спать крепче и спокойнее». [240]

Вот свежая порция христианских мнений о Высшем Существе… Ребенок, получивший эту порцию в детстве, непременно столкнется с трудностями, т. к. начав мыслить, не сумеет совместить личную судьбу, как она есть, с идеей всеблагого и вселюбящего Существа. Не говорю уже о проповеди того, что все в мире создано для нашего блага… Воспитывая детей таким образом, мы получим если не атеистов, то внутренне изломанных людей. Но это большой метафизический вопрос, не здесь его обсуждать.

Закончу главку прекрасными словами о детстве:

«Мы не должны грешить против правды в общении с кем бы то ни было, но менее всего — в общении с детьми; ибо если мы играем с ними в ложь, мы не только обманываем их ожидания и мешаем им получать знания, но и развращаем их невинность и учим их самому худшему из пороков. Они ведь путешественники, недавно прибывшие в чужую страну, о которой ничего не знают; поэтому совесть обязывает нас не вводить их в заблуждение; пусть вопросы их иногда кажутся не очень серьезными, но ответы должны быть серьезны; эти вопросы могут пока­заться праздными нам, давно знакомым с ними, но для тех, кто еще ничего не знает, они имеют значение. Дети в отношении всего, что нам уже известно, — те же иностранцы: все вещи, с которыми они сталкиваются, вначале им так же неизвестны, как они были когда-то неизвестны и нам. И счастливы дети, которые встречаются с предупредительными людьми, готовыми снизойти к их невежеству и помочь им от него избавиться». [241]

25

Философское пробуждение Локка состоялось довольно поздно, в 1668 г., на 36 году жизни. До того он интересовался многим и ничем в особенности. Его друг и покровитель лорд Эшли, в чей лондонский дом, Эксетер-хаус, Локк переехал в 1667 г. в качестве секретаря и домашнего врача,

«открыл и помог Локку раскрыть его истинный гений. До приезда в Эксетер-Хаус Локк был незначительным оксфордским ученым, бывшим дипломатом с небольшим опытом, ученым-любителем, неопубликованным писателем и неквалифицированным врачом. В доме Эшли он расцвел как философ, экономист и virtuoso медицины…» [242]

***

Для нас не лишено интереса, что партия вигов (либералов), в которую входил и Локк, в 1670-е годы настолько увлеклась борьбой с правительством, что заключила союз с французами ради отстранения тогдашнего первого министра Дэнби.

«Впоследствии для укрепления этого союза с вигами были использованы французские деньги… Тайные отношения между французским двором и английской оппозицией начались в 1676 году и продолжались до весны 1679 года, когда их цель была достигнута, а Дэнби отстранен от власти». [243]

Это напоминает русское революционное движение до советов и русское же либеральное движение — после них…

***

Отвечая на письмо одного из своих знакомых (некоего Дениса Гренвилла, англиканского священника без прихода), снедаемого многочисленными сомнениями, Локк

«предположил, что… трудности [его совопросника] проистекают из убеждения Гренвилла, что «человек обязан в любое время, строго и неуклонно,  делать самое лучшее». Локк заявил, что не разделяет этого убеждения, считая, что Бог оставил людям большую свободу действий, за исключением редких случаев, когда нет иного выхода, кроме одного-единственного предписанного долгом поступка:

«Я не могу представить себе, чтобы Бог задумал… загромождать каждое действие нашей жизни, даже самое незначительное (что последует, если всегда делать самое лучшее), бесконечными размышлениями, прежде чем мы начнем его делать, и неизбежными недоумениями и сомнениями, когда оно будет сделано». [244]

Это и глубоко, и в то же время несомненно противоречит евангельскому правилу «будьте совершенны».

***

Крэнстон говорит:

«Локк не был художником, и во многих отношениях он был удивительно невосприимчивым путешественником. У него не было ни дара описывать природные красоты, ни чувства истории, а его реакция на великолепную архитектуру заключалась в том, чтобы измерить здание в высоту, ширину и глубину и забыть о нем. Но филистерство Локка ни в коем случае не было случайно. Он хотел уйти от воображения, от смутного очарования средневековых вещей, от почитания традиций, от мистицизма, восторженности и gloire; уйти от всех частных провидческих озарений и спуститься к простым, измеримым, проверяемым фактам; и это желание было главным в его миссии философа и реформатора».

Замечательная характеристика. Из этого вышел весь перекос «просвещения»; в первую очередь отсутствие чувства истории, понимания истории вообще. «История не нужна, дайте мне хороший трактир». Но и трактир нужен, и история нужна…

***

Локк участвовал в выработке конституции для Каролины (тогда колонии). Власть предполагалось поделить между палатой общин и палатой лордов; «всякий свободный гражданин обязан признавать Бога и поклоняться Ему».

«Эшли и Локк считали, что процветание колонистов и прибыль лордов-землевладельцев должны совпадать. Но колонисты, которые начали селиться здесь в 1669 году, думали иначе. Положения Основных конституций так и не вступили в силу. Верховенство лордов-землевладельцев было отвергнуто в Каролине задолго до Декларации независимости и войны 1775 года». [245]

Однако Локк успел получить фантастический титул:

«Протоколы, сделанные рукой Локка, показывают, что он регулярно посещал собрания лордов-землевладельцев Каролины в качестве секретаря вплоть до июня 1675 года. Лорды-землевладельцы, имевшие право присваивать дворянские титулы, в апреле 1671 года присвоили ему звание ландграфа в аристократии Каролины — титул, который должен был принадлежать ему и его наследникам на вечные времена. В то же время они подарили ему четыре тысячи «бароний», или земельных владений, в колонии. Поскольку аристократия Каролины так и не материализовалась, титул был призрачным, и даже земля, судя по всему, не приносила дохода».  [246]

***

Будучи членом Совета Торговли, Локк составил проект борьбы с бедностью и нищенством в Англии. Проект был отклонен, но сохранился до наших дней. Локков способ борьбы с бедностью замечателен. Во-первых, бедняки сами виноваты, во-вторых, это все от безнравственности. В Локке здесь говорит как либерал, так и моралист. В-третьих, лекарством от бедности оказываются принудительные работы, устроенные жесточайшим образом. Немного выписок из книги Крэнстона:

«Поскольку «пресечение тунеядства» путем исполнения существующих законов может оказаться бесполезным, Локк рекомендовал принять новый закон: «всех мужчин в здравом уме и не калек, старше четырнадцати и моложе пятидесяти лет, просящих милостыню в приморских графствах за пределами своего прихода без пропуска», арестовывать и отправлять «в ближайший портовый город, где держать на каторжных работах, пока какой-нибудь корабль Его Величества, прибывающий туда или рядом, не даст возможность посадить их на корабль, где они должны отслужить три года в условиях строгой дисциплины за солдатское жалованье…» Локк также предложил, чтобы мужчин старше пятидесяти лет или увечных, пойманных на попрошайничестве без пропуска, отправляли «в ближайший исправительный дом, где они будут содержаться на каторжных работах в течение трех лет», и чтобы «тот, кто подделает пропуск, лишался ушей в первый раз, когда его уличат в этом, а во второй раз он должен быть отправлен на плантации». Для женщин, однако, Локк предпочитал более мягкие наказания: девочки старше четырнадцати лет должны были отправляться в исправительный дом на три месяца, а те, кому было меньше четырнадцати, должны были, как и мальчики, подвергаться «крепкой порке».

Были предложены способы «лишить бездельников возможности притворяться», будто для них нет работы. Во-первых, опекуны должны иметь право под угрозой наказания заставлять бездельников работать у частных работодателей за меньшую, чем обычно, плату. Во-вторых, в каждом приходе должны быть открыты школы для нищих, чтобы и матери, и дети могли плодотворно трудиться. В качестве скромного рациона для детей нищих Локк предложил, чтобы они ежедневно получали «много хлеба… и к этому можно также без всякого труда добавлять в холодную погоду, если это покажется необходимым, немного теплой каши на воде; ведь для кипячения горшка с ним можно использовать тот же огонь, который согревает комнату». Таким образом, «вычисляя все доходы ребенка в возрасте от трех до четырнадцати лет, питание и обучение такого ребенка в течение всего этого времени не будет стоить приходу ничего», вместо 50 или 60 ф. ст., которые такие нищие дети стоят приходам по существующим законам о бедных.

Как говорит Крэнстон, вплоть до создания рабочих домов в 1830-е годы Англия не пыталась ступить на этот путь. Это в лучшем виде показывает,  каким именно образом поклонники «разума» предпочитают обустраивать государственные дела. Робеспьер, Ленин — оба подписались бы под предлагаемыми Локком средствами.

А вот правда ли, что бедняки сами виноваты в своей бедности? Вопрос ответа не имеет. Слабый неудачник во всем винит судьбу; сильный и удачливый — чужую нерешительность. Но в обеих частях уравнения стоит непознаваемый x: судьба. Судьба существует…

***

Локк был поклонником упрощения правописания. В Англии вопрос обсуждался еще со времен Бэкона, и Бэкон реформу не одобрял: потому что реформированное написание, якобы «верное произношению», все равно через некоторое время устареет, и орфография снова будет отставать от выговора. Тем временем преемственность с прежней письменностью уже будет потеряна. Что мы в 1918 г. и получили, и неизвестно, когда нам удастся эту преемственность вернуть.

«Локк даже поддерживал любимое дело чудаковатых реформаторов — реформу правописания, хотя она и не упоминается в его трактате О воспитании. В его дневнике (от 15 августа 1676 года) шифром написано следующее: Правописание: …Как бы мало я ни любил свежие моды… принимая во внимание, что буквы — это лишь неизменные знаки звуков, я думаю, что мы избежали бы большой путаницы и множества ненужных трудностей, если бы всегда, насколько это возможно, применяли одни и те же знаки к одному и тому же произношению. [Возможно,] поначалу изменение сразу, как в этом параграфе, будет выглядеть немного странным и неловким, но обычай способен утвердить нас в любви и обожании даже к неудобствам, хотя нельзя не признать, что было бы гораздо лучше, если бы он был реформирован, и никто не может отрицать, что он может быть приведен в порядок степенями и должен иметь начало. Это предотвратило бы множество ошибок и сделало бы языки, в которых мы так нуждаемся и которыми так постоянно пользуемся, гораздо легче для изучения, чтения и письма всеми незнакомыми людьми, женщинами и неграмотными одной и той же страны». [247]

На это скажу лишний раз: главное достижение «реформы орфографии», подобной нашей, состоит в изъяии из оборота всего напечатанного до и за пределами реформы. Потому мы и должны всячески противодействовать нашему «фонетическому» написанию, приучая читателя к исторической орфографии, чтобы он смог читать книги, изданных до советов или в эмиграции. Научиться думать без этих книг русскому человеку нельзя. Кто читает только по-советски, тот в кругу советского мировоззрения и останется. Или в лучшем случае освоит переводное иностранное, с поправкою на ошибки переводчиков.

26

Что современный читатель может вынести из книг Локка? Многое — и ничего.  «Ничего», если этот читатель добросовестно поверил в то, что истина о человеке уже известна. Многое, если он еще умеет сомневаться. Локк не только «апостол разума», он еще и проповедник плодотворного сомнения, и его сомнение — настоящее, не сценический прием, как это было у Декарта. Прежде чем воскликнуть: «Я знаю!» Локк спрашивает себя: «Могу ли я это знать?» Это очень, очень полезно для нас сегодняшних. Новый идеализм был порожден сомнением в данных, которые мы получаем от наших чувств, вообще в «очевидностях». Именно новообретенное понимание того, что чувства недостоверны, создало новое учение о познании. Как выражает это умонастроение Бэзил Уилли: «Могу ли я знать что-либо о «действительности», и если да, то как и что?» 

Наша наука в начале XX века отвергла эти сомнения и снова уверена вместе с Бэконом, что пишет «верную копию» с картины мира. Эйнштейнианство — вера в то, что физику доступна не умопостигаемая модель вселенной, но именно внутренние ее законы; что физик имеет дело не с плодом своего воображения, а с миром как он есть, что и называется материализмом. Понятно, почему эйнштейнианство имеет такой успех. Оно уверено в том, что науке доступны первоосновы бытия и мир исчерпывается наблюдаемыми явлениями. Сложная математика, но простое мировоззрение. Это то самое «наукословие» (как бывает «богословие»), какое способен принять современный человек: оно не оставляет места для тайны.

Приведу еще одно глубокое место из книги Уилли:

«Одной из привилегий XVII века была возможность без всяких усилий и стремлений верить в то, что «истина» не вся одного порядка. Точнее было бы сказать, что это скорее бессознательно предполагалось или чувствовалось, чем сознательно «полагалось». Поэтому, как бы ни стремились к «выяснению» одного вида истины, нового вида, старые божественные истины все еще держались крепко и обособленно. То ощущение, что во вселенной есть божественный смысл, инобытность,  равно как и механический порядок, было все еще естественным и неизбежным; его не нужно было, как это часто случалось впоследствии, сознательно вырабатывать или симулировать. В то же время разных людей один порядок истин мог занимать больше, чем другой». [248]

Это не только о чувстве скрытой во Вселенной тайны (очень важном чувстве). Множественность истин давала мыслителю большую свободу, а его построениям силу. Самые трудности, с которыми ему приходилось бороться (истолкование одновременно нескольких порядок истин) поощряли эту силу.

Однако Локк, как и все люди, коснувшиеся чего-то истинно-важного, непоследователен. Можно даже сказать, что множественность истин, которую еще сознавала его эпоха, проявляется и в его книгах, которые в разных местах исходят из разных оснований. Есть Локк-критик и Локк-догматик. Будучи критиком, он подводит мины под нашу уверенность в ясности и простоте человеческих представлений.  Как догматик, он бездоказательно утверждает определенные истины о человеке и обществе. Говоря о человеке, Локк продолжает линию Декарта и Гоббса: человек есть разум и ничего кроме разума. Изучая общество, Локк находит целый «куст» догматических (или «идеологических», что то же самое) утверждений. Отчасти этот куст насажен не им — в нем немало от «умственного климата» эпохи. Что в этом кусте? «Естественное состояние», «естественный разум», «народ», «свобода», «тирания», «право на восстание»….

Вместо того, чтобы удивляться химере «естественного состояния», лучше спросить: зачем человеку нового времени понадобилась эта химера? Чем «естественное» состояние лучше неестественного? Для Гоббса ничем. Напротив, «естественность» есть ужас, от которого надо спастись. Для Локка «естественное» не ужасно, напротив, желаемо. Там «простота», там «разум». Приближается «прекрасный дикарь»…

«Естественное состояние» оказалось таким же удобным способом разрушить существующие отношения, как впоследствии, при конце большевизма в России, стала либеральная идея. Оно «все объясняло» (то есть не объясняло ничего) и ставило все на новые основания.

Кстати, любопытный вопрос: когда и почему Локк начал видеть в «естественном состоянии» нечто прекрасное, а не ужасное (как видел Гоббс)? Здесь тайна либерализма и социализма: оба поклоняются «простоте», оба видят в сложном и развитом обществе (то есть в противоречиях и борьбе взаимоисключающих начал, которые только и движут развитие) зло, оба ищут прообраз будущего в прошлом («первобытный коммунизм» у Маркса).

Исходя из этих условностей, Локк рисует политическую историю человечества. «Сначала первобытный человек, затем парламент и свободы». Это не карикатура, как можно было бы подумать, но изучение английской истории и английского характера. Для Локка закон развития английского государства (слабая власть — сильная общественность) был законом общечеловеческим. Его слово, «сказанное со властью», получило силу закона, распространившись на континенте. Франция восприняла эти политические истины с полным доверием… Как не подумать, что смысл XIX и XX столетий был во все большей передаче английских обычаев и мыслей европейским народам через посредство Франции. Кричали и волновались французы — запечатлевала свои обычаи на лице Европы Англия.

Его вера в парламент сейчас кажется верхом наивности: да что такое парламент? А вот требования «терпимости» пережили и Локка и религию, свободу которой они должны были обеспечивать. Весь нынешний «либерализм» ушел в борьбу за все более широкую терпимость (понимай: навязывание определенных форм поведения как высших и передовых). Поэтому когда Локка сегодня называют «либералом», это звучит бранно. Либерализм в XX и XXI веках подразумевает отсутствие мысли, слепую веру. Впрочем, Локк заложил основы будущего здания, основав его на шатком двусмысленном мифе о «народе» и его «праве». Локково счастье в том, что все его ранние ученики относились к англо-саксонскому племени, следовательно, отличались способностью к договору, умеренностью, дисциплиной и любовью к отечеству. Уже на почве Франции «народ и его право» дали тиранию вместо умеренного и законосообразного правления. В первую очередь потому, что понятие «народа» слишком расплывчато, и на практике сводится к вооруженной кучке решительных людей. Кто первый применил силу, тот и «народ». Кто лжет «громче», тот и народ. Кто не боится крови, тот и «народ».

Сам Локк был уверен, что его учение безопасно и никогда не приведет к мятежу, «люди ведь разумны». Иногда. Временно и местно. Да и сам Локк говорил, что «одно только звание разумного существа столь почетно, что многие удовлетворяются этим званием, не пытаясь его подтвердить».

Что не взяли в расчет наши либералы, когда хотели перенести английские порядки на русскую почву: то состояние изумительной нравственной вменяемости при отсутствии видимого нравственного принуждения, в каком мы застали Запад в XVIII веке, было, во-первых, предопределено ускользнувшей от нас более ранней эпохой жестокой и принудительной дисциплины, а во-вторых, временно и местно. Даже сам Запад, усилиями нескольких столетий, освободился от остатков этой дисциплины и сегодня ощутимо приближается к уровню послесоветской России…

Важность и «сегодняшнесть» Локка, надо еще сказать, меняется со временем. В конце XIX столетия, во времена в общем трезвого и философски обоснованного мышления, Локк мог казаться маловажным писателем. Возьмем статью Э. Радлова о Локке, помещенную в энциклопедии Брокгауза-Ефрона. Можно подумать, что Радлов пишет о каком-то другом философе. Cплошное «мимосмотрение». Локк подается как слабый и несамостоятельный мыслитель, продолжатель Декарта. Вся сверкающая ясность его Опыта о разумении, показывающего, что изучаем мы не «мир», а свои идеи о мире — прошла незамеченной. Локк как предшественник Канта, то есть мыслитель, который поставил вопрос о пределах нашей познавательной способности? Не слышали. Возможно, дело еще и в превращении в «классика», о коем судят по тому, что сказано о нем в учебниках. Все главное, пройдя через «учебники», исчезает. Но как сказано выше, есть тонкость: основания идеализма тогда были гораздо более ясны и общеприняты, чем теперь; учение об идеях — это были для человека XIX столетия азы мышления, а для нас роскошь.

Современный же человек забыл основания идеализма (читай: трезвого мышления) и думает, что если он измерил энергию «электрона», то это доказывает, что «электрон» существует. Однако же электрон такая же «идея», как все остальные.  Если наша физика приписывает известные качества чему-то, что предпочитает называть «электроном», это еще не значит, что электрон есть. Есть нечто, что проявляет себя в доступных нам наблюдениях определенным образом, и что мы снабдили определенным ярлыком. Мы действительно заперты внутри своего познания как в водолазном колоколе, Локк прав…

«Круг наших знаний не может быть шире круга наших идей». [249]


[1] Опыт о человеческом разумении. М., «Мысль», 1985.

[2] Basil Willey. The Seventeenth Century Background. Studies in the thought of the age in relation to poetry and religion. Все ссылки на Б. Уилли относятся к этой книге.

[3] Об управлении разумом.

[4] Опыт.

[5] Ibid.

[6] Ibid.

[7] Ibid.

[8] Ibid.

[9] «С одной стороны, Бог поместил некоторые вещи на яркий дневной свет, даровав нам некоторое достоверное знание, правда, ограниченное сравнительно небольшим числом вещей, вероятно, чтобы дать нам почувствовать, на что способны разумные существа, и возбудить в нас тем самым желание и стремление к лучшему состоянию. Но, с другой стороны, в отношении большей части важных для нас вещей Он, если можно так выразиться, даровал нам лишь сумерки вероятности сообразно, как я полагаю, тому состоянию посредственности и искуса, в которое Ему было угодно поставить нас здесь, так чтобы для обуздания своей самонадеянности и гордыни мы могли с помощью ежедневного опыта чувствовать свою близорукость и склонность к заблуждению и чтобы это чувство было для нас постоянным предостережением, дабы проводить дни этого паломничества нашего в усердных и непрестанных поисках и следовании по пути, могущему привести нас к состоянию большего совершенства» (Опыт).

[10] «Я склонен думать, что, как бы далеко человеческое рвение ни продвинуло полезное и основанное на опыте познание физических тел, их научного познания мы все же не достигнем. <…> У нас, вероятно, еще могут быть отличные друг от друга идеи различных видов тел, которые являются предметом изучения для наших чувств, но, на мой взгляд, у нас не может быть адекватных идей ни одного из этих видов тел. И хотя первые служат нам для повседневного употребления и разговора, отсутствие последних делает нас неспособными к научному познанию, и мы никогда не будем в состоянии открыть общие поучительные, несомненные истины о телах. В этих вопросах мы не должны претендовать на достоверность и доказательность» (Опыт).

[11] Об управлении разумом.

[12] Под «всеобщее среднее и высшее» Локк подводит еще и такую мину: «Я вовсе не отрицаю, что обучение наукам очень способствует развитию и добродетели и мудрости в людях с хорошими духовными задатками, но необходимо также согласиться с тем, что в других людях, не имеющих таких задатков, оно ведет лишь к тому, что они становятся еще более глупыми и дурными» (Мысли о воспитании). И ведь не оспоришь!

[13] Об управлении разумом.

[14] Ibid.

[15] Ibid.

[16] Опыт.

[17] «Так как у ума во всех его мыслях и рассуждениях нет непосредственного объекта, кроме его собственных идей, одни лишь которые он рассматривает или может рассматривать, то ясно, что наше познание касается только их» (Опыт).

[18] Виндельбандъ В., Исторія новой философіи въ ея связи съ общей культурой и отдѣльными науками, т. I. СПб., 1913.

[19] Опыт.

[20] Ibid.

[21] Ibid.

[22] Ibid.

[23] Ibid.

[24] Ibid.

[25] Ibid.

[26] Ibid.

[27] Ibid.

[28] Ibid.

[29] «Называя первый источник ощущением, я называю второй рефлексией, потому что он доставляет только такие идеи, которые приобретаются умом при помощи размышления о своей собственной деятельности внутри себя».  «Внешние материальные вещи, как объекты ощущения и внутренняя деятельность нашего собственного ума как объект рефлексии, по-моему, представляют собой единственное, откуда берут начало все наши идеи» (Опыт).

[30] Ibid.

[31] Ibid.

[32] Ibid.

[33] «Какую бы ни приписали им по ошибке реальность, они на деле не играют никакой роли в самих предметах, но суть вызывающие в нас различные ощущения силы и зависят от указанных мною первичных качеств, а именно от объема, формы, строения и движения частиц». «…Идеи, вызываемые в нас  вторичными качествами, вовсе не имеют сходства с телами. В самих телах нет ничего сходного с этими нашими идеями. В телах, называемых нами по этим идеям, есть только способность вызывать в нас эти ощущения. И то, что является сладким, голубым или теплым в идее, то в самих телах, которые мы так называем, есть только известный объем, форма и движение незаметных частиц» (Опыт).

[34] Опыт.

[35] Ibid.

[36] Свежий пример: современный ученый заявляет, будто не может быть разумной жизни на тех мирах, где нет подвижных литосферных плит, «правильного распределения моря и суши». Все это выглядит очень научно, однако сводится к несложному утверждению: возможно только то, что нам известно. «Правильное распределение моря и суши» есть то, которое известно нам.

[37] Опыт.

[38] Ibid.

[39] Ibid.

[40] Ibid.

[41] Виндельбандъ.

[42] Ibid.

[43] Ibid.

[44] Ibid.

[45] Ibid.

[46] Ibid.

[47] Ibid

[48] Ibid.

[49] Опыт.

[50] Ibid.

[51] Опыт.

[52] Опыт.

[53] Опыт.

[54] Опыт.

[55] Опыт.

[56] Я немало уже говорил о вреде «мышления словами». Мне могут возразить: хорошо, предположим, что ниже слов есть другой, более глубокий уровнень: идеи. Но ведь это те же самые слова, только иначе названные? Нет. Что бы ни говорил по этому поводу Локк, идеи не ограничены словами. Словесное выражение идея получает, только поднимаясь к верхнему, поверхностному слою нашего мышления. Идея рождается и живет прежде всякого словесного выражения. Из взаимодействия нескольких не оформленных словами идей можно получить больше, чем дает их же словесное выражение. «Сумма идеи» всегда больше суммы слов, которыми она выражается. Поэтому привычка работать с идеями, а не словами, так обогащает ум. Идея живет некоторой собственной жизнью, постоянно обогащаясь новыми связями; она подобна не книге на полке (опавшему листу умственного дерева), а скорее листу живому, связанному со своим деревом и через него — со всеми его листьями.  Идея — не один какой-то смысл, а целое облако смыслов. Выражая, мы ее упрощаем.

Какими бы наши идеи ни были бедными в сравнении с истинным миром, они все равно гораздо богаче слов. Механистическое мировоззрение тяготеет к превращению идей в слова и к дальнейшей работе со словами. То же можно сказать о полупросвещении.

[57] Опыт.

[58] Опыт.

[59] Опыт.

[60] Опыт.

[61] Опыт.

[62] Опыт.

[63] Опыт.

[64] Опыт.

[65] Об управлении разумом.

[66] «Счастье, к которому все столь упорно стремятся, заключается в удовольствии» (Мысли о воспитании).

[67] Опыт.

[68] Ibid.

[69] Ibid.

[70] Ibid.

[71] Ibid.

[72] Ibid.

[73] Ibid.

[74] Ibid.

[75] Ibid.

[76] Ibid.

[77] Ibid.

[78] Ibid.

[79] Ibid.

[80] Ibid.

[81] Фрегатъ Паллада.

[82] M. Cranston, John Locke. A biography. The Macmillan Company. New York, 1957.

[83] Тот, кто верит в единство Божества и отрицает догмат Троицы.

[84] Cranston.

[85] Чувства некоторых голландских богословов относительно критической истории Ветхого Завета.

[86] Опыт.

[87] Опыты о законе природы.

[88] Ibid.

[89] Опыт.

[90] B. Willey.

[91] Опыт.

[92] Ibid.

[93] Ibid.

[94] Ibid.

[95] Ibid.

[96] Ibid.

[97] Ibid.

[98] Ibid.

[99] Ibid.

[100] Ibid.

[101] Ibid.

[102] Ibid.

[103] Ibid.

[104] Ibid.

[105] Ibid.

[106] Ibid.

[107] Ibid.

[108] Рассуждение о чудесах.

[109] Ibid.

[110] Ibid.

[111] Ibid.

[112] Ibid. Это странно, но то же самое говорил, почти в наши дни, и Д. Андреев, у которого Антихрист есть именно великий чудотворец (в чем Андреев наследует Вл. Соловьеву, а Соловьев Апокалипсису).

[113] The Reasonableness of Christianity.

[114] Рассуждение.

[115] Ibid.

[116] Ibid.

[117] Ibid.

[118] Ibid.

[119] Ibid.

[120] Cranston.

[121] The Reasonableness.

[122] Ibid.

[123] Ibid.

[124] Ibid.

[125] Ibid.

[126] The Reasonableness.

[127] Ibid.

[128] Ibid.

[129] Ibid.

[130] Ibid.

[131] Ibid.

[132] Ibid.

[133] Ibid.

[134] Ibid.

[135] Cranston.

[136] The Reasonableness.

[137] Ibid.

[138] Опыт.

[139] Ibid.

[140] Ibid.

[141] Ibid.

[142] Опыт о веротерпимости.

[143] Ibid.

[144] Ibid.

[145] Ibid.

[146] Ibid.

[147] Ibid.

[148] Третье послание о веротерпимости.

[149] Ibid.

[150] Опыт о веротерпимости.

[151] Ibid.

[152] Ibid.

[153] Теперь, зимой 2024/2025 гг., мы видим на Западе некоторую контрреволюцию в этой области. Как будто «половой социализм», торопливо принятый как новая «единственно-верная» идеология, может быть и отброшен теми, для кого он только средство прислужиться к власти… Время покажет.

[154] Опыт о веротерпимости.

[155] Ibid.

[156] Ibid.

[157] А вот во что превратится эта фикция во времена французской революции. Н. Любимов говорит о Робеспьере:

«Было, впрочемъ, одно начало котораго Робеспьеръ держался неуклонно: непогрѣшимость „народа», то-есть мятежныхъ шаекъ. Защита мятежниковъ постоянно на устахъ Робеспьера. Это безусловное адвокатство мятежа было главнымъ источникомъ популярности Робеспьера и прославленія его добродѣтели и „неподкупности“. „И все то сводится къ нѣсколькимъ сожженнымъ замкамъ“, говорилъ онъ въ засѣданіи 22 февраля 1790 года, когда въ Собраніи было обращено вниманіе на грабежи и пожары опустошавшіе Францію. Когда 9 февраля того же 1790 года Робеспьеръ предлагалъ мѣры кротости противъ „народа“ жегшаго замки, Эпремениль замѣтилъ: „Не оскорбляйте имя народа, говорите: разбойники. Робеспьеръ. Я скажу, если угодно, граждане которые жгутъ замки. Фуко, говорите: разбойники“ (Merc. de Fr. 1790, № 8).

„Народъ“ Робеспьера и другихъ революціонеровъ не есть, впрочемъ, дѣйствительная народная масса живущая въ селахъ и городахъ, трудящаяся, несущая тяготу повинностей, съ ея вѣрованіями, страданіями, радостями. Народъ для нихъ или мятежныя шайки служащія орудіемъ ихъ революціонныхъ плановъ, ими же направляемыя и возбуждаемыя и ихъ привѣтствующія какъ своихъ вожаковъ; или нѣкоторое воображаемое отвлеченное существо уполномочившее ихъ быть глашатаями его желаній и велѣній. Когда выступалъ дѣйствительный народъ съ его истинными желаніями, онъ былъ обыкновенно нежеланнымъ гостемъ и подвергался поруганію какъ неразумное стадо» (Противъ теченія).

[158] Опыт об истинном происхождении, области действия и цели гражданского правления. Часть II. Далее: Опыт о правлении.

[159] Биограф Локка говорит: «В течение всей своей жизни Локк ни разу не признал, сколь многим обязан Гоббсу. Он даже стал притворяться, что никогда не читал Гоббса как следует. Отчасти, возможно, это притворство было отречением от своего бывшего учителя; возможно, оно также было вызвано тем, что слово «Hobbist» стало уничижительным во всех кругах, кроме очень немногих, а Локк всегда стремился избежать дурной славы» (Cranston).

[160] Однако молодой Локк смотрел на вещи так же, как его учитель. В одной неизданной рукописи Локк так определял естественное состояние: «Ни мира, ни безопасности, ни радости, вражда со всеми людьми и угроза всякой собственности, и те жалящие рои страданий, что сопровождают анархию и мятеж» (Cranston).

[161] Опыт о правлении.

[162] Ibid.

[163] Ibid.

[164] Ibid.

[165] Ibid.

[166] Ibid.

[167] Ibid.

[168] Ibid.

[169] Ibid.

[170] Ibid.

[171] Ibid.

[172] Ibid.

[173] Ibid.

[174] Ibid.

[175] «Какой-то один добродетельный и превосходный человек, выделившийся среди остальных, из уважения к его хорошим качествам и добродетелям как к своего рода естественному авторитету был отмечен тем, что бразды правления, равно как и вынесение решений по их спорам, по молчаливому согласию перешли в его руки без каких-либо иных мер предосторожности, кроме уверенности в его справедливости и мудрости». Ibid.

[176] Ibid.

[177] Ibid.

[178] Cranston.

[179] Опыт о правлении.

[180] Ibid.

[181] Ibid.

[182] Локк не раз подчеркивает, что «общество» или «гражданское общество» существует «для сохранения собственности всех членов общества, насколько это возможно». Собственность есть несомненно основа свободы; но этого Локк нигде не говорит. Тирания настоящая, не выдуманная, прежде всего лишает покоренный народ собственности, а то и запрещает использование денег (с этого начали большевики). Только один раз Локк особо оговоривает, что понимает собственность в смысле «жизней, свобод и владений, что я называю общим именем «собственность». Так что словоупотребление его несколько смущает. Все цитаты в этом примечании из Опыта о правлении.

[183] Ibid.

[184] Ibid.

[185] Ibid.

[186] Ibid.

[187] Ibid.

[188] Cranston.

[189] Опыт о веротерпимости.

[190]Все выписки из Опыта о веротерпимости.

[191] Ibid.

[192] Ibid.

[193] Ibid.

[194] Ibid.

[195] Ibid.

[196] Ibid.

[197] Ibid.

[198] Ibid.

[199] Ibid.

[200] Опыт о правлении.

[201] Ibid.

[202] Опыт о веротерпимости.

[203] Ibid.

[204] Опыт о правлении.

[205] Опыт о веротерпимости.

[206] Опыт о правлении.

[207] Ibid.

[208] Ibid.

[209] Ibid.

[210] Ibid.

[211] Как говорит Морис Крэнстон в биографии Локка: «Атмосфера в доме была строгой. Отец был суровым, непреклонным, неразговорчивым человеком, возможно, не без намека на садизм в характере» (Cranston).

[212] Мысли о воспитании.

[213] «Смелость и живость, которую подростки приобретают среди своих школьных товарищей, обычно представляет такую смесь грубости и дурно направленной самоуверенности, что им приходится отучиваться от этих непристойных и неблагородных способов пробиваться в жизни и смывать с себя всю приобретенную окраску, чтобы очистить место для более высоких принципов и таких методов поведения, которые делают человека действительно достойным» (Ibid.). «Формирование души и манер требует постоянного внимания и специального приспособления к каждому отдельному мальчику, а это невозможно в условиях большого количества детей <в школе> и должно остаться бесплодным трудом (даже тогда, когда учитель располагает достаточным временем, чтобы изучать и исправлять специфические недостатки и дурные наклонности каждого), поскольку подросток большую часть суток предоставлен самому себе или главным образом влиянию своих товарищей» (Ibid.)

[214] Ibid.

[215] Ibid.

[216] Ibid.

[217] Ibid.

[218] Ibid.

[219] Ibid.

[220] Ibid.

[221] Ibid.

[222] Ibid.

[223] Ibid.

[224] Ibid.

[225] Ibid.

[226] Все цитаты из Мыслей о воспитании.

[227] Ibid.

[228] Ibid.

[229] Ibid.

[230] Ibid.

[231] Ibid.

[232] Зато сам Локк в одной заметке перечисляет следующие «самые прочные удовольствия в этой жизни»: 1) здоровье, 2) репутацию, 3) знание, 4) добрые дела, 5) «ожидание вечного и непостижимого счастья в ином мире» (Cranston). Как видите, «доброе имя» стоит после здоровья.

[233] Мысли о воспитании.

[234] Ibid.

[235] Ibid.

[236] Ibid.

[237] Ibid.

[238] Ibid.

[239] Ibid.

[240] Ibid.

[241] Ibid.

[242] Cranston.

[243] Ibid.

[244] Ibid.

[245] Ibid.

[246] Ibid.

[247] Ibid.

[248] Willey.

[249] Мысли о том, что следует читать и изучать джентльмену.

Views: 18